«Пятая колонна» Гитлера в Голландии

«Пятая колонна» Гитлера в Голландии

Для немцев, вынашивавших планы против Гитлера, политический климат в Голландии был менее благоприятным, чем в Англии.

Правда, правительство Чемберлена разрешило нацистской партии открыто творить свои безобразия на английской земле. Но применить прямой террор против проживавших в Англии немецких эмигрантов было немыслимо, и Карлова вместе со своими молодчиками располагал лишь ограниченными возможностями. Мы в посольстве все же пользовались некоторой свободой действий и временами, когда местная нацистская организация слишком распускалась, могли дать ей отпор.

В Голландии иностранные партии были в принципе запрещены. Официально там не существовало партийной группы германских нацистов, а имелась лишь общественная организация, носившая внешне безобидное название «Имперское немецкое сообщество». Его подлинные заправилы – высшие партийные и эсэсовские функционеры – сидели в миссии, прикрываясь дипломатическими должностями. Ландесгруппенлейтер, болезненно фанатичный нацист д-р Отто Буттинг, бывший врач-отоляринголог из Линдау на Боденском озере, разгуливал в звании атташе миссии и пользовался всеми дипломатическими привилегиями. Ни один из представителей голландских властей не имел права тронуть его, контролировать или посягнуть на него еще каким-нибудь образом.

Этим же статусом пользовались и главнейшие агенты гестапо и разведывательного отдела вермахта, во главе которого стоял адмирал Канарис. Официально они служили в аппарате миссии в качестве помощников, специальных референтов, научных ассистентов. В большинстве своем они скрывались под чужими именами. Руководил ими некий таинственный контрразведчик, бегло говоривший по-голландски и известный нам только под псевдонимом Шульце-Бернет. Ему следовало передавать также пакеты, адресованные Ионатану или просто Ш-Б. Прямые указания Шульце-Бернету давал элегантный седой человек, в котором безошибочно можно было угадать высшего офицера; он время от времени появлялся в Гааге, никогда не называя своего имени, так что мы прозвали его Господин Звук и Дым.

Граф Цех позаботился по крайней мере о том, чтобы эти темные личности устроили свою контору не в самом здании миссии; впрочем, это отвечало их стремлению не раскрывать нам своих карт. Царство господ Буттинга и Шульце-Бернета находилось в доме, расположенном немного поодаль, на улице Ян де Витт Лаан, и купленном миссией специально для этой цели. Там на чердаке была оборудована нелегальная радиостанция, при помощи которой эти господа без каких-либо помех передавали свои важные сообщения прямо в Берлин.

Вначале меня поражал объем дипломатической почты, которую каждую неделю получала с курьером из Берлина наша сравнительно небольшая миссия. Почти все пакеты предназначались для Ш-Б или Буттинга, и я должен был, не вскрывая, пересылать их по назначению. У меня не было сомнений в том, что в посылках находились оружие, радиопередатчики и тому подобные предметы, ввоз которых воспрещался законом. Когда я обратил на это внимание Цеха, он ответил:

– Мы здесь ничего не изменим. И, пожалуйста, не создавайте мне лишних трудностей с этими молодчиками.

Цех не смог даже воспрепятствовать тому, что однажды молодчики Буттинга перенесли бронзовый бюст Бетман-Гольвега, тестя посланника, из его кабинета в коридор его частной квартиры и заменили бюстом Адольфа Гитлера. Каждый день он жаловался мне на унижения, которым подвергается. Ему было ясно, что нацисты держат его на этом посту, лишь поскольку им необходим признанный «джентльмен», чтобы под прикрытием вызывающего доверие фасада обделывать свои грязные дела. Однако он, как и Хеш, не находил в себе силы бросить к их ногам шпагу. В Голландии в разных местах жили и работали приблизительно сто тысяч германских граждан. Они были целиком отданы на произвол господам Буттингу и Шульце-Бернету, так как каждый из этих немцев в любое время мог потерять в Голландии службу или вид на жительство и, следовательно, был вынужден заботиться о том, чтобы у него сохранялась возможность вернуться в Германию. В нацистской партии состояло меньшинство, но членство в так называемом «Трудовом фронте» или по крайней мере сносные отношения с ним были необходимы, если только тот или иной из немцев не хотел подвергать себя самого и своих близких в Германии гнусным издевательствам.

