Глава 12 Первое подневольное лето

Глава 12

Первое подневольное лето

Работы на аэродроме

Общее оцепление охватывает огромную территорию, включая взлетную полосу аэродрома с прилегающими к ней рулежными дорожками. Аэродром построили немцы, сделали его добротно. Взлетная полоса, в ширину со стадион и в длину, неохватную глазом, устлана бетонными плитами размером три на три метра. Плиты подогнаны плотно, спланированы со строго выдержанным уклоном в сторону водосборных коллекторов. Такие же и рулежки. Просветы между бетоном тщательно засеяны травой.

Отступая, немцы взорвали аэродром. Огромные воронки изуродовали площадку, бетонные глыбы разбросало вдоль коллекторов. Место высокое, открытое; ветер, не встречая препятствий, гуляет вольготно, освежая в жару, пронизывая в ненастье. Ни селеньица вокруг, ни купы деревьев: война все смела. Безлюдье, тишина.

Зажав между колен винтовки, сидят, кто на чем, солдаты конвоя, редкой цепью окружив аэродром и издали краснея погонами. Между ними и бетонкой, средь луговины, как засыпающие осенние мухи, редкой россыпью расселись на корточках зэки, мужчины и женщины: туалетов в оцеплении нет. На самом аэродроме людей почти не видно. Они разбросаны по воронкам. Тупыми лопатами вымахивают из них сырую, увесистую глину в две, в три перекидки. Глина пристает к лопатам, нарастает на них. Лопаты тяжелеют, как кувалды. Воронку надо вычистить досуха и потом сухим грунтом утрамбовать послойно так плотно, чтобы не было осадки.

На этой работе занято все население лагеря. Только наша бригада человек в двенадцать составила исключение. С первого дня мы почему-то не попали в общее оцепление. С отдельным конвоем нас посадили в трехтонку, бросив в кузов кирки и совковые лопаты.

— В карьер, — объявил бригадир.

Мы обогнали далеко ушедшую вперед колонну, с ветерком промчались по гладкой рулежке, а потом километров десять тряслись по изрытой снарядами когда-то мощеной дороге.

Карьер вырыли немцы, видимо, когда строили аэродром. Он, как кратер с прорванным лавой боком, въелся в крутой холм. Склоны высотой с четырехэтажный дом краснели ровной некрупной галькой, нашпигованной круглыми, как арбузы, булыжниками. На дне — лужа чистой дождевой воды. Поодаль от нее — остов экскаватора без гусениц. Через проран наезжена дорога, по которой трехтонные бортовые ЗИСы вывозят гравий. Для загрузки их нас разбили на звенья по три человека. Дали норму — семь минут на машину. Из интереса по часам шофера мы засекли время. Машину накидали за десять минут. Но необходимости соблюдать график не было. Машины ходили редко, и мы успевали между ездками не только разрыхлить кирками гравий, выбрать и уложить в штабель булыжники, но и немного отдохнуть.

Лето разгуливалось. Дни стояли ведренные. Приятно было, наломавшись с камнями, полуголому привалиться к ним, прохладным, только извлеченным из недр. В закрытом карьере тихо. Июньское солнце прокаливает его, создавая особый микроклимат. Изредка задувает откуда-то сверху ветер, обдавая разогретые тела свежим, еще не прогретым воздухом.

В отдалении дремлют конвойные, уткнувшись в винтовки. Глядя на них, мне не раз приходила в голову мысль: ведь вполне можно удрать. Как-то я сказал об этом Химику, человеку далеко не молодому, окончившему, по его словам, Институт красной профессуры и преподававшему где-то химию, за что он и получил свое прозвище.

— Бежать? — переспросил он. — Не стоит рисковать. Война кончится, все равно нас всех выпустят.

Мы все на это надеялись. И ежедневно считали дни, проведенные в неволе. Те, кто отсидел половину срока, считали дни оставшиеся. Каждому свой срок казался бесконечным.

По утрам за воротами, пока мы поджидали машину, нас весело встречала рыжая собачонка. Она ластилась к нам, прыгая, живо помахивая хвостом. Глаза ее блестели — так она была рада людям, у которых не находилось для нее угощения, но которые заигрывали с ней, трепали, гладили ее.

