Глава 14 Дальний этап

Глава 14

Дальний этап

И все началось сначала: Красная Пресня, пересыльная тюрьма на ней. Бани, прожарки, шмоны, из них последний — генеральный. В холодной комнате мне велели раздеться догола. Я видел, как два вертухая тщательно, сантиметр за сантиметром, прощупывали мои вещи. И все-таки я оказался хитрее. В ухо хорьковой шапки-ушанки, которую мне передала посетившая меня по дороге военврач, временно жившая в нашем доме и направлявшаяся по новому назначению, я заложил лезвие безопасной бритвы. Шапка старая, ее сшили отцу из пойманных им рыжих хорьков, повадившихся в наш курятник. От времени мех ее высох и стал жестким и гибким, как пергамент. И лезвие в нем не прощупалось.

После осмотра вещей приступили ко мне:

— Покажи руки, подними, повернись, нагнись.

В результате этой гимнастики ничего не было найдено, да я и не додумался бы что-то спрятать в то место, куда они тщательно заглядывали.

Потом последняя сутолока в коридоре, выдача теплого рванья тем, кто показался одетым ненадежно. Моей телогрейки и стареньких, но крепких стеганых брюк оказалось достаточно.

Как и всегда этапники, мы не знали, куда нас передислоцируют. Только погрузившись в вагоны-теплушки, догадались, что далеко.

Стояли рождественские морозы градусов в тридцать. В теплушке, совершенно не оправдывающей своего названия, так как это просто двухосный товарный, или скотский, вагон, было холодно, как в сарае. Правда, посредине вагона стояла печка-буржуйка заводского изготовления, но топлива нет, и она застыла, как булыжник; вместо тепла от нее шел холод. Пятьдесят человек в вагоне. Мы прыгали, притопывая, обхлопывая себя руками, стараясь не замерзнуть. Пар от дыхания инеем оседал на стенах и потолке. Противоположная от входа дверь раздвинута, и в просвет просунут согнутый лотком лист железа. Это наш туалет, этапная параша. Широкая щель выше лотка кое-как заткнута тряпьем. Сквозь парашу сифонит мороз. Несколько досок с одной стороны вагона, видимо, были предназначены выполнять функцию нар, но для этого их было недостаточно. Пессимисты не выдерживали:

— Дадим мы тут дубаря.

В вагоне стоял сдержанный гул от наших движений. Старались острить:

— И сколько мы так пропляшем?

Гадали, куда нас повезут.

— В Крым, конечно. Его же после освобождения заселять надо.

Настроенные на более минорный тон не соглашались:

— Воркута нам улыбается.

Последний прогноз оказался более реальным.

Первую заботу о себе мы почувствовали, когда в спустившихся сумерках в вагоне вдруг вспыхнул свет. Показалось даже, что от единственной лампочки стало вроде теплее. Потом мы услышали шум у соседнего вагона, а вскоре и дверь нашего настежь расхлебянили.

— Принимай!

Нам бросили несколько поленьев, подали ведрами уголь, и дверь снова захлопнулась. Топливо — это жизнь.

Зэки очень дотошный и находчивый народ. Только они могут без ножа нащепать из полена лучину, без спичек и огнива высечь огонь. Топором послужила та же ножка от печки, которую, оказалось, можно вынуть, если саму печку несколько приподнять. А добыть огонь, будучи одетыми в ватные телогрейки и штаны, проблемы не составляло. Ватный валик, быстро раскатываемый туда-сюда по полу ботинком, сразу дает специфический запах тлеющей ваты. Валик осторожно разрывается, показывается дымок, несколько дуновений, и ватка закраснелась — это уже огонь.

Огонь в буржуйке загудел, как музыка. Вокруг трубы на потолке стало расползаться сырое пятно — таял иней, таяли наши души, как будто мы и на самом деле оказались в Крыму.

Сначала все лезли к печке, тянули к ней красные, иззябшие до боли руки. Постепенно тепло пошло по вагону вширь, и нас, уставших от прыганья в течение нескольких часов и продрогших, потянуло в сон. Стараясь устроиться поближе к печке, мы укладывались на промерзший пол.

Я проснулся ночью. Было тихо, все спали. Шуршало дыхание, печка дышала, раскалившаяся докрасна. Вагон подрагивал, колеса редко ударялись на стыках. Мы поехали.

