Н. С. Русанов СОБЫТИЯ 1 МАРТА И НИКОЛАЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ШЕЛГУНОВ
Н. С. Русанов
СОБЫТИЯ 1 МАРТА И НИКОЛАЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ШЕЛГУНОВ
<…> Я припоминаю один вечер у Шелгунова, Когда он жил уже вместе с семьей в большой квартире. Собралось довольно много литераторов-социалистов, офицеров, студентов и студенток и два крупных нелегальных народовольца, которых полиция тщетно пыталась словить. Один из них был покойный Ланганс; другой — ныне здравствующее лицо, которое мне придется, по некоторым соображениям, скрыть под тогдашним его политическим псевдонимом — Николая Александровича Зыбина. Роль Зыбина заключалась в пропаганде народовольческих идей и в вербовке сторонников среди «общества», главным же образом в литературных сферах. И эту роль он исполнял с редким мастерством… Дело было в половине февраля 1881 года. Много пили, много танцевали и еще больше говорили о политике. Хорошее это было время: даже тот, кто не верил в близость социальной революции, ждал с часу на час политического переворота. Довольно большое число из гостей Шелгунова знали о том, что «Народная воля» поставила решительный ультиматум правительству: смерть абсолютизму или скорая смерть царю. И кое-кто из нас знал, что катастрофа была ближе, чем думали в публике. За ужином живой как ртуть Зыбин, лихо отхватив перед тем мазурку и закончив ее трепаком, сказал несколько горячих слов о значении современного момента и поднял бокал за «разрушение старой России». Все оживились, и Шелгунов в пылу разговоров провел очень удачную параллель между цивилизаторской деятельностью Петра I и революционной деятельностью народовольцев. Замечу, что Шелгунов, пламенный западник, вообще очень любил Петра: это был в некотором роде герой его исторического романа. «Мне совсем не нравится Петр как царь, — сказал он на этот раз, — но я преклоняюсь пред ним как пред диктатором. В чем была сила его? В том, что он разбил старые формы Московской Руси и ускорил естественный ход вещей, в двадцать лет сделав то, что московские цари тяпали бы да ляпали целых двести. Теперь же я готов кричать „ура“ народовольческой диктатуре: дело русских социалистов-революционеров — разбить устарелые для нашего времени нормы петербургской империи и вытащить на свет божий новое общество».
Две недели спустя Шелгунов зашел ко мне в воскресенье — дело было 1 марта 1881 года, — и мы отправились с ним пройтись на Невский. Мы были на углу Екатерининского канала… Вдруг раздался какой-то необычный гул, и мимо нас с гиком, со свистом, давя прохожих, промчалась бешеным галопом сотня казаков, копья вперед, шашки наголо. Обоих нас, точно электрический ток, пронизала одна мысль: должно быть, покушение. Мы не ошиблись. Казаки были вызваны по телеграфу к Зимнему дворцу. Навстречу нам бежал народ, рассыпаясь по улицам, по переулкам, торопясь сообщить что-то друг другу, встречным знакомым и незнакомым, и все это с каким-то таинственным видом. Местами образовывались кучки; слышалось: «Убили… Нет… Спасен… Тяжело ранен…» Я до сих пор не могу забыть выражения лица Шелгунова. Его глаза смотрели напряженно вдаль, точно старались разглядеть, что делалось за извилиной канала. Тонкий нос, острый подбородок, казалось, впивались в пространство. Бледен он был смертельно. Я понимал его: неужели новое неудачное покушение и, может быть, новая ненужная кровь и новые ненужные жертвы?..