Я знал, что это собачка Федьки-пекаря, расконвоированного заключенного, пекарня-засыпушка которого стояла тут же, поодаль. Зэки ненавидели Федьку за сырой, с кристаллами соли, тяжелый хлеб. Он же, как раб, получивший вольную, уже не считал себя ровней заключенных. Сытый, он утратил солидарность с нами, вовсе не предполагая, что за малейшую провинность или по капризу судьбы снова может оказаться за проволокой, где ему едва ли простят и пересоленный хлеб, и временные привилегии. Поэтому и к собачке его отношение было неоднозначным. Среди ласковых слов иногда слышалось злобное:

— Жирная, падла!

И тут же кто-нибудь добавлял про Федьку:

— Откормил ее нашей пайкой.

Однажды, когда нас везли на работу, я неожиданно заметил, что собачка находится с нами в кузове машины. Ее прикрыли тряпьем и поглаживали, успокаивая, чтобы та не выдала себя лаем. А собачка и не беспокоилась, она знала, что среди своих и опасаться нечего.

Едва машина остановилась в карьере, а конвоиры разошлись по своим местам, зэки высыпали из кузова. Собачку освободили от тряпья. Она обрадованно запрыгала. Но тут же острием кирки ей размозжили череп, а лопатой рассекли горло. Все делалось быстро, бесшумно. Кто потрошил собаку, кто кромсал черенок лопаты на дрова; тут же катали валик из ваты, добывая огонь. И еще не ушла первая груженая машина, как заполыхал костер, а вскоре по карьеру уже растекался вкусный запах вареного мяса. Зэки, не в силах надолго оторвать взгляд от черного, в копоти, котелка, глотали обильные слюни.

В пиршестве принимали участие не все, только кадровые урки и те, кто так или иначе способствовал его организации. Мне тоже протянули косточку с небольшим количеством мяса. Химик же, которого не угостили, утешал себя:

— Выйду на волю, сконструирую кухонный автоклав, в котором все косточки будут развариваться, как картошка.

Голову и лапы собаки завернули в шкуру и спрятали под камни.

— Завтра из этой шкуры лапшу сделаем.

Но лапшу сделать не пришлось: на другой день нашу бригаду снарядили в общее оцепление. Потом мы еще долго вспоминали карьер, где работа была, как говорили, не бей лежачего.

На аэродроме нас приставили к камнедробилке. Небольшая, массивная машина с электроприводом оказалась прожорливой. Булыжники она хрупала, как сахар, без заметного усилия. Полученный щебень потоком валил из ее чрева. Беспрерывно приходилось грузить его в тачки и отгонять их. Без привычки гонять тачку — это маета, а не работа. Если идти за ней по деревянному трапу, она, груженная, не слушается, скатывается с доски или заваливается набок, и тогда ее, тяжелую, не поднять: в ней больше ста килограммов. Чтобы удержать равновесие, приходится расставлять ноги пошире. Руки врозь, ноги врозь — неудобно. Но проходит день, второй, и уже идешь по доске уверенно, умело нагрузив тачку, — нужно, чтобы центр тяжести приходился точно на колесо, тогда идешь уверенно и сил тратится меньше.

Стояла жара. Мы работали по пояс голые, обливаясь едким потом, поглядывая на ненавистную камнедробилку в надежде, что она все-таки сломается. Но она не ломалась, грызла и грызла булыжники, а мы махали совковыми лопатами и гоняли тачки до дрожи в ногах.

И все-таки мы нашли способ для передышки; его подсказала сама машина. Мы выбирали тяжелый камень, гладкий, округлой формы и, подняв его над прожорливым хайлом дробилки, в котором мощно ходили взад-вперед ее чугунные челюсти, выбирали момент, когда они максимально разойдутся в стороны, но еще не начинают обратного движения, и тогда с силой бросали булыжник. Машину заклинивало. Она останавливалась, длинный приводной ремень слетал, и наступала тишина. Мы рассаживались, распуская натуженные мышцы и злорадствуя над тем, как перехитрили ехидного зверя. Потом по очереди, не торопясь, кувалдой начинали разбивать застрявший по нашей вине камень. Один бил, другие в это время наслаждались отдыхом. Так мы проделывали не один раз в день, и уличить нас в злом умысле было нельзя, потому что и без нашего участия такие остановки могли случаться. И все равно, когда мы пешком возвращались в зону, ноги подкашивались от усталости и недоедания.

Володька Вербицкий из нашей бригады как-то дорогой сказал мне:

— Я накнокал, в санчасти после ужина рыбий жир дают.

