Глава XXXIV

Глава XXXIV

Советский Союз лез в Африку, Вьетнам, на Ближний Восток, рвался на Кубу и в Индонезию. Эти события нас, конечно, интересовали. Даже блатные реагировали на них по-своему. Прежде всего появились клички: «Лумумба», «Мобуту» — так называли самых уродливых; появились доходяги «У-ну», были и «Кастро».

Комиссия на спеце окончилась: почти всех выводили в лагеря. Но уже ехали на наши места новые...

Когда мою группу зимой 1961 года забирали на этап и подводили к вахте, я оглянулся на приземистый длинный тюремный корпус: было чувство какого-то дезертирства — ведь там оставались друзья.

Поезд ехал недолго. Нас высадили на лагпункте № 07. У ворот собрались свободные от работы зэки, и мы попали в объятия давних друзей. Обнимая Золю Каца, Семена, Бориса Хацкевича, я оглядывался на месте, слушая новости, отвечал на вопросы.

Зона была большой. Тут работали на деревообделочном комбинате тысячи арестантов, изготовляли мебель и деревянные ящики для радиоприемников и телевизоров. В этом лагере у меня было много знакомых по Сибири, и первые дни, пока еще новоприбывших не включили в рабочие бригады, я переходил из рук в руки, узнавая новости за время, проведенное в тюрьме. Скопление в зоне людей со всей страны дает возможность — если знаешь людей — за несколько дней познакомиться с событиями от Владивостока до Бреста.

Увидел я, что в лагере большая группа евреев: кое-кого я не знал. Была интересная молодежь.

Среди них привлекал внимание Вениамин Рафолович, молодой математик, одноделец Юры Меклера. Этот эрудированный человек был интересным собеседником, любил музыку, искусство, знал современную литературу. Вскоре после моего приезда он начал изучать иврит: ему переводил тексты молитв пожилой еврей — Лева, сидевший много лет, убитый горем человек. Настойчивость Вениамина была поразительной: через три-четыре месяца он свободно читал тексты на иврит. Хорошие отношения установились у меня с семьей Подольских, тут были отец и сын, о которых я уже упоминал. А в соседней зоне была мать — героиня Дора. Приятное впечатление сразу произвел минчанин-сионист Анатолий Рубин, сдержанный, не по возрасту серьезный человек. Сидел он за попытку распространения еврейской литературы и за попытку покушения на Хрущева. Анатолий познакомил меня с Эдиком Кузнецовым и Ильей Бакштейном, двумя однодельцами-новичками в лагере. Происшествие, приведшее их в лагерь, было знаменательным. Эти молодые москвичи со своими товарищами устроили поэтический клуб и проводили на площади Маяковского открытые вечера чтения стихов. Добившись того, что народ начал приходить туда в большом количестве, они сделали неожиданное: подсадили на постамент памятника Маяковскому Илью Бакштейна, и тот произнес резкую, прямую, открыто антисоветскую речь. Публика слушала, затаив дыхание, а ребята окружили говорящего и отгоняли милицию, рвавшуюся к оратору, но боявшуюся затевать драку в такой толпе.

Илья говорил долго и закончил под бурное одобрение собравшихся. Вся Москва говорила об этом чрезвычайном происшествии. Этот юноша дал пример смелости и невиданного до тех пор публичного антисоветского выступления. Словно отклик на это, одно время по Москве ходила песня знаменитого барда Булата Окуджавы «Бумажный солдатик», где рассказывалось, как пошел за нас в огонь Бумажный Солдатик, хотя и знал, что сгорит.

И, конечно, ребят арестовали. Эдик — крепыш с лицом как бы вырезанным из камня: решительность, честность и прямота сквозили в каждом жесте и слове этого парня. Лишь здесь, в лагере, он начал осознавать себя евреем и пришел к сионизму.

А Илюша Бакштейн внешне был совсем ребенок: худенький, чуть горбатенький — он десять лет пролежал в гипсе — с типично еврейским и добрым лицом, большущими задумчивыми и грустными глазами. Он ходил по зоне всегда задумавшись и жил в своем мире, совершенно не обращая внимания на то, что кругом заборы тюрьмы, стража: его интересовали друзья и философские построения, которыми он был занят. Но юноша был смел и решителен, когда это было нужно.