Пошли длительные дни этапа. По солнцу мы определили, что нас везут на восток. Значит, в Сибирь. С какой-то жутью воспринималось это слово, заклейменное многовековой печатью ссылок, каторжных работ, рваных ноздрей, кандальным перезвоном. Но, уезжая из Щелкова, опять надеялись на хороший лагерь, утешали себя:

— Хуже не будет.

Мы спали вповалку, в два слоя: на пятьдесят человек места не хватало. Когда спишь внизу, хотя один бок и примерзает к полу, но все равно очень тепло, только тяжело от навалившихся на тебя тел. В конце концов не выдерживаешь эту тяжесть, придавленные члены немеют, и поневоле начинаешь продираться из плотной людской массы. Наверху легко, но пронизывает холод, особенно если не сумел устроиться поближе к печке.

В вагонах ни подъема, ни отбоя. Трудно сказать, почему мы поднимаемся, то ли выспались, то ли не можем больше спать от холода. Даже раскаленная наша буржуйка плохо противостоит наружным морозам. Целыми днями мы на ногах, топчемся до изнеможения. В маленькие зарешеченные окошечки под потолком заглядывает солнце. Теплушка раскачивается, сотрясается, из-за чего тряпки, которыми заткнута щель над парашей, вылетают иногда наружу, и мороз оттуда врывается к нам на ходу поезда, как через вентиляционную трубу.

Иногда состав ненадолго останавливается, мы пропускаем встречный поезд. Это тоже событие. Когда день за днем находишься в закрытой клетке, в камере ли, в пересыльном ли вагоне, и неизменность окружающего уже не дает пищи для размышления, когда разум тупеет, не имея материала для восприятия, то обостряется слух, как у слепых, и он ловит что-то потустороннее, пусть слабо, но все же нарушающее привычное однообразие. Когда наш поезд останавливается, звуковые импульсы встречного слышатся издалека. С каждой секундой они проясняются, усиливаются. По ним можно определить тип локомотива, ФД это или ИС. И почему-то радостно ловить эти приближающиеся звуки. Наверное, потому, что они напоминают о другой жизни, которая несется вот тут, рядом, невидимая нам, но в которую так нестерпимо хочется вернуться и до которой впереди еще восемь лет десять месяцев и двадцать шесть дней.

Поезд грохочет за стенами нашей теплушки. Потом грохот обрывается, тает, и я, словно проснувшись, снова окунаюсь в холодный, грязный, озлобленный, изолированный мирок арестантской теплушки, с какой-то свежей болью, будто только что прозрев, ощущая всю тяжесть, беспомощность и бесконечность своего страшного сегодня и непредсказуемого на завтра положения.

Без гудка, без какого-либо сигнала, при полнейшем нашем неучастии, как будто нас вовсе нет, наш поезд, громыхнув сцеплениями, трогается с места. И снова качаются стенки вагона, стучат колеса, оживает холод.

Иногда раз, иногда два раза в сутки наш поезд останавливался надолго. Наступала продолжительная, настороженная тишина. И потом, как в тюрьме, сначала где-то далеко хлопала крышка термоса, потом у соседнего вагона гремели миски, и вот уже рядом, у нас, скрип шагов, голоса. Дверь широкая, как ворота, распахивается настежь. Мгновенно врывается мороз, заполняя вагон, пронзая нас, будто обливая водой. Начальник конвоя, в новом белом полушубке, с деревянным молотком на длинной ручке, впрыгивает в вагон. Привычные, мы, как овцы, сбиваемся в угол тесной кучей. Простучав молотком стены, пол в свободной части вагона, начальник дает команду:

— Пулей! Пулей!

Считая, он колотит нас молотком по спинам, и, чтобы не так сильно попало, мы действительно пулей шныряем в противоположный конец вагона.

Нам подают топливо и в алюминиевых мисках раздают горячую густую крупяную баланду и пайки хлеба. Вагон закрывается.

Расположившись кто сидя, кто на корточках, мы жадно поглощаем горячую пищу, после чего нам приносят теплую воду. Но с хлебом дело обстоит труднее. Он мерзлый, и есть его невозможно. Мы кладем горбушки на горячую печку и по мере оттаивания обгрызаем их слой за слоем. Печка маленькая, и все мы тянем к ней свой кусок, всем хочется скорее его съесть. Иногда эта процедура затягивается, продолжаясь и после того, как миски у нас забрали и вагон снова начинал покачиваться на ходу. Зато, уже не торопясь, хлеб можно даже подрумянить и есть совсем горячим. После такой кормежки становится веселее, но в вагоне снова приходится накапливать тепло.

