3. Меня победили!
3. Меня победили!
Говор ли стражи в моей комнате или шум в коридоре за дверью вдруг разбудил меня, я не знаю, так как первым моим впечатлением в момент пробуждения было слуховое ощущение того и другого. Я открыл глаза, обвел ими свою комнату и сразу припомнил все случившееся вчера со мной и Саблиным.
«Так вот пришло оно, неминуемое! — подумалось мне. — Как прежде я был счастлив среди своих друзей, так буду теперь несчастен среди врагов! В кого раз впились когти абсолютизма, того они никогда не выпустят. Со мной будет то же, что с тем воробьем, которого схватил на лету ястреб перед моими глазами, когда я еще был ребенком. Я тогда думал с содроганием: что почувствовала бедная беззаботная птичка, когда в ее тело, словно шесть шильев, неожиданно вонзились когти хищной птицы?
Так будет теперь и со мной, — думал я. — Нет! Со мной будет еще хуже! Со мной будет, как с тем бедным путешественником в Индии, о котором я читал где-то давно. Его схватил за платье тигр, неожиданно выскочивший из джунглей. Он унес его, живого, на полянку, и другой безоружный путешественник, не способный ничем ему помочь, видел, как тигр, положив его перед собою, играл с ним, как кошка с мышкой. Он ложился около него и зажмуривал глаза. Бедный путник начинал потихоньку уползать, отползал на несколько шагов, но вот прыжок — и тяжелая лапа тигра, вонзив свои когти в его спину, придавливала его к земле. Затем тигр вновь отпрыгивал в сторону, опять ложился на свой живот, делая вид, что спит, снова давал бедному путнику отползти на несколько шагов и снова прыгал, кладя на него свою лапу. Так много раз повторялась одна и та же ужасная игра, пока тигр не утомился ею и, схватив несчастного за платье, помчался с ним большими скачками к своему логовищу, чтоб дать поиграть с ним также и своим тигренкам, прежде чем перекусить ему окончательно шею».
Я был совершенно искренен в этих своих мыслях и ожиданиях. В то время мы все были убеждены, что Третье отделение не останавливается перед самыми ужасными пытками, когда надо вырвать у заговорщика сознание.
Ведь без этого, думали мы, кто же скажет хоть одно слово? Выдают себя и других, конечно, не иначе как под пыткой. Потом, выпытав все, что нужно, — думали мы, — человека убивают в крепости, чтоб он никому не мог сказать, что именно они с ним сделали.
И я решил, что, когда меня увезут в Петропавловскую крепость и мне будет уже слишком невыносимо от боли при медленном вытягивании ногтей из моих пальцев или жил из рук, то я, чтобы немного отдохнуть, буду вплоть до смерти давать такие ложные показания, которые доставят им только множество хлопот! Скажу, например, что где-нибудь в лесу зарыто оружие и запрещенные книги, и пусть их едут и роют напрасно там, где ничего нет!
— Хотите, чтоб принесли чаю? — сказал мне старший полицейский, видя, что я уже умылся.
— Да, — сказал я.
Он отворил дверь и вдруг столкнулся там перед моими глазами не с кем иным, как с самим тигром! Тигр уже спешил ко мне, чтобы снова поиграть со мной... Это был, конечно, Смельский. Как и тот тигр, о котором я рассказывал сейчас, он тоже имел свою семью и тоже заботился о ней. И ему самому тоже хотелось вкусно есть, а моральное чувство и чувство любви к ближнему было для него так же чуждо, как и для того тигра в индийских джунглях. Пародируя его недавние слова, я тоже имел бы право сказать, что он, может быть, и был для своей семьи если не ангелом, то кормильцем, а для меня это был настоящий тигр, такой же беспощадный, как и те, индийские...
Смельский вошел ко мне торжествующий.
— Ваш товарищ Саблин просил вам кланяться! — заявил он, останавливаясь посредине комнаты и смотря на меня с насмешкой.
Он сделал сильное ударение на слове «Саблин», чтоб сразу показать мне, что настоящая фамилия моего товарища Брандта ему теперь известна.