Приехали к нам из Ленинграда студенты-фашисты. Такие типы тоже есть в СССР. В один лагерь советские власти сажают и гитлеровских убийц, и сионистов; своих старых заслуженных большевиков и молодых фашистов; тут же бродят бывшие чекисты-бериевцы, ранее отправлявшие людей в эти же лагеря, а теперь не угодившие чем-то своим хозяевам — такое может быть только в СССР. Так вот, эти «фашистёнки» — как их презрительно называли — решили, что при наличии в зоне бывших гитлеровцев и достаточного количества антисемитов они легко устроят еврейский погром. Конечно, затея эта была обречена на провал: нашу небольшую общину лагерники уважали, и товарищи из русской, украинской и прибалтийской части арестантов встали бы рядом с нами против негодяев. Но все же у нас было собрано совещание и распределены роли, так как молодые фашисты активно готовились к «акции». Но Илюшу мы не пригласили: зачем тревожить человека, не могущего участвовать в физическом сопротивлении?! А он узнал от кого-то об очередном сборище фашистов, явился к ним один и заявил: «Вы, мерзавцы! Посмейте только устроить провокацию! Костей не соберете!»

Мне потом рассказывал один из очевидцев: «Мы просто опешили. Думали, что это вы подослали малыша этого...»

А Илья, произнеся свое грозное предупреждение, вышел и побрел по зоне, погруженный в отвлеченные рассуждения.

Всплывает у меня в памяти странное переплетение двух известных еврейских имен: великий артист Михоэлс и начальник следственного отдела генеральной прокуратуры СССР Шейнин.

Сопоставление этих имен неслучайно: судьбы этих двух людей связаны. В 1948 году я работал под руководством Шейнина. Этот человек был проницателен беспредельно: в вопросах криминальных преступлений он видел буквально сквозь стены; мы не раз были тому свидетелями.

Толстенький, невысокого роста, он любил сидеть в своем кабинете, подвернув под себя ноги, в большущем желто-розовой кожи кресле: так он вникал в самые запутанные дела, которыми были пропитаны стены этой комнаты.

И вот, однажды, зимой 1948 года, его вызвал Генеральный прокурор и приказал срочно выехать в Минск: убили, зверски убили Михоэлса, и сам Шейнин должен был искать убийц.

Вдумайтесь теперь, глядя со стороны и зная, что Михоэлс был убит по приказу Сталина и сделано это было хладнокровными специалистами из КГБ, — вдумайтесь в эту комедию: на расследование преступления был послан самый большой специалист страны и... еврей!

А убийцы из Кремля и Министерства госбезопасности наблюдали за ним. Но они просчитались: в три дня Шейнин нашел убийц и, арестовав их, увидел, что это... сотрудники всемогущего КГБ!

Прекратив расследование, он немедленно прилетел в Москву и доложил Генеральному прокурору Горшенину о результатах своей работы.

Горшенин забрал все материалы дела и сказал, что доложит ЦК.

Через три дня Шейнин неожиданно был снят с работы, а через день после увольнения его арестовали.

Но мы ничего тогда не понимали: ведь Шейнин не осмелился рассказать нам, куда привело его расследование.

Лишь в 1954 году, на Тайшетской пересылке, я встретил Шейнина и услышал от него всю правду об убийстве Михоэлса.

После смерти Сталина и расстрела Берии Шейнина освободили. А теперь, в 1960 году, в Дубровлаг приехал режиссер минского театра и рассказал, что на том месте, где кагебисты убили Михоэлса, у ограды сада на окраине Минска, всегда лежат цветы: артисты города установили негласную очередь и ежедневно кто-то носит живую зелень и цветы на место трагической гибели великого трагика.

В зону приехал Ефим Гольдберг, кумир наших ребят, по кличке «Пэр» — первый среди равных. Не всякому в лагерях дается такое имя. Этот уже пожилой человек, с постоянно доброй улыбкой и вниманием к чужим нуждам, был настоящим другом. А его знания в области точных наук помогали людям, занимавшимся в лагере самообразованием.

Постоянно встречался я с Давидом Мазуром; тут же был и его подельник Аркадий Суходольский.