Нам безумно хотелось бежать вперед, все вперед, туда, где совершался великий акт русской трагедии. Не знаю, как Шелгунов, но мне казалось, что я с ума сойду, если сейчас же не узнаю, чем кончилось там. Мы пробежали с ним несколько шагов, как нам навстречу попался знакомый редактор либерального «Церковного вестника», Поповицкий. На его лице было написано какое-то мучительное и пугливое недоумение. Он бежал, как оказалось после, предупредить своих домашних и, тяжело дыша в енотовой шубе, махал меховой шапкой. Должно быть, он упал перед этим: по его лицу катились капли пота, верноподданнические слезы и маленькие ручейки от приставшего к лицу и растаявшего грязного снега. «Сейчас увезли… очень ранен… государя убили, наверно, убили… Сам видел; другого арестовали, а тот сам убил себя», — лепетал плачущий либерал без шапки. Мы сели на извозчика и доехали до квартиры Шелгунова вместе. О том, что государь тяжело ранен, знали уже почти все прохожие. По улицам бежали городовые и гвардейцы и запирали наскоро портерные, кабаки, харчевни: правительство боялось бунта и думало, что покушение было только сигналом восстания. Один извозчик закричал другому, везшему одного моего приятеля из «Отечественных записок»: «Ванька, дьявол, буде тебе бар возить: государя на четыре части разорвало…»
В шесть часов вечера я был у Шелгунова, где собралось несколько близких друзей его из литераторов и кое-кто из революционеров. Шелгунов был сдержан, но, очевидно, внутренно доволен, и если не показывал большой радости, то по врожденному чувству такта. Но он был гораздо более озабочен, чем его друзья, по большей части младшие по возрасту. Он задавался уже вопросом: «Что же дальше, что делать, что предпринять, на что рассчитывать?» Большинство литературной братии отдавалось, напротив, всецело чувству радости и строило самые радужные планы. Старик Плещеев и соредактор Николая Васильевича по «Делу» Станюкович особенно врезались мне своим оптимизмом в памяти. Странное дело: революционеры представляли на этом собрании единственно серьезный критический элемент и напирали на то, что, мол, нельзя же только ликовать да ликовать, нужно и поразобрать промеж себя работу для возможного давления на правительство в печати, покамест не ушло время. Кстати сказать, даже такой на редкость умный человек, каким был Михайловский, еще несколько дней спустя утверждал, что «на этот раз на нас идет революция». И ему вторил своими картинными выражениями веселый, как никогда, Глеб Успенский. Но возвращусь к беседе у Шелгунова. Николай Васильевич в своем несколько скептическом, но действенном отношении к событиям был согласен скорее с революционерами, чем с записными литераторами, лишь «сочувствовавшими» движению. К тому времени принесли уже правительственную телеграмму в первом, неисправленном еще издании, которая начиналась курьезными словами: «Воля Всевышнего свершилась; Господу Богу угодно было призвать к себе возлюбленного монарха». Телеграмма была встречена с большим оживлением; кто-то сострил даже: «Народная воля — воля божия…»
Увы, и на этот раз, и с этой узловой точки Россия двинулась в сторону реакции. Восстания не происходило, общество лишь «сочувствовало», пока наконец Александр III не заявил своим манифестом от 29 апреля, что он решил «стать бодро на дело управления… с верою в силу и истину самодержавной власти». В эти два месяца Шелгунов употреблял все усилия, чтобы пресса настойчиво заявила о необходимости нового политического режима. И отчасти благодаря его стараниям, которые опирались на подобную же тактику писателей-социалистов и чистых народовольцев, составлявших тогда радикальную коалицию «Дела», «Слова» и «Отечественных записок», литераторы социалистического и революционного направления временно разобрали между собою в печати роли либерального репертуара. В «Деле» кроме Шелгунова, Станюковича и еще кой-кого из молодых писателей красного оттенка видное место в выработке плана этой кампании играл Тихомиров, писавший под псевдонимом «И. Кольцов», иногда просто «И. К.», и тогда в публике эти инициалы истолковывались так: «Исполнительный комитет». «Отечественные записки» защищали позицию народовольцев в лице самого Михайловского, который писал в то время и в органе партии: я говорю о много читавшихся его письмах, помещенных в «Народной воле» под псевдонимом Гроньяра. «Слово» было совершенно в руках уже упомянутого мною Николая Александровича Зыбина; и этот журнал, благодаря хорошему подбору статей и преобладанию среди сотрудников людей крайнего направления, носил очень определенный социалистический и революционный характер. Опираясь на это ядро более или менее спевшихся толстых журналов, Шелгунов был в числе самых ревностных пропагандистов уже упомянутого плана воздействия на общественное мнение и давления на правительство в печати. Было решено, что так как русские либералы, в силу своей тогдашней политической неразвитости, не умели как следует выразить свои требования, то радикальные и революционные писатели придут к ним на помощь. Не компрометируя себя писанием статей под своими собственными именами, они должны были надеть на себя временно маски «таинственных незнакомцев» чисто либерального лагеря. В результате получился тот знаменательный факт, что лучшие статьи в газетах этого направления, заговоривших тогда о конституции, были написаны социалистами и кое-какими нелегальными. Так, энергичная передовица в «Стране», ясно говорившая о необходимости дать России свободные политические учреждения, принадлежала перу покойного И. Н. Харламова.