У меня промелькнула мысль: «Итак, Саблин назвал ему себя потому, что ему стало слишком противно разговаривать с такой гиеной. Как же мне теперь быть? А что, если это не так? Что, если Саблин продолжает называть себя немецким подданным, а Смельский сам определил его по списку разыскиваемых Третьим отделением? Ведь там есть и его, и мои приметы, и даже совсем верные! Может быть, он хочет меня поймать, чтоб подтвердить свою догадку? Ну нет! Ничего не получишь», — подумал я.
— Какой Саблин?
Смельский поднял обе руки к небу, как будто взывал: «Боже, посмотри на его упорство!»
Потом сел у столика против меня и, глядя на меня продолжительным взглядом, как бы созерцая всю глубину моей души, наконец громко сказал:
— Понимаю, понимаю, молодой человек! Вы и теперь еще боитесь выдать своего товарища! Вы думаете, я вас обманываю, что я сам его обнаружил по разосланным нам всем приметам! Так даю же вам честное слово благородного человека, что он сам вчера вечером сказал мне свою фамилию потому, что он старше и опытнее вас и понял, что скрывать ее бесполезно!
На этот раз я ему поверил. И тон его голоса, да и все обстоятельства дела не оставляли для меня никакой возможности сомневаться.
— В таком случае передайте ему поклон и от меня, Энгеля!
— Энгеля? — воскликнул он. — Опять Энгеля! Сколько же дней, наконец, будет ваш Энгель? Ведь я же знаю вашу фамилию! Она тоже — в присланном мне из Петербурга списке и с вашими всеми приметами! Да и ваш товарищ вчера сказал мне ее!
И опять он грустно закачал головой.
— Вы, вижу, верите еще в человеческую дружбу! Не верьте же, не верьте, молодой человек! Верьте в дружбу собаки, кошки, лошади, наконец, коровы, но не верьте дружбе людей! Она только до тех пор, пока выгодна им! Он все сказал о вас, все, все, что вы делали и что хотели делать, возвращаясь в Россию. Все, все! Даже более того! Он многое прямо налгал на вас для собственного своего спасения, чтоб выслужиться перед правительством!
И комиссар опять начал качать головой, как бы говоря про себя: «Какая низость, какая низость!»
— Да-с! — воскликнул наконец он. — Да-с! Я уверен, что многое из того, что он мне вчера наговорил о вас, он прямо налгал! Нет! Я ему не верю! Нет! Я ему не верю! Я хочу все слышать от вас самих!
«Ну опять залгал, — подумал я. — Саблин, очевидно, сказал ему свою фамилию, считая бесполезным ее скрывать. На это он имел полное право, но обо мне он, конечно, не сказал и не скажет ему ни одного слова».
— А что же говорил вам обо мне Саблин? — спросил я.
— Он сказал, что вы — русский эмигрант, давно разыскиваемый Третьим отделением.
— Неправда! — ответил я. — Саблин вам сказал только одно: что он — русский эмигрант, а я — немецкий подданный Энгель, ехавший с ним случайно.
— А кто вам передал наш разговор? Это вы? — обратился он грозно к моим сторожам.
— Никак нет, ваше высокородие! — отрапортовал старший с испуганным лицом.
— Кто же это? — воскликнул он, обращаясь ко мне.
— Да это я сам догадался, потому что ничего другого Саблин сказать не мог.
Смельский весь покраснел. Он понял, что попался в ловушку и теперь ему нельзя более клеветать мне на Саблина. Мелочное самолюбие, на которое он хотел действовать у меня, заговорило в нем самом.
— Вы очень догадливы! — сказал он мне иронически, но с явной досадой и злостью. — Только напрасно думаете, что это вам поможет выскользнуть из моих рук!
И он быстро вышел из комнаты, крикнув в дверях моим сторожам:
— Смотрите зорко, чтоб не убежал! От него всего ожидать можно!
— Слушаем, ваше высокородие! — ответил старший.
И они удвоили свою бдительность.
«Глупо я сделал! — подумал я. — Не надо было обнаруживать, что не он меня, а я его вижу насквозь. Надо было разыгрывать роль упрямого наивного юноши и не выходить из нее. Вперед буду умнее!»
— Вы бы лучше все сказали ему, — вновь заувещевал меня старший полицейский. — Он будет пилить вас каждый день с утра до вечера и не отстанет, пока не исполните всего, что ему нужно. Я его хорошо знаю.