Давид был из тех евреев, которые всегда, во всех странах, на протяжении всех веков изгнания, боролись за идею справедливости. Он участвовал в подпольной антисоветской организации того типа, который сейчас принято называть демократическим. Шутя, я говорил Давиду: «Вот, сделаешь ты русскому народу еще одну революцию. А он тебя об этом не просит. И через энное количество лет пошлет он тебя в новые лагеря и тюрьмы. Неужели тебе это не ясно?»

Но эти честные, прекрасные ребята были устремлены лишь к одному: каждый свободный час они посвящали чтению политической литературы или обсуждению политических вопросов.

Подружился я с хорошим, сердечным парнем из Киева — Александром Гузманом. Он всей душой стремился в Израиль и пытался уехать из СССР нелегально: будучи офицером в войсках, находящихся в Польше, он хотел перейти границу, но был арестован — его предали люди, с которыми он посоветовался. Александр был прекрасным спортсменом, и я часто любовался тем, как он делает легкоатлетические упражнения на самодельном турнике, стараясь не терять спортивной формы: — «Пригодится в Израиле!»

С ним, Вениамином, Илюшей и другими нашими ребятами мы часто беседовали об истории и религиозных проблемах Израиля, о сегодняшнем положении страны. Среди нас был старый сионист Зеев Ришаль, сидевший уже третий раз. Этот немолодой, но горячий человек был полон энергии и всегда поддерживал наши сионистские затеи, вроде совместного проведения празднования Пасхи или Рош Хашана.

Свободное от работы время я делил между занятиями — тут была индуистская литература, я вникал в Упанишады — и встречами с приятелями. Кроме того, я нашел полный текст Библии и изучал ее заново.

По вопросам философии мы часто беседовали с Евгеном Грицяком, Иваном Долишным, Костутисом Йокубинасом — литовцем, специализировавшемся на востоковедении. Иногда мы разговаривали с молодым моряком Станиславом Пономаренко, любителем японской истории и литературы; у него я нашел давно любимую мною книгу Лофкадио Хёрна «Сердце», из которой лучится подлинная Япония. Бывал я и у украинских националистов, узнавал их новости.

Но после атмосферы спецстрогого тюремного режима, где всякое подхалимство было исключено, — я был неприятно поражен тем, что здесь, в лагере, процветали приспособленцы и подлецы, служившие верой и правдой своим угнетателям. Негодяи и трусы были среди людей всех национальностей. Особенно отличались в этом отношении старые гитлеровские убийцы. Однажды, например, я услышал такой разговор:

— Ты, Васильич, за шо сидышь?

— Да ни за шо.

— А все ж?

— Говорят, будто я людив убивав.

— А ты убивав?

— Да ни. Я жидив убивав. А людей я не убивав.

Эти люди сидели с 1943-1945 гг., и маразм их не поддается описанию. Они так вжились в бесчисленные годы тюрьмы, что можно было вдруг услышать и такую сентенцию спокойно рассуждавшего арестанта:

— Конечно, срок сроку рознь. Теперь вот и по году дают. А я так думаю: десять лет — это ничего, это еще можно. Вот двадцать пять — это многовато...

Эти жандармы почти все ходили с красными повязками: сменили свастику.

Я вспоминал, что были времена, когда написать жалобу или просьбу о помиловании считалось позором. Теперь же были «короли», «чемпионы», писавшие жалобы чуть ли не ежедневно и униженно выпрашивавшие у начальства хорошие характеристики. Среди них, к нашему стыду, были и представители нашей маленькой общины: Геройский и Печорский, кланявшиеся каждому офицеру и солдату.

Приехавшие из Москвы молодые ученые-физики рассказывали нам то, что было понятно из общего состояния промышленности страны; везде был обман, очковтирательство и показуха. Помню рассказ о том, как приехала в один из институтов английская делегация атомщиков. А в институте стояла установка, смонтированная по украденным в Англии чертежам, но скрытая в кожухах другой конфигурации. Причем, достичь результатов англичан не удалось еще и вполовину.

Показали гостям «оригинальную установку советской конструкции» — внутрь-то не залезешь! — и сразу повели их в зал, к столам с приготовленным изысканным завтраком. Начались тосты и речи. И директор института вдруг спокойно заявляет:

— Коллектив наших ученых добился результатов... — и называет цифру достигнутых температур — в три раза выше реально полученной.