Фельдшер санчасти, бывший фронтовик, попавший в лагерь после ранения, был, пожалуй, единственным человеком из вольнонаемных в обслуге, который относился к заключенным без предубеждения, с явным сочувствием. Он ходил в солдатской форме, но без погон и делал, как мы узнали, все возможное для облегчения нашей участи. Потом я встречал даже среди надзирателей порядочных людей, которые не стремились приумножить зло, сохраняя человечность при нечеловеческой работе. Не много таких было. Свое сочувствие к заключенным они проявляли по-разному. Некоторые лишь при случае и чтобы незаметно было для начальства, но были и такие, которые, честно выполняя свои обязанности, не считали, что они выше зэков.

Вечером мы пришли с Вербицким в санчасть. В землянке в узком коридорчике, обшитом досками, стояла очередь. Тут были мужчины и еще какие-то существа, в которых я не сразу признал женщин. Остриженные наголо, худые, в замызганных трикотажных лагерных юбках, они производили впечатление не жалкое, а отталкивающее, будто это были не люди, а затравленные, заморенные животные, от которых уже нет никакой пользы и поэтому никому не нужные. Сутулясь, они смотрели, ничего перед собой не видя, абсолютно утратив интерес к окружающему и к самим себе. Не верилось, что так могут выглядеть представительницы прекрасного пола. И тут я вспомнил так поразившую меня по прибытии в лагерь картину рядом сидящих по нужде мужчин и женщин. В условиях лагерной жизни что-то утратилось у них из набора человеческих чувств.

Очередь заметно подвигалась к дощатой же некрашеной двери, в которую довольно проворно шмыгали желающие полакомиться рыбьим жиром и из которой так же живо они выскальзывали обратно, на ходу облизывая деревянную ложку и передавая ее следующему.

— Ты тоже эту ложку бери, — предупредил меня Володька, — она больше других.

Некоторые счастливчики выливали содержимое ложки в котелок с горячей картошкой, вслух высказывая свое удовольствие:

— Бацилла! — что означало «жир», «масло».

Немного о воровском сообществе

Прошло семь месяцев моего заключения. Война еще до ареста лишила меня, как и других школьников, каникул, познакомила с тяжелым физическим трудом. Одно лето я провел на оборонных работах, другое — на строительстве узкоколейки от торфоразработок к городу. Было тяжело, как сейчас, постоянно хотелось есть, также дополнительная порция каши вынуждала работать до кровавых мозолей на руках, до боли во всем теле. Но труд, хотя и принудительный, не воспринимался тогда таковым, то ли по детскому неразумению, то ли из-за отсутствия конвоя, постоянно ограничивающего жизненное пространство. И все-таки первое подневольное лето не показалось мне каким-то ужасным. Видимо, до этого уже потаскав перегруженные грунтом носилки, покорчевав глубоко проросшие пни, я прошел репетицию изнурительного труда, и угнетала меня больше не физическая усталость, а совместное жительство с уголовными преступниками, к которым причислили и нас, политических. Мы были невхожими в их общество.

Скорее это даже общность, имеющая свой язык, этнографию, культ, искусство, свою, отличную от других, культуру. Ей присущ даже национализм, если блатной мир признать за отдельную нацию. Дело в том, что эта общность не терпит отличных от себя. Чтобы стать ее полноправным членом, необходимо прежде всего усвоить ее язык: изысканно материться, по возможности большее число обычных слов заменять жаргонными. Обязательно курить. Неплохо, если умеешь «бацать», то есть отбивать чечетку. И безоговорочно соблюдать иерархию. На верхней ступени стоят воры в законе, получившие признание у просто воров, или урок, проявленной доблестью в бандитизме и знанием воровских законов. Они имеют слуг — шестерок, которые выполняют определенную работу — убираются, готовят пищу, бегают на посылках. За это они пользуются покровительством сильных хозяев и, как всякие лакеи, за их спинами считают себя вправе угрожать всякому, кто не принадлежит к воровскому миру.

Верховная власть среди воров в законе, если их собирается в одном месте несколько, принадлежит старшему как по воровскому стажу, числу и общему сроку отбытых тюремных заключений, так обычно и по возрасту. Зовут его пахан, что в переводе на обычный язык означает «отец», «старший», а на практике — «повелитель».

Частенько можно было видеть, как, собравшись в куток на нарах, еще не обстрелянная молодежь сидит на корточках вокруг пахана, внимательно слушая его, как школьники учителя. А он, в одном исподнем белье, иногда в накинутом поверх него пиджачке («лепень» по-воровски), учит их воровским законам. Законы эти, хотя в них и заложены зачатки своеобразного права, соблюдаются обычно только до тех пор, пока не стесняют вора.

