Ося

Ося

Нет, мало я написал про Осю. Конечно, наша юношеская дружба была прелестна. Но по-настоящему я понял и полюбил его в те годы, когда он вернулся из ссылки и вел нелегкую жизнь совслужащего. Понял-то, может быть, не до конца. Некоторые его поступки не могу объяснить и теперь, когда он давно уже умер. Но полюбил — это уж, как говорят, точно.

Понятно, что Ося не продолжил своего юридического образования: все, что он пережил, отнюдь не располагало к правоведению. Но у него хватило сил и воли, чтобы окончить заочно строительный вуз, работая сначала техником. Он был очень способный и деловой. Быстро выдвинулся и много лет заведовал одним из ведущих отделов в каком-то строительном научно-исследовательском институте. Все же любви к этому делу у Оси не было — как только «вышли годы», стал он пенсионером и никогда не скучал о покинутой службе, хотя к деятельности вообще стремился. Даже окончил на старости лет какие-то курсы, готовившие дежурных по современному сложному отоплению домов, но дежурить не стал из принципа: на рабочем месте не было условий для отдыха при суточном дежурстве (проще сказать — спать было негде). Ося не был ленив, но им было обещано, что можно будет спать, а нарушения обещания он не терпел. Это было понятно. Понятно было и то, что он развелся со своей первой женой Варей, но вторая его жена Алла обладала всеми теми же качествами, что и первая, как внешними, так и внутренними, а с ней он был, по-видимому, счастлив; как это могло быть — не понимаю. Впрочем, говорят, что вкус устойчив, и если мужчина женится вторично, то вторая жена похожа на первую.

Кажется, я писал уже, что Ося принадлежал к тем немногим из нас, кто до войны жил в отдельной квартире. С его арестом все переменилось, и, вернувшись, он застал мать в одной проходной комнате, окруженную раздраженными соседями. Анна Сергеевна положила тогда всю свою жизнь на хлопоты об освобождении сына, а когда он вернулся, сильно сдала, часто болела. Им удалось все же поменять проходную комнату на непроходную, хоть тоже с не слишком приятными соседями, и в этой комнате на пятом этаже без лифта они ютились уже вчетвером — с Аллой и родившимся Илюшей. Так вот, я не могу понять, почему Ося после «оттепели» 1956 года не хлопотал о возвращении ему жилплощади: тогда реабилитированным давали квартиры.

— Я не реабилитирован, а отбыл срок наказания. Притом, стараниями мамы, сокращенный, — сказал он как-то мне.

Но наказание-то было за вымышленную, сочиненную следователями вину. Думаю, что просто слишком больно было Осе снова хлопотать и доказывать, что он — не верблюд, объяснять, почему он подписывал протоколы следствия. Квартиру он построил кооперативную, продав прекрасную, в значительной мере собранную еще отцом библиотеку и вообще все, что осталось ценного уже после смерти Анны Сергеевны. Квартирка была крошечная, но добротная, в хорошем доме, в одном из лучших, как мне кажется, районов старой Москвы — в переулочке между Пречистенкой и Остоженкой (или между Кропоткинской и Метростроевской — как угодно). И все же Ося сначала был не вполне доволен, «качал права», требуя перестлать паркет как следует. По-моему, здесь опять-таки сказалась Осина основательность, разумная требовательность, а не вздорность, как считали, кажется, сочлены его кооператива. Впрочем, мне трудно судить — я-то всегда ощущал его лучшую сторону, светлую и умную. Ощущал невероятную широту его кругозора. Это может показаться кому-нибудь даже кощунственным, но природный ясный ум Оси еще обогатился и обострился от пережитых мук, от встреч, казавшихся почти невероятными, от знакомств — приятных, а больше неприятных — с людьми из самых разных социальных и культурных слоев, знакомств, я бы сказал, даже не приумноженных, а возведенных в степень его остраненной (он умел как-то подняться выше гнетущего быта) и оттого еще более точной и яркой наблюдательностью. С ним было интересно всегда и всем, он не давал закоснеть ни своему уму, ни уму тех, к кому хорошо относился, будь то сверстник или маленький ребенок. К тому же он был неистощим на веселые выдумки. И вместе с тем мог стать непроницаемо холодным для тех, кто ему не нравился. Один только раз я видел Осю, когда он меня не видел: по Тверской (тогда давно уже улице Горького) от метро мимо магазина и аптеки шел решительным шагом почти незнакомый мужчина в сверкающем пенсне, сверкающем чистотой чесучовом пиджаке с толстым портфелем и чрезвычайно сухим и суровым выражением лица. Я даже не узнал моего друга и лишь через несколько шагов понял: это же Ося! Но тут он тоже увидел меня и как-то мгновенно и кардинально изменился, хоть ничего не изменилось в нем: то же пенсне и все прочее, только глаза заискрились радостью, напрочь исчезли сухость и суровость. Вот тогда я подумал — в который уже раз, — как дороги мы друг другу, сколько неожиданных, чудесных подарков еще принесет нам наша дружба!