Однажды начальник конвоя оказался не в духе. Разъяренным зверем он ворвался в вагон, ногами вышвырнул наружу остатки щепок и угля, пинком повалил печурку, нагнав в вагон мороз и вызвав у нас недоумение. Пришлось все начинать сначала: устанавливать печку, составлять трубу. В такт стуку колес, чтобы не слышала охрана, ломали последнюю предназначенную для нар доску. Снова вместо топора пустили в дело ножку от печки.

Но доска быстро сгорела, дав мало тепла. Чтобы не замерзнуть, была объявлена безоговорочная конфискация всего горючего и всего теплого. На мне были так называемые ЧТЗ — брезентовые ботинки с резиновыми подметками и каблуками. Несмотря на мое отчаянное сопротивление, каблуки с моих ЧТЗ были сорваны и пошли на топливо. У кого имелись рюкзачки, мешочки — все проверялось, лишняя рубашка, подштанники изымались на утепление вагона, на затыкание дыры нашей параши, в которую сифонил мороз.

Этапу, казалось, не будет конца. Мы ехали день, второй, неделю. В деревянной обшивке вагона я нашел дырочку от гвоздя. Оказывается, если к ней плотно прильнуть глазом, то открывается движущаяся панорама. Я часами простаивал, наблюдая, как проносятся мимо сотни километров родной русской земли. Пересекали широкую, скрытую льдом и снегом реку. Иногда близко к дороге подступал густой еловый лес, но чаще виделся простор — ровная, как стол, обширная территория, окаймленная поодаль белесым березняком, затянутое зимней мглой небо. Но были и солнечные дни. Тогда снег искрился, синее небо стояло высоко, рядом с нашим вагоном бежала его тень, сквозь окошечки к нам заглядывало солнце, и в вагоне становилось светло и даже весело, как в новогодний школьный праздник. Держались морозы, и мы это чувствовали, все крепче примерзая по утрам к полу. Хотелось пить. За неимением воды, как леденцовые конфетки, обсасывали обледеневшие заклепки на стенах.

Однажды мы остановились на какой-то станции. Слышались громкие голоса пассажиров, торопливые шаги по хрустящему снегу, где-то невдалеке шипел запыхавшийся паровоз. Как правило, вагоны нашего эшелона не открывались в людных местах, у больших вокзалов. Но, видимо, в связи с предстоящим длительным перегоном появилась необходимость забросить нам запас топлива. И когда теплушку нашу раскрыли, прямо напротив я увидел освещенное окно купейного вагона поезда дальнего следования. На несколько мгновений мне показалась вдруг другая, счастливая жизнь. Взрослые и дети, по всей видимости семья, сидели перед столиком, что-то кушали, беззаботно болтая, как неожиданно внимание их привлек наш вагон, исторгнувший внезапно наружу свое непривлекательное нутро. Наши невольные соседи, прервав трапезу, с удивлением для себя обнаружили незнакомую им жизнь. Их разом преобразившиеся лица застыли с выражением недоумения, как будто совершенно случайно для себя они сделали великое открытие, подтверждающее существование потустороннего мира. Так не соответствовали мы в своем обиталище нормальным представлениям о человеческом образе жизни.

Дверь перед нами захлопнулась, как будто неожиданно оборвалось кино, интересное, красочное, волшебное и далекое, неповторимое. Будто оборвалось что-то близкое, родное, как смерть унесла. Я смотрел на глухую холодную дверь, а продолжал видеть окно, лица свободных людей, жизнь, которую у меня отняли.

Я долго не мог заснуть в тот вечер. Где-то далеко осталась станция. Снова наш вагон раскачивало; как-то по-ночному, приглушенно, он постукивал, погрохатывал, поскрипывал. Вповалку валялись спящие зэки — серая тепловатая масса, все съеженные, скорченные. В противоположном от меня конце вагона возились четверо урок. На коленях, освободив квадратик пола, они ковыряли его все той же универсально пригодной железной ножкой от печки. Вглядевшись пристальнее, я различил в полу небольшой люк, плотно подогнанный, который и пытались открыть урки. Я долго наблюдал за их тщетными усилиями и незаметно заснул. Сквозь сон я вдруг услышал выстрел, после чего поезд наш стал резко тормозить. Все проснулись. Началась суматоха: крики, стук деревянного молотка по вагонам. Дошла очередь и до нашего. Дверь его резко, с шумом распахнулась, ворвались охранники:

— Пулей! Пулей!