Так, одним из непреложных законов считается неприкосновенность так называемой кровной пайки, в соответствии с которым не знающий иного способа удовлетворения своих потребностей, кроме присвоения чужого, вор под страхом жесточайшего наказания, вплоть до предания смерти, не должен покушаться ни на чей тюремный паек. Однако мне приходилось наблюдать, когда воры, лишенные в изоляции других средств улучшения питания, оголодав, как волки, нарушали эту святую, как у них принято считать, заповедь.

Самую нижнюю ступень воровской иерархии занимают шкодники, даже не имеющие права гордо именоваться ворами, хотя по сути это такие же жулики, разве только менее разборчивые в стоимости и размерах похищенного. Они шныряют в поисках того, что плохо лежит, не подчиняясь законам и не стесняясь в выборе способов добычи. Встречал я и еще одну разновидность воров. Так, в камере пересыльной тюрьмы на Красной Пресне рядом со мной на верхних нарах лежал немолодой уже, коренастый, видимо, крепкий физически мужчина, спокойный, молчаливый, ни во что происходящее в камере не вмешивающийся. Напротив нас расположился куток. Воры, как обычно, в выпущенных поверх штанов белых нижних рубахах вели толковище, то есть обсуждали насущные проблемы, то спокойно, тихо, то возбуждаясь, размахивая руками, едва не доходя до угроз.

— Ненавижу, — вдруг вырвалось у моего соседа.

Я не понял.

— Вон, — кивнул он в сторону кутка. — Шкодники.

Слово за слово, и мы разговорились. Сосед мой тоже оказался вором, только он по мелочам не разменивался и на мой вопрос, что же служило объектами его воровства, доверительно и без всякого пафоса ответил:

— Банки, ювелирные магазины.

Среди воров подобной категории встречаются люди с высшим образованием, часто инженеры, доводящие свою «вторую специальность» до грани искусства.

Нашу бригаду укрупнили. В ней нас, фашистов, то есть осужденных по 58-й статье, оказалось всего пятеро: мы с Алексеем, Химик, Володька Вербицкий и Иван Михайлович, человек уже пожилой, лет за шестьдесят. Остальные оказались бытовики и воры, среди них даже два числящих себя в законе — Саша Повар и Борода, никогда не работающие, но требующие максимальный по выработке паек.

Они ходили парой. Борода, прозванный так за свою рыжеватую бородку, небольшую, аккуратную, был лет тридцати с небольшим, среднего или чуть выше роста, худощавый, подтянутый, одетый то ли в шинель офицерского покроя с отпоротыми пуговицами, то ли в балахон, по цвету и форме напоминающий шинель, в кепочке. Держался он несколько развязно, вольно, но нельзя сказать, что нагло, особо вызывающе, как любят вести себя иные воры в законе по отношению ко всем, кого они именуют «букашками», вплоть до охранников и надзирателей. Говорили даже, что Борода будто бы и никакой не вор, а играет под него, что в Москве у него влиятельный папаша, а он просто избалованный сынок.

Саша Повар — полная ему противоположность. Короткий, разъевшийся, с узкими щелками глаз на круглом, оплывшем лице. Как и положено вору, в нательной рубахе, болтающейся поверх брюк. Ходил босой, высоко поднимая ноги, осторожно выбирая место, куда ступить, будто кругом битое стекло. Голосок имел гнусавый, тонкий, под стать своему капризному характеру. Завидя дымок костра или группку, усевшуюся вокруг котелка, подходил, опускался на корточки и молча запускал ложку в варево. Если кто-то возмущался, огрызался:

— Молчи, падла, пасть порву.

Или объяснял, выцеживая слова:

— Мне положено, я вор в законе.

Да, воры считали, что по их закону все, у кого имелись продукты, кроме пайки, обязаны им выделять долю. Шестерки обычно подходили к тем, кто получил передачу или посылку, и заявляли негромко, спокойно, уверенные, что им не откажут:

— Выделить надо.

И выделяли, боясь, что потеряют больше.

Злополучная воронка

В это время мы работали, как и большинство зэков, на заделке воронок. Лопатами, которые никто никогда не точил, да и точить их было нечем, сначала вычищали воронку от вязкой, набухшей от воды глины до сухого грунта. Работа нудная, тяжелая. Тупая лопата сопротивляется, будто ее вгоняют в резину. Потом увесистый ошметок глины надо вымахнуть на высоту до трех метров, а то и более. Глина вязкая, клейкая. Каждый раз ее порядочно остается на лопате, надо счищать щепкой. Лопата тяжелеет, даже черен за день обрастает слоем засохшего глиняного теста.