Англичане встали, поздравляют русских коллег и просят:

— Покажите нам фотографии этих потрясающих вспышек, мы еще такого не видели, мы от вас отстали!

— Принесите фотографии, — обращается директор к сотруднику, ведающему фотолабораторией.

Тот встал растерянный и недоумевающе смотрит на начальство: что нести, ведь нет таких снимков...

— Ах, я и забыл! Эти проклятые условия секретности! — восклицает директор. — Видите, растерялся человек: все уже закрыто охраной в сейфы.

— Ничего, ничего, — успокаивают англичане «огорченного» директора, — в другой раз.

А по возвращении в Англию делегация объявляет корреспондентам: «Россия обогнала нас, мы отстали от большевиков на пять лет».

Этот год в лагере был богат приездами больных ностальгией. Вначале привезли грузинского князя, вернувшегося из Парижа. Этого крупного радиоспециалиста выманили в Москву, заставили построить громадную глушительную установку против западных радиостанций, а потом отправили в лагеря: знающих такие секреты власти СССР не любят держать на свободе.

Потом приехало еще несколько человек. Среди них был один парень, влюбившийся во время туристской поездки и оставшийся в Швеции, а девушке он быстро надоел. И не нашел, умник, другого выхода: вернулся в Россию и поехал в концлагерь как «изменник Родины».

Все эти «возвращенцы» использовались КГБ для пропаганды: их заставляли выступать по радио и перед телеобъективом с клеветой на те страны, которые они покидали, — это вымогалось угрозами ареста. Но потом их все равно посылали в лагеря.

Один из этих ребят привлекал честным, открытым лицом. Он рассказал, что уехал, по сути дела, случайно: был в армии в Германии и, наслушавшись разговоров о «загранице», дезертировал на Запад, попросил политического убежища. Его отвезли в Англию. И простой шахтер, украинский деревенский хлопец, попал на прием к королеве: отвезли поблагодарить за предоставленное подданство. А королева подарила ему поездку по Европе. «Посмотрите, — сказала, — все страны, может быть, где-нибудь понравится больше, чем у нас».

 Объездил он пять-шесть стран, вернулся и... соскучился по родным. Пошел в советское посольство, а там его начали уговаривать: «Вернись, народ тебя простит». Пошли письма от матери: «Сыночек, приезжай». Уже потом, в Москве, он узнал, что письма были подделаны, а мать о них и не знала.

И вернулся парень. Встретили его в московском аэропорту сотрудники КГБ. Он был уверен, что для начала посадят, следствие проведут. А его отвезли в шикарную интуристовскую гостиницу, поселили в номере, объявили, что будут давать ему ежедневно по 50 рублей на расходы.

— Почему? — спрашивает.

— Мы вас оставляем тут по делам и поэтому должны платить.

Ходит он по городу. КГБ — за ним. А в гостиницу то и дело иностранные корреспонденты приходят: как вас Родина встретила? — видят, что он на свободе, пишут об этом.

Так он с месяц прожил. Прекратили им корреспонденты интересоваться, тогда его и вызвали в КГБ, предложили выступить с клеветой на Англию. Он отказался, и сразу попал в камеру. Объявили: заочно приговорен военным трибуналом за измену Родине к расстрелу. Но через месяц заменили расстрел на 15 лет лагерей.

В 1962 году приехал к нам нашумевший негодяй и трус Голуб. Он остался в Германии во время туристической поездки, устроился работать по профессии — химиком. Жил припеваючи, но жена, попавшая в лапы КГБ, постоянно слала ему письма, уверяя, что ничего ему не будет, уговаривала вернуться. И вернулся. Сколько же этот трус вылил клеветы на пресс-конференциях в Москве! Уж так он старался оправдать «доверие партии»! Но когда затих шум, и корреспонденты отстали от него, поехал он к нам с пятнадцатилетним сроком. И через неделю после приезда уже так привычно поднимал руки и выворачивал карманы на обыске, что кто-то, глядя на него, брезгливо сказал: «Эта мразь каталась по жизненному бильярду и, наконец, попала в свою лузу: тут ему и место!»