И Смельский действительно пилил меня без устали целых пять дней. Правда, он и сам мог бы догадаться, кто такой я. У него был список разыскиваемых тогдашней охранкой с моей фамилией, и там были даны мои приметы: «...роста высокого, лицо круглое, бледное, с тонкими чертами, борода и усы едва заметны, носит очки». Однако в том же списке разыскиваемых было несколько лиц с неопределенными приметами, и потому Смельский не решался козырнуть наудачу моей фамилией, так как тогда ему нельзя было бы продолжать свои утверждения, что он знает, кто я, и уже давно ждал на границе моего возвращения в Россию. Я прекращаю здесь дальнейшее описание его приставаний, чтоб вы не умерли со скуки, как готов был умереть я, слушая его. Тоскливое, однообразное пиление, безостановочно вращающееся в круге одних и тех же немногих и банальных идей, менее всего поддается литературному описанию. Можно ли нарисовать яркими красками тусклый, серый осенний день? Если вы захотите быть здесь правдоподобным, то и краски, и описание ваше должны быть тусклы, как полинявшая ткань, и однообразны, как капли дождя, падающие с крыши вашего дома и монотонно раздражительно ударяющие о подоконник. Переброшу же эти печальные страницы первых пяти дней моего заточения и перейду прямо к шестому дню.
— Ну-с, молодой человек! — воскликнул Смельский, вновь влетая ко мне ранним утром. — Теперь вы в моих руках! Вы были упорны! Никакие мои усилия не могли вас заставить сознаться! Так вот, я доведу вас до сознания, да-с, доведу другим способом! Ваш путеводитель, этот плут контрабандист Крюгер, скрывавшийся от меня три дня по ту сторону границы, вчера вечером снова вернулся сюда к своей семье! Он хоть и немецкий подданный, а дом его и вся его семья здесь, и я каждый день ждал, что он придет домой! Теперь он вернулся, и я его сейчас же арестовал! Он уже сидит при полиции, и всякие свидания с ним его жены и шестерых детей прекращены, пока он не скажет вашей настоящей фамилии! Его жена ревет, валяется передо мной на коленях, дети плачут, он сам плачет и умоляет выпустить; говорит, что ничего не знает, что его арест есть разорение всей его семьи! Но я не таков, чтоб уступить! Я им сказал: вините в своем разорении того, кого перевозили через границу, этого молодого человека, который называет себя Энгелем, а в душе безжалостнее черта!
Он остановился снова в театральной позе и насмешливо смотрел мне в лицо, явно сознавая, что пустил в своей игре новый козырь, на который вполне рассчитывал. Затем он начал торжественным тоном, наблюдая за впечатлением каждого своего слова:
— Идите, говорю я жене и детям Крюгера, просите на коленях этого Энгеля сказать свою настоящую фамилию, и я даю вам честное слово благородного человека, что сейчас же выпущу Крюгера, — его мне не надо!
Он снова посмотрел мне иронически в лицо.
— Так хотите сейчас же сказать свою фамилию или желаете сначала видеть в своей комнате всех его плачущих детей, на коленях умоляющих вас?
Он явно торжествовал и уже заранее предвкушал успех. Физиономия его теперь напоминала мне гиену, скалящую от удовольствия свои зубы при виде обеспеченной добычи. Он сбросил теперь маску и был отвратителен в своей откровенности.
«Да, он теперь не врет, — подсказал мне инстинкт, — и он действительно погубит всю эту бедную семью из-за простой возможности привезти меня в Третье отделение не безымянным, а с моей настоящей, "открытой им" фамилией, так как он думает, что тогда более выдвинется на глаза начальству и получит большую награду. Я не хочу, — думал я, — губить из-за себя невинных детей и бедную женщину, и как ни неприятно, но мне придется теперь помочь этому поставщику человеческого мяса устраивать свою карьеру за счет моей жизни. У меня нет другого выхода... А вдруг он и тут врет, — мелькнула у меня мысль, — и у него ничего нет в запасе? Я имею право сказать свою фамилию, раз это не вредит никому, кроме меня, для спасения других, но я не хочу быть надутым этой гадиной. Надо проверить его слова».
— Как ваша настоящая фамилия? — громко и твердо воскликнул он.
— Энгель! — ответил я.
— Так беги же в управление, — приказал он сопровождающему его городовому, — и веди их всех сюда! Пусть они все поревут здесь!