И все же я не был с ним до конца открыт — так, скажем, как с Шурой Мипозом или Борей Гейликманом (теперь уже нет всех троих). Почему? Тоже не совсем понимаю. Кажется, побаивался подсознательно Осиной несгибаемости, прятал свои сомнения, колебания. Вероятно, мне трудно было бы вынести хоть какое-то от него осуждение.

Итак, Ося радовался своей семье (Илюша вырос очень талантливым), своей квартире и, как ни странно может показаться, кончил жизнь вполне обеспеченным и даже зажиточным по нашим понятиям человеком. Нет, конечно, не потому, что получал пенсию: на 120 рэ не разживешься. Тут произошла история в наших условиях почти сказочная.

Вскоре после смерти Анны Сергеевны Осю разыскала Инюрколлегия, чтобы сообщить ему, что ввиду смерти матери он лично является наследником небольшого участка земли в Израиле, оставшегося от тетки, которая там как раз умерла. Но получение наследства завещательница обусловила: наследник должен переселиться в Израиль.

— С ума они сошли, — сказал мне Ося. — Никуда я не поеду.

И юристам ответил то же. Тем как будто и кончилось, но через год-дру-гой та же инстанция известила Осю, что она отсудила ему право наследования, поскольку покойная не имела права лишить его наследства только потому, что он отказался куда-то ехать. Ося успел, однако, лишь распорядиться, чтобы участок продали, а выручку перевели ему в Москву. Но (сколько «но» в этом рассказе!) тут грянула шестидневная война, дипломатические отношения с Израилем были порваны — и, конечно, ни о каком переводе не было уже и речи. Прошло больше десяти лет. И как-то Ося сказал нам, что их с Аллой приглашает в США Аллина кузина. Погостить, конечно. На три месяца. Они-то решили поехать. Но разрешат ли? Разрешение было дано. Ося и Алла уехали.

Вернулись, можно сказать, другими людьми. Особенно Алла. Оказывается, Осе перевели в Чикаго то израильское наследство. Сумма не ахти какая, но «обарахлиться» можно было, как говорится, более чем. Конечно, накупили всяких тряпок. Вот Ося сидит у нас в светло-бежевых брюках и темно-коричневом жакете, в сверкающих модных туфлях — ни дать ни взять, американский дядюшка наших детских представлений, только цилиндра не хватает. Признаться, я радовался, что у Оси хоть к шестидесяти годам есть все, чего он хочет. А что Алле делает педикюр лучший мастер в Москве — это казалось мне несколько смешным, но вполне невинным.

— Ну расскажи нам, как там живут.