И вот слой за слоем мы лезем вглубь. Глиняное месиво кажется нескончаемым.

— Досуха, до твердого грунта, — требует иногда подходящий к нам прораб, вольнонаемный в штатском.

Солнце и лопата выжимают пот. По светилу и теням от него мы безошибочно определяем время, с утра поджидая обед, после обеда — возвращение в зону и ужин. Но где же этот сухой грунт? Кажется, уже всю сырую глину выбрали, и все равно под нами как будто пружинный матрац. В конце концов, обессиленные, упавшие духом, мы единогласно решили, что все, хватит, затрамбуем как есть, и начали засыпать воронку, прихлопывая сухую глину трамбовкой, как и положено, слоями по десять — двенадцать сантиметров. Трамбуем добросовестно, плотность проверяем ударом лома. Допускается погружение его только на острие. Бьем слой за слоем. Тяжело, но все-таки эта работа веселее, чем лезть лопатой в землю. Только вот зыбь не пропадает. Трудимся день, два, три. Мы уже поднялись из ямы, нам видно аэродром, опять палит солнце. Но основание под нами мнется, как плохо надутый мяч. Ничего, затрамбуем! Скорее бы только, пока не видит прораб.

Мы полностью затрамбовали воронку, но зыбь грунта осталась. Мы удивляемся: ведь глубина — более трех метров.

Пришел прораб, посмотрел. Не ругался, а только сказал:

— Вычищайте обратно.

— Да ничего не будет, — защищались мы.

— Выкидывайте.

Это опять рыть на всю глубину. Зря проделать такую работу! А какую пайку мы получим? Мы повалились, кто на бетон, кто на глину, совершенно подавленные.

Куда денешься? На следующий день, злые, молчаливые, мы начали выбрасывать так добросовестно утрамбованный нами грунт. И опять солнце, лопата, пот, ожидание обеда — супа из магара и колючей от мякины овсяной каши. Снова метр за метром вглубь. И опять нет сухого грунта. На дне собралась совсем крошечная, неисчезающая лужица, едва ли с полведра воды. Но она тиранит нас. После каждого вычищенного слоя она выступает наружу, как кровь на месте захоронения невинной жертвы. Наконец мы бесимся и бросаем лопаты.

— Хватит!

Курящие наскребли по карманам щепотку махорки вперемешку с хлебными крошками и разным мусором, передают друг другу слюнявый окурок.

— Ба, — вдруг хлопает себя по голове Радзиковский. — Идиоты.

Он указывает на плоскую глыбу бетона от стены коллектора, что валяется поодаль после взрыва. Мы не понимаем. Радзиковский, воодушевленный идеей, поясняет:

— Шлепнуть эту балду на лужу, и конец.

— Да в ней больше тонны.

— А если плашмя не упадет?

Но идея захватывает всех. Находится инструмент. Ломами, дрынами мы двигаем глыбу к яме, забыв про усталость. И вот торжественный момент: бетонная глыба рухнула вниз и, как по расчету, накрыла собой лужу. Теперь скорее, чтобы не видел прораб, засыпать, утрамбовать. А если опять будет зыбь?

Но на этот раз все обошлось благополучно. Слой за слоем глина трамбовалась намертво, похоронив под собой и бетон, и лужу.

— Вот так сразу надо было, — одобрил подошедший прораб.

— Что же не подсказал? — ответили ему вдогонку. — А еще инженер.

Нас двое

Каждое утро в землянку глухо просачивался звон рельса.

— Подъем! — горланил дневальный.

Вставать не хотелось. Тело ныло, как избитое. Подталкивал окрик:

— Бугор уже в хлеборезке!

Больше медлить было нельзя, спешили в столовую. Пайки, как на подносах, выносили в больших плоских ящиках. К кускам хлеба деревянными шпильками прикалывались довески, иногда не один. Бригада собиралась вокруг ящика. Все застывали в молчаливом напряжении, жадно разглядывая пайки: которая больше? Каждому хотелось горбушку, она легче, а значит, и больше, да если еще с довеском! Но все зависит от воли бригадира. Получившие горбушку, довольные, отходили с облегчением, получившие мякиш вертели его в руках, огорченные, глотали обиду, оглядываясь на ящик, где еще не розданными оставались пайки получше. Не повезло!

