Глава XI
Глава XI
За несколько дней до этапа в закрытый политизолятор меня, Виктора и Станислава соединили в одну камеру. И Виктор вдохнул в меня бодрость: он умел шутить, этот человек! И, наверно, многих в лагере спасали от петли его смех и шутки. С товарищами мне стало как-то проще и понятней, что нельзя так трагично воспринимать первый провал, к тому же, случайный.
Мы понимали, что в любой момент нас могут разъединить, и договорились, что во время этапа каждый будет оставлять на стене этапных камер — ведь через эти «почтовые отделения» идут все — определенный знак. Долго думали, и Витя предложил: будем писать слово «CAMEL» — название американских сигарет; до этого вряд ли другой додумается. Увидев этот знак, мы будем знать, что едем одной дорогой. Ведь при этапе тебе ни когда не объявляют место назначения — это секрет.
Первого увезли Станислава, потом Витю, и наконец, меня: кончилось уже лето, увозили меня 1 октября 1954 года, опять — в никуда.
«Воронки», вагонзаки и тюрьмы сменяли друг друга с одним общим впечатлением угнетения и унижения. Запомнился лишь Новосибирск: здесь заставили ночью в тюрьме мыться холодной водой — санитарные нормы! — продержали двое суток в громадной, пустой и холодной камере и потом выдали паек — хлеб и селедку — на семь дней. Ну, решил я, еду во Владивосток, на Колыму, по следам папы... Утешало то, что пока в этапных камерах я везде видел на стене призывное слово друзей, едущих впереди: «CAMEL».
Думала ли американская фирма, выпускающая эти сигареты, что слово с сигаретной коробки, где мерно шагает нарисованный верблюд, будет условным знаком политзаключенных в далекой России...
Меня вывели на этап в Новосибирске ночью, одного усадили в «воронок», конвой грубо втолкнул меня, и сразу послышалось «родное»: «Эй, ты, жидовская сволочь! Долго ты нас своим жидам продавал?». Я понял, что конвой поинтересовался моим обвинительным заключением или приговором. Что было говорить? Я смолчал. Но отъевшийся и осатаневший на своей паразитической работе старшина конвоя не унимался: «Всех вас, жидов, повесить надо, наш хлеб жрете и нас же продаете! Живете паразитами на нашей шее! Вот я тебя, гада, пристрелил бы и веселый бы ходил!» — матерщина и грязные оскорбления лились из вонючей пасти пьяного конвоира, и я чувствовал, что сейчас не выдержу и сорвусь... Видя, что меня не проймешь, старшина начал листать раскрытое дело, выискивать женские имена: мамы, сестры — и выкрикивать их, обливая грязной похабщиной. Я не мог даже ударить эту образину — он стоял за решеткой, прижавшись к ней лицом; и я просто плюнул в его орущую пасть. Что тут было!
Захлебнувшись бессильной ненавистью и хрипя матерные ругательства, этот пьяный вытащил пистолет и выстрелил в камеру. Но машина шла по выбоинам российского асфальта, и пуля ушла в сторону. Другие конвоиры кинулись на старшину и отняли у него пистолет — ведь застрелив меня в камере, они все отвечали бы потом, как за убийство.
Всю дорогу до вокзала пьяный скот грязно ругался и повторял: «Вот, ты только выйдешь из «воронка», я тебя все равно пристрелю при «попытке к бегству!» Я понимал, что он это сделает. И сделает безнаказанно: на дворе ночь, иди, доказывай потом, когда будешь трупом.
Но судьба меня миловала: на станции наш «воронок» встречал какой-то офицер, и пьяный старшина стушевался; лишь при посадке в вагон он проявил себя, сказав начальнику конвоя вагона, что я буйствовал в дороге, и меня надо сразу посадить в карцер, в наручниках. Меня и посадили в карцер, но это оказалось такое же зарешеченное купе, отличавшееся от общей камеры тем, что оно было не на 20 человек, а на двоих, и мне здесь явно было лучше. Через некоторое время ко мне посадили еще одного человека. Поезд еще не пришел, вагон наш стоял на запасном пути, и в нем не было света. Мой новый спутник поздоровался со мной. Судя по голосу, это был пожилой человек. Мы легко разговорились. Он тоже ехал в какую-то закрытую тюрьму, как и я. У меня в тот вечер было свое личное маленькое торжество: день рождения. Когда я уезжал из лагеря, то из нашей «синагоги» друзья, зная, что я этот день встречу в пути, принесли мне в дорогу несколько печений и конфет из чудом полученных домашних посылок. Вот я и вынул эти лакомства, рассказал своему случайному спутнику, по какому случаю «пир», и мы начали есть, продолжая разговор. Сосед мой оказался по убеждениям чем-то вроде монархиста-социалиста, как он себя величал. И когда я попросил его разъяснить мне, в чем состоит программа его лично или его партии, если она есть, — он начал многословно и путанно говорить про будущую «Великую Россию» без большевиков и без... жидов.
«Приехали к той же пристани...» — подумал я. Но мне было интересно, что еще скажет этот полоумный, и я слушал. А он продолжал, отвечая на мой вопрос:
— Все зло России — в жидах. Это они дали нам большевизм, это они и сейчас нас угнетают, это из-за них мы с вами сидим здесь. А они — в Кремле!
И я вспомнил: морозный день зимы 1941 года, меня привезли раненого после зимних подмосковных боев; в автобусе, который везет нас со станции в госпиталь, рядом со мной сидит какой-то молодой простой парень, тоже солдат и, оглядываясь по сторонам на дома большого города, говорит: «Вот, ведь жиды, живут тут, в Кремле, а мы за них воюем! Ты хоть одного из них на фронте видел?!»
Что было ответить этим двум людям, видевшим зло только в евреях? Тогда, в Москве, я просто сказал: «Я — еврей». А здесь, в темноте, я спросил:
— Почему вы так уверены, что окружены евреями? Вы можете их узнавать безошибочно?
— Конечно: Я еврея через стенку чувствую, я его, вонючего, в броне танка увижу!
Мой собеседник захлебнулся, проглотив свои зубы, не знаю, все ли, но крови и крика было много. Я еще раза два хорошо приложил его, когда он вылезал в открытую надзирателем дверь. Вдогонку я ему сказал:
— Теперь-то уж ты научишься еврея узнавать и в темноте!
Стучали колеса поезда, везущего меня куда-то вдаль: ехать семь суток. Это — или до Вены или до Владивостока... Но нет, до Вены куда дальше, чем до Луны.
Ко мне начали на станциях сажать еще людей. Сначала посадили двоих парней, севших за грабеж продовольственного магазина: они украли хлеб, масло, колбасу... «Несчастная страна», — думал я, глядя на этих преступников, пошедших на воровство из-за голода. Потом сели несколько матерых блатных. В камере, рассчитанной на двоих, уже было шесть человек.
Но вдруг меня вызвали и высадили в Семипалатинске, в Северном Казахстане. Я был очень удивлен: ехали мы всего двое суток — зачем же мне дали паек на семь дней? Потом знающие арестанты объяснили: тем, кто замешан в побеге, почти всегда дают паек на срок более длинный, считают, что если ты хочешь бежать из вагона, то, зная, что впереди семь дней, будешь два-три дня осматриваться, а тут-то тебя и высадят. Это называется «оперативный паек».