Тут же все стало ясно: четверых в нашем вагоне недоставало — они вылезли через открытый люк в полу.

— Кто видел? — в гневе спрашивал начальник конвоя.

Все молчали.

— Кто спал рядом?

Опять тишина. И вдруг кто-то сказал, будто обрадовавшись:

— Лиса тут спал, Лиса видел.

Лиса — это я. Такое прозвище мне дали за желтую хорьковую шапку.

— Да я вовсе не тут спал, — резонно возразил я.

Но все в вагоне как сговорились.

— Лиса, Лиса все видел.

Меня сделали козлом отпущения.

— Выходи! — приказали мне.

Я выпрыгнул из вагона, который тут же захлопнули.

Ночь. Морозище. Черным членистоногим чудовищем застыл наш эшелон. Тишина, только снег усиленно скрипит под ногами. Холодно, но дышится как-то по-особенному, забористо, взахлеб, будто после жажды пьешь чистейшую свежую воду. Пока шли вдоль длинного насторожившегося поезда, я немножко расслабился, будто освободился от стягивающих меня обручей, даже пощипывание мороза воспринималось подзабытым, но приятным прикосновением.

Меня привели в служебный вагон. Такая же теплушка, но хорошо утепленная и освещенная, с жаром пышущей печкой. Занятый мыслями о своем ничего хорошего не сулящем положении, я даже не обратил внимания на обстановку, не видел, а как-то ощущал, что вагон чем-то занят и в нем совсем немного свободного места. Начальник конвоя сидел на табуретке возле печки, я перед ним на каком-то ящике.

— Ну, рассказывай, — начал он, как обычно делали все следователи.

И я ответил так же шаблонно, вопросом:

— Чего?

На самом деле, что я мог рассказывать? Как видел перед сном четырех урок, ковырявших пол? Так все уже и так ясно.

— Кто они, эти сбежавшие? — спросил начальник. — Как их звать?

Я сидел и мучился. Во-первых, я не знал, как их звать, а во-вторых, я почувствовал себя в роли предателя, стукача.

— Не знаю их, — ответил я.

Разговор наш с начальником становился все более неприятным. Он начинал горячиться, взял в руки какое-то полено с отесанной ручкой.

«Колотить меня, что ли, будет?» — подумал я.

Беглецов задержали, они известны. Что этому начальнику нужно от меня? Почему меня надо бить поленом? И тут же меня взяло зло на весь наш вагон. Как они все обрадовались, когда догадались свалить все на меня. Почему я должен терпеть побои за них, ради их же трусости? Как же поступить справедливо?

— Ты не бойся, — сказал начальник, — говори. Ничего они тебе не сделают, я тебя избавлю от них.

Меня разморило от близости горячей печки, клонило в сон. Я устал от нашего разговора, от бессонницы. Поезд давно уже продолжал путь, еще более укачивая меня. Я плохо слушал, что говорил начальник, и только думал, как хорошо ехать в таком теплом вагоне, как хорошо спать.

— В соучастники побега попадешь, — услышал я.

Чем это мне грозило, я не знал. Да в конце концов, почему я их, предавших меня, должен защищать?

— Лехой одного звали, — сказал я наконец. — Других не знаю.

Побоев не было. Когда поезд остановился, меня отвели в другой вагон как сделавшего свое дело стукача.

Конец пути для меня оказался более благоприятным. Вагон, в который я теперь попал, оказался, не в пример первому, теплым; по обе стороны его были нары, на которых размещались наиболее влиятельные урки. Поэтому хотя и на полу, но спать в два слоя человеческих тел не приходилось. Как только я появился, меня затащили на нары.

— Расскажи роман какой-нибудь.

Воры, сами никогда не читая книг, очень любят слушать, как они называют со своим ударением, романы, особенно что-нибудь про сильную любовь с приключениями, такие, как «Граф Монте-Кристо», «Королева Марго» и т. п. Я, к сожалению, являлся совершенно бездарным рассказчиком, да и романы такие почти не читал. Подумав, я спросил урок:

— «Вий» Гоголя знаете?

Оказалось, не знают. Я стал им рассказывать, но вскоре понял, что «Вий» — это совершенно не то, что они ожидали, да и у меня полностью отсутствовал талант мастера художественного слова. Меня никто не унижал и не оскорблял, но, явно разочаровав всех, я был удален с нар на пол, как законченная бездарность, не представляющая интереса.