Городовой выбежал. Сидя у окна, я видел, как он пересек площадь. Через пять минут он вновь появился на ней в сопровождении плачущей женщины и нескольких девочек и мальчиков.
У меня сжалось сердце. Сомнения прекратились. Нанять какое-либо подставное семейство вместо Крюгера он, конечно, мог, но весь вид его показывал, что трагедия была устроена им реальная, а не подложная.
— Довольно! — сказал я ему. — Пошлите сейчас же другого вашего городового с приказанием освободить Крюгера, и я скажу вам свою настоящую фамилию.
— Верно? — спросил он.
— Верно! — ответил я.
— Так иди! — обратился он к одному из городовых, — и вели немедленно освободить его! А тех не приводи! — он указал на подходящее к крыльцу гостиницы плачущее семейство.
— Слушаюсь! — сказал городовой и быстро вышел.
— Моя фамилия Морозов! — сказал я.
— Морозов! — воскликнул он торжествующе. — Я так и знал это!
Он был в полном восторге. Все лицо его теперь сияло от самодовольства.
— Хотите, — сказал он, насладившись своим торжеством, — я докажу вам, что все это я уже знал заранее и только хотел довести вас до собственного сознания?
И, не дожидаясь моего ответа, он перешел к другому окну, достал из кармана на своей груди сложенный лист бумаги, развернул его, повернувшись ко мне спиной, и отыскал там какое-то место. Потом, сложивши лист так, чтоб найденные им строки оказались самыми верхними, он закрыл его низ ладонью и торжествующе показал мне. Там были мое полное имя и приметы.
— Эта бумага — донесение, которое я уже давно написал о вас для представления начальству, но только ждал вашего сознания.
«Что за ломака! — подумал я. — К чему ему теперь еще новая ложь? Ведь я же отлично знаю из копии этой самой бумаги, напечатанной три месяца тому назад в журнале "Вперед", что она не его "донесение", а разосланный повсюду тайный список лиц, разыскиваемых Третьим отделением! Он в ней закрыл передо мной все остальные фамилии и думает теперь, что я приму этот лист за его собственное донесение обо мне. Ну что же? Пусть его думает, что хоть тут меня надул».
Пограничный комиссар тотчас же убежал с очевидной целью немедленно телеграфировать в Третье отделение о поимке им двух «важных политических преступников». Я уже знал от своих сторожей, что до сих пор он не посылал о нас никаких извещений в Петербург из опасения, что нас прямо могут вытребовать туда, и в таком случае заслуга в определении моей фамилии достанется не ему, а кому-нибудь из петербургских чиновников, вследствие чего и награда ему окажется меньшей.
Оставшись один, я лег на постель и повернулся лицом к стене, чтоб не видеть своих сторожей. Мне так было горько чувствовать, что меня заставили-таки сказать часть правды — мою фамилию, — несмотря на то что при аресте я твердо решил говорить своим врагам только одну ложь и все время путать и сбивать их с правильных путей в их розысках.
Пограничный комиссар более не являлся, и благодаря этому я чувствовал себя весь этот день несравненно легче, чем предыдущие, несмотря на то что не спал все ночи, чтоб сделать при первом удобном случае попытку к побегу. Но сторожа, несмотря на мою по внешности беззаботную дневную болтовню с ними, зорко следили за мною по ночам и никогда не засыпали одновременно.
Только один раз, в пятом часу ночи, все четверо, показалось мне, захрапели. Я уже встал со своей постели, взяв свое платье со стула, и приготовился быстро перепрыгнуть через полицейского, заслонявшего своею спиною дверь в коридор, и скрыться во мраке ночи. Но в это самое мгновение один из сидящих у противоположной стены открыл глаза и, уставившись тупыми сонными зрачками прямо на меня, встал со своего места. Мне пришлось удовольствоваться тем, что я отыскал в кармане пальто оставленный там на такой случай носовой платок, а проснувшийся сторож тотчас же разбудил всех остальных.
После этого случая около меня бодрствовали всегда не менее как двое, да и остальные тоже постоянно пробуждались.
Прошел еще день и одна ночь, и Смельский ко мне не являлся. Затем за мной пришли трое жандармов и повели на станцию в сопровождении также и четырех моих полицейских. Там меня поместили в отдельное купе третьего класса и повезли в Петербург.
Саблина не было нигде видно. По-видимому, он был отправлен туда еще накануне.