Потом в очередь тянулись к раздаточному окошку кухни, получали кашку, овсяную или из чумизы. К основной порции давалось «премблюдо», такая же кашка с добавлением ложки американской консервированной фасоли. Но это не всем, на всех не хватало дневной выработки.

В одно такое утро, ясное, тихое, предвещавшее обычный для середины лета погожий день, мы сидели с Алексеем на скамейке в нашем садике возле начинавших осыпаться елочек. Между нами стоял котелок из консервной банки с горячей картошкой. Накануне мы сумели за нее «толкнуть» Лешкин свитер и теперь, позавтракав двумя кашками с хлебной пайкой, предвкушая продолжить удовольствие, обжигая пальцы, лупили картошку. Мы даже не заметили, как перед Алексеем оказался Саша Повар.

— Ты мое премблюдо схавал? — загундосил он, и тоном, и видом выражая явную агрессивность.

— Ты же не работал, — ответил Алексей совершенно спокойно и даже с ухмылкой.

— Ах ты, сучье вымя! — взвился Саша и с маху шлепнул его по лицу.

Я даже не ожидал от Алексея — он вдруг не раздумывая тычком ударил Сашу по носу. Тот, конечно, не предполагал такого, да и стоял в какой-то неустойчивой театральной позе, и полетел кувырком. Взбешенный невиданным оскорблением, с непривычной для него живостью он поднялся и бросился на Алексея. Но мы никогда не давали друг друга в обиду, и я тоже кинулся в драку. Вдвоем мы подмяли Сашу и стали его волтузить. Но тут вдруг появился Борода, и драка стала принимать оборот не в нашу пользу. Этих воров, бандитов отличает безжалостное отношение к людям. У них не бывает никаких сдерживающих факторов вроде осторожности, жалости, боязни причинить чрезмерное зло. Именно это дает им преимущество, инициативу меньшим числом покорять большинство.

На сей раз все окончилось для нас благополучно. Как раз в это время возвращались из столовой другие члены нашей бригады вместе с бригадиром Фоминым, молодым, сильным и, кажется, не потерявшим порядочности человеком, и, увидя драку, немедля ее прекратили. В тот же день по лагерю разнеслось, что молодые «фашистики» избили воров в законе, а главное, все шкодники поняли, что нас двое, и это необходимо учитывать при нападении на одного из нас. Самое же замечательное в этом эпизоде знал я один. Когда после драки я поднялся с земли, то обнаружил в руке очищенную картофелину, совершенно целую, неповрежденную. Насколько же она была мне дорога, если, не думая о ней, я инстинктивно смог ее сохранить даже в такой невероятной ситуации.

А примерно через день мы оказались свидетелями и второго поражения Саши Повара.

Время было еще далеко до обеда, период самой интенсивной работы, когда достаточно поразмялись, но еще не истратили дневной запас сил. Мы трамбовали свою воронку, когда вдруг услышали еще издали доносившийся совершенно необыкновенный набор звуков. Кто-то кричал, кто-то визжал, лаяла собака. Остановив работу, мы стали всматриваться, гадать, что происходит. Наконец, по мере приближения к нам шума, кто-то понял, в чем дело.

— Сашу с доводом ведут.

Действительно, Саша Повар, в одном белье, как всегда, босиком, растопырив руки, выбирая место для каждого шага, медленно тащился мимо групп работающих в сопровождении двух охранников, на поводу одного из которых металась овчарка. Саша то и дело останавливался, протестовал:

— Я вор в законе. Не буду работать.

— Еще как будешь вкалывать, — отвечали ему охранники и пускали на него собаку. Разозленная, со взъерошенным загривком, она хватала его за икры. Саша визжал дико и вынужден был идти дальше. Так повторялось несколько раз, пока Сашу не довели до нашей бригады и не оставили в покое. Он присел на корточки, бросая кругом дикие взгляды, цедя сквозь зубы:

— Фараоны! Фашисты!

А по щекам его катились слезы.

Мы смотрели на него и радовались.