— Ты знаешь, что меня больше всего поразило — полная их свобода. Там можно говорить все, что взбредет в голову, и делать все, что тебе по карману. Я вот пошел смотреть «порно», и никто не порицает этого. Нам захотелось увидеть Ниагару, а не было канадской визы. И что? Сели и поехали — благо близко. Замечание нам сделали по этому поводу только уже здесь, когда вернулись. Но строгое.

Все же их выпустили и еще раз через два года. Снова побывали они в Америке. Кажется, к этой поездке относится первая жалоба на Осину черствость. Рива говорила, что он знал о заветном желании человека, сделавшего в свое время много для Илюши, иметь какие-то редкие марки. И не купил ему их, так как счел цену слишком высокой. Не берусь судить, но Ося и в прежние времена не любил делать дорогие подарки. Это тоже был один из принципов, как мне кажется.

Они были теперь вполне обеспечены. «Живи в довольстве безобидно», как сказал поэт. Но тут-то и настигла Осю болезнь. Точнее — обострилась старая. У него, как оказалось, после ссылки все время был очень высокий результат РОЭ, но считалось, что это — так, случайно, его необъяснимая особенность. И вдруг эта особенность заявила о себе самым ужасным образом. Начались чрезвычайно сильные кровотечения. И обнаружилась невероятная хрупкость костей.

— Понимаешь, я теперь поворачиваюсь в постели очень осторожно: уже не раз при этом ломались ребра, — сказал он мне как-то.

Болезнь Блеэра — так, кажется, это все вместе называлось — неотвратимо делала свое дело. Не раз Осю клали в Боткинскую больницу, куда вообще трудно попасть. Но врачи заинтересовались: как это Ося болен такой болезнью уже лет двадцать — и все еще жив (вот как стоял вопрос!); наблюдали его (сказать «лечили», кажется, нельзя — просто старались облегчить страдания).

В краткие периоды относительной стабилизации (не скажу «улучшения») Ося написал воспоминания о годах тюрьмы, лагеря, ссылки. Читая их, я не мог прежде всего не заметить, что у него настоящий литературный талант. Некоторые детали так ясно написаны, так запали мне в душу, что помню их сейчас. Например, такие.

Еще в камере подследственных от негодной тюремной пищи у него сделался злокачественный понос. Ося ослабел и надолго терял сознание. «Вот как-то лежу в полузабытьи на нарах и слышу, что старший камеры говорит какой-то очередной комиссии:

— А вот этот заключенный у нас умирает.

И, собрав все силы, я сказал довольно внятно: «Нет, я не умираю!» Может быть, неточны какие-то слова, но суть я передаю, уверен, точно.

А в лагере, когда узнали, что Ося — горный техник, поручили ему какой-то хронометраж (ведь и там были свои нормативы, свои исследования!). И очень удивились, когда после работы он принес секундомер обратно:

— Возьмите, пожалуйста, у меня его все равно украдут или отнимут.

Их ведь держали вместе с уголовниками.

А как-то он в очередной раз «доходил» настолько, что его даже оставили в бараке, когда всех погнали на работу. И можно было обойти вокруг барака. Ося нашел куст, покрытый какими-то неизвестными ему ягодами. Но безошибочный инстинкт подсказал, что их надо есть. Ел два или три дня и снова встал на ноги.

— На шестьдесят третьем году жизни… — сказал мне Ося в кабине лифта, когда мы возвращались после краткой прогулки.

И вот мы стоим в зале крематория у Осиного гроба. Пришло много еще школьных друзей.

— Скажи… скажи… — подталкивают меня.

— Мы прощаемся с тобой, Ося. Ты прожил трудную жизнь, прожил ее мужественно. Пусть будет тебе пухом земля!

И больше не мог говорить — так судорога схватила горло.

…Когда стали расходиться, Осин университетский друг и «подельник», Юра Цедербаум, сказал мне несколько слов, наверное, чтобы утешить. И до сих пор я ему благодарен.

Узкое, 5–17 сентября 1986 г.