Но жизнь, как Шекспир, пускает трагичное вперемежку с комичным, и иного рода воспоминания из этого и хорошего и страшного времени связаны у меня с Шелгуновым. Подобно прочим квартирантам, я был избирателем в знаменитый «бараний парламент», названный так по имени выдумавшего его фигляра и самодура Баранова. В противность обычным порядкам, здесь не избиратель шел к урнам, а к избирателю урны в образе полицейских; гражданам внезапно было предписано весь день сидеть дома и дожидаться полицейских с опросом: «Кого вы желаете выбрать?» Как была понята эта процедура мелкими полицейскими сошками и дворниками, не говоря уже о большинстве населения, видно из следующего. Утром в день выборов прибегает ко мне ни жив ни мертв дворник и лепечет: «Господин, потрудитесь убрать все запрещенные книжки, коли ежели имеются, и ждать полицию: сегодня приказ произвесть повальный обыск, и об этом начальство извещает для верности заранее». Должно быть, я улыбнулся. «Не верите, господин, — вскричал дворник, — ей-богу-с, так! Вон и лавочник все время катает сельдяные бочки да ищет: все боится, что ему скубенты книжку по злобе подбросят». Несмотря на строгое запрещение выходить из дома, многие из нас, знавшие Шелгунова, старались произвести избирательную агитацию в его пользу и ходили по друзьям и знакомым с просьбой давать имя Шелгунова. Николай Васильевич добродушно улыбался, видя наши старания, но отказываться не отказывался. «Считаю долгом заявить избирательному комитету, — говорил он шутя нам, — что программа у меня будет простая: на первом же заседании полицейского парламента я заявлю, что нужно распустить его и приступить к выборам в Земский собор». Избран Шелгунов, конечно, не был. Но начальство, как говорят, очень переполошилось, узнав, что Николай Васильевич на одной Пушкинской улице, где была его квартира, получил шестьдесят голосов…
Здесь не место говорить, почему и отчего не удалось 1 марта. На Шелгунова это сильно подействовало, и когда, после поездки в центральную Россию, я увидался с ним в октябре месяце 1881 года, я нашел его страшно похудевшим, страшно нервным, и его мефистофельская физиономия приняла скорбное выражение. Но в то время как другие начинали примиряться с входившей во вкус да в аппетит реакцией, Шелгунов все оставался на своем посту верным своим идеалам. Тогда я заметил лишь в нем одну новую черту: он значительно скептичнее стал смотреть на роль интеллигенции, чем прежде, и будь в это время мало-мальски возможная деятельность среди рабочих или даже среди крестьян, он уделил бы в своем представлении о революционной диктатуре очень почетное место народным массам. Но, повторяю, бодрым и верующим он оставался неизменно, и в этом его не успела разочаровать тридцатилетняя борьба с русским строем. В последнем письме его, — не помню, ко мне или к одному из моих приятелей, — помеченном Берлином, где Шелгунов был весною 1884 года перед возвращением из короткого путешествия по загранице, он говорит, между прочим: «Через несколько часов переезжаю границу — странное ощущение: точно я снова ученик, идущий на строгий экзамен; и, как во дни своей молодости, машинально я вычистил сюртучок и застегнулся на все пуговицы. Впрочем, мне это дело привычное». Экзамен оказался строже, нежели думал Николай Васильевич: с границы его прямо отправили в Петропавловку, и одним из мотивов его ареста было знакомство с террористами и печатание в «Деле» статей, которые писались нелегальными, в особенности статей Тихомирова, он же упомянутый И. Кольцов «Дела», он же Иван Григорьевич Каратаев либеральных домов Петербурга. Упоминанием об этой иронии судьбы позволю себе закончить мои воспоминания…
Как бы мне хотелось, чтобы хоть раз с этих бледных страниц глянул на моих читателей живой образ Николая Васильевича, дорогого, милого Николая Васильевича, такого, одним словом, каким я знал его: человека светлого ума и золотого сердца!
Печатается по: Шелгунов Н. В., Шелгунова Л. П., Михайлов М. Л. Воспоминания. Т. 1. М., 1963, с. 352–360.