Беглецы

Где-то в эти же дни ушел в Москву небольшой этап. В числе других отбыли кинорежиссер Слуцкий и Борода. Про последнего говорили, что о нем успешно хлопотал его сановный папа. Саша Повар осиротел. Но был в лагере и еще заметный вор в законе, Витька Глухов. Лет тридцати или чуть больше, высокий, мускулистый, всегда по пояс обнаженный, он неторопливо вышагивал по аэродрому, никого не задевая, сохраняя достоинство. Он напоминал мне горьковского Челкаша. Я никогда не видел его смеющимся или хотя бы улыбающимся. Его сильное, загорелое тело украшали татуировки. Самая большая из них, на груди, являла собой целую картину и, выполненная довольно искусно, не лишена была драматизма. На ней на фоне моря, скал, восходящего солнца, распростерши мощные крылья во всю ширину Витькиной груди, орел нес в когтях обнаженную женщину.

Как-то, остановившись около нашей бригады и по воровскому обычаю присев перед нами на корточки, Витька заметил, что я внимательно разглядываю его татуировку. Видимо польщенный этим, он снисходительно пояснил:

— Это мне в Японии сделали, когда я плавал.

Потом разговорился:

— Там у них это дело здорово поставлено. Прикладывают целый штамп из иголок, шлеп — и готово. Рисунки выбирай, пожалуйста, что хочешь. Букет можно не синий, а в красках. Цветы как живые.

Врал, конечно.

Глухов сдружился с Коробко, который во всем отличался от своего патрона. Невысокий, щуплый, даже в жару не снимавший с себя какой-то коричневой формы с зелеными кантами и с таким же околышем фуражки. Коробко явно заискивал перед Витькой, во всем ему старался подражать, но не опускался до положения шестерки. А возможно, Витька сам хотел иметь в нем равноправного партнера, потому что обладал он не только физической силой, но, надо полагать, и сильной волей, против которой тщедушный Коробок, как мы его между собой называли, не смог бы устоять. Как потом выяснилось, дружба эта имела свое, никому не известное основание.

Наш бригадир Фомин взял меня к себе в помощники. Он работал каменщиком, выкладывая кирпичные участки взорванных бетонных стен коллектора.

— Учиться будешь, — сказал он мне.

Но учеба моя походила больше на мытарства Ваньки Жукова. В мою обязанность входило обеспечить двух каменщиков всеми материалами, и кирпичом, и раствором, подавая все это под руку. Раствор тоже приходилось делать самому, для чего метров чуть ли не за сто я на тачке подвозил цемент, песок, а пробитой немецкой каской в луже черпал воду. И как ни уставал, еще понемногу учился сначала вести кирпичную кладку, потом штукатурить ее. Мы работали втроем отдельно от других, у самой границы зоны оцепления. И вот как-то после обеда, когда оставалось еще минут двадцать свободного времени, я сидел один на луговине. День был солнечный, теплый. Разливалась непривычная тишина. Никто не работал, кто спал, кто дремал. Даже конвоиров, которые поели более сытно, чем мы, клонило ко сну. В отдалении, на бетонке, стояла тоже притихшая стайка грузовых автомашин. Шоферы на одной из них ежедневно уезжали обедать домой. И над всем этим безмятежно заливался жаворонок, будто и не было ни войны, ни подневольного труда заключенных.

Я тоже задремал, когда вдруг услышал шум приближающейся машины. ЗИС с открытыми бортами на большой скорости мчался по середине взлетной полосы. Когда он поравнялся со мной, мне показалось, что за рулем сидит голый Витька Глухов, а рядом с ним в неизменной коричневой фуражке Коробок. Но это было так нелепо, что я тут же об этом забыл.

Обычно при выезде из оцепления конвой останавливал машины для осмотра, но, так как кузов был открыт, видно было, что машина пустая, ее не остановили, и она, не сбавляя скорости, ушла за пределы охраняемой территории.

Не думая больше о машине, я прилег на траву и тут же заснул. Проснулся от какого-то крика и сразу почувствовал необычное оживление на поле аэродрома. Бригады в суматохе спешно строились, в поведении конвоя чувствовалась нервозность.

— Побег, — услышал я, когда нашел свою бригаду.

Нас построили и, как всегда при снятии с работы, начали считать шеренгами:

— Первая, вторая…

Посчитали второй раз. Нет, не сходилось: двоих не хватало. Стали проверять по карточкам:

— Фамилия? Статья? Срок?

Не оказалось Глухова и Коробко. Нас спешно погнали в лагерь. И тут я вспомнил про мчавшуюся в обед машину. Значит, я не ошибся: в ней действительно находились Глухов и Коробко. Я рассказал об этом рядом идущему Вербицкому.

— Помалкивай, — одернул он меня, — затаскают, а то еще в соучастники попадешь за то, что не сообщил.

Он был прав, я прикусил язык.

Весь вечер в зоне только и разговору было, поймают или нет. Ведь почти весь взвод охраны отправили в погоню. Урки торжествовали. Еще до этого была попытка побега. Темной дождливой ночью четверо мальчишек сумели пролезть незамеченными под колючую проволоку предзонника и ограды и убежали на аэродром, к летчикам. Там их накормили, но задержали и передали охране лагеря под обещание, что их не будут привлекать к ответственности. Этим побег и кончился. Мальчишки остались довольны уже тем, что их досыта и вкусно накормили.

Побег Глухова был более дерзким, видимо, заранее продуманным, так как он воспользовался единственной машиной на аэродроме, у которой не было ключа зажигания, а для пуска стартера просто болтались два электрических проводка. Мы все знали эту машину, она обслуживала нас в карьере. Глухов заранее сообразил, что нужно откинуть борта, чтобы просматривался пустой кузов, и тем самым усыпить бдительность охраны. И время для побега оказалось выбрано удачно: к концу обеда, когда еще не кончился перерыв, — охрана не была так сосредоточена, но машины уже могли выезжать.

Весь лагерь радовался побегу, хотя бы из-за доставленной неприятности охране и куму, и надеялся, что он закончится благополучно. На другой день прошел слух, что машину нашли брошенной в двадцати километрах от лагеря, что Коробка застрелили, но Глухов ушел с концом. Возможно, что так оно и было на самом деле.

К концу лета

К концу лета работы на аэродроме заметно подвигались к завершению. Больше не приходилось ковырять тягучую глину. На полосе дымил огромный котел с топкой: варили асфальт. Зэки уже поговаривали меж собой:

— Куда нас теперь?

— Да куда ни отправят, хуже не будет.

Бывалые вспоминали хорошие лагеря с благоустроенной территорией, теплыми бараками и даже художественной самодеятельностью. Слушая их, я тоже думал, что случайно попал в какой-то временный ОЛП, и начинал надеяться на лучшее.

Погода менялась, по утрам уже становилось холодно. Пальто мое, воротник которого объели крысы, украл какой-то освободившийся и загнал его за самогон местным жителям, которых мы никогда не видали, потому что вместо спаленной войной деревни они жили в землянках, вырытых на склоне пологого холма. Хотя я и заявил о пропаже надзирателю и пальто мое даже нашли, мне его не вернули. Я так и не понял, на каком юридическом основании оказалось невозможным вернуть украденное. Всего скорее причиной явилась моя 58-я статья, обладатель которой не является равноправным человеком, который если захочет жить, то обойдется и без пальто.

Часто моросил дождь, холодный, колючий. В такое время настроение портилось, мы чаще обычного считали отбытые дни. Шел все еще первый год моего заключения, конец которого не представлялся как конец вселенной. В один из таких сырых дней, когда мы построились, закончив работу, и нас стали считать, оказалось, что одного не хватает. Побег! Просчитали еще раз. Тут же быстро установили, что нет Володьки Радзиковского из нашей бригады. Да вроде недавно его видели; когда успел сбежать, да еще на открытом месте? Может, в коллекторе где? Стали искать и нашли его спящим в рядом лежащей железной трубе. Выволокли.

— Да я от дождя в трубу спрятался, — объяснил он, — и заснул.

Начальник конвоя сорвал злость, дал ему по шее. Посмеялись, но мы так и остались при своем мнении, что Радзиковский хотел сбежать.

Бывали и солнечные дни, в один из которых мы увидели странное зрелище. В отдалении от нас толпа заключенных, человек в пятьдесят, как стая грачей перед отлетом, носилась по аэродрому наперегонки, метаясь из стороны в сторону.

— Ловят кого-то, — первым догадался Володька Вербицкий и помчался туда же.

Нам видно было издали, как, размахивая полами шинели без пуговиц, словно крыльями, он так же стремительно кидался по направлению постоянно меняющейся кривой. И вдруг все успокоилось, бегающие ненадолго собрались в толпу и стали расходиться. К нам вернулся Вербицкий, довольный, улыбающийся.

— Вот, — протянул он руку, — поймал.

На его ладони лежал задавленный темной окраски зверек размером чуть больше мыши.

— Ласка, — объяснил Володька.

— И зачем тебе она?

— Как — зачем? — в свою очередь удивился он. — Это же мясо.

И действительно, он нашел проволочку, наколол на нее тушку зверька, подпалил ее в топке битумного котла и съел.

— Ну как? — спросил я его.

— Мало больно. Крысу бы килограмма на полтора.