Таким образом, во всей стране вряд ли был хоть один немец, имя которого не значилось бы в картотеке Буттинга. Когда Шульце-Бернету требовалось выполнить шпионское задание в том или ином уголке Голландии, ему достаточно было просмотреть эту картотеку, чтобы найти подходящих людей. Однажды он с гордостью заявил мне:

– В этой стране нет такого камня, который не был бы нам известен.

Летом, когда германской военной промышленности понадобилась рабочая сила, руководитель зарубежной организации нацистской партии гаулейтер Боле попросту дал из Берлина указание отобрать паспорта у всех немецких и австрийских служанок, работавших ав Голландии. Каждый день девушки сотнями приходили в консульства и слезно умоляли хотя бы ненадолго позволить им остаться за границей. Буттинг был непреклонен. Тысячам из них пришлось уехать. Шульце-Бернет и его люди сами решали, для кого можно сделать исключение. Оно делалось для тех, кто работал у важных государственных чиновников или по иным причинам казался пригодным для использования в шпионских целях. Даже Цех назвал в те дни нашу миссию рынком рабов.

Мне представлялось невероятным, что голландские власти лишь по слепоте или наивности не замечали, какая здесь ведется опасная игра. Они отгораживались, ссылаясь на нейтралитет Голландии, запрещавший им вмешиваться в дела иностранных граждан. Как я ни старался найти союзников, но так и не обнаружил в голландских правительственных кругах Ванситтарта или мистера Купера – человека, которому я мог бы откровенно рассказать о своих взглядах, не боясь, что он выдаст меня нацистам.

Правительство притворялось слепым также и по отношению к опасности, грозившей со стороны голландских нацистов. В Англии я никогда не встречал влиятельных деятелей, которые с таким восторгом провозглашали бы свои симпатии к новому германизму, как в Голландии. Едва ли у британской фашистской партии сэра Освальда Мосли имелся хоть один настоящий друг в служебных апартаментах Уайтхолла. В то же время у голландских нацистов, возглавлявшихся г-ном Муссертом, были приверженцы почти во всех министерствах и даже при дворе королевы.

Я своими глазами видел, как наш атташе по вопросам пропаганды партейгеноссе Гусхан отсчитывал муссертовскому пресс-шефу аристократу мингеру Росту ван Тоннингену гульдены, которые тот ежемесячно получал из Берлина в качестве субсидии. Среди префектов полиции были такие, которые по одному мановению руки Буттинга туманной ночью переправляли через границу немецких эмигрантов и выдавали их гестапо. Особенно прославился подобными делами полицей-президент Нимвегена. Я ни разу не слышал, чтобы голландское правительство затребовало хотя бы простую служебную записку по поводу подобных актов произвола, которые нам были известны десятками. Больше того, оно с готовностью давало согласие, когда вслед за этим по предложению Буттинга или Шульце-Бернета голландским нарушителям закона торжественно вручался учрежденный Гитлером орден Германского орла второго или третьего класса.

По служебной линии и своему рангу я стоял выше Буттинга и Шульце-Бернета. Но подлинными хозяевами являлись они. Как и Цех, я был всего-навсего репрезентативной вывеской, необходимой для отвода глаз голландскому правительству и высокородной аристократии с ее строгой моралью. Мне разрешалось показываться в цилиндре и фраке, обедать с сановными иностранцами, вести салонные разговоры во время дипломатических приемов и на придворных празднествах целовать руку королеве Вильгельмине. На то, что в действительности происходило в миссии, я имел лишь небольшое влияние. Наиболее важные дела от меня сознательно скрывались.

Даже если бы мое честолюбие побуждало меня до изнеможения работать у себя в кабинете, я вряд ли имел бы возможность для этого. В Лондоне я по крайней мере сумел предотвратить кое-какие нацистские бесчинства. Здесь же мне это удавалось лишь в единичных случаях. Меня поддерживало морально лишь сознание того, что в Англии остались добрые друзья, с помощью которых я мог надеяться в один прекрасный день все-таки схватить нацистов за горло.

* * *

В эти летние месяцы Гитлер спешно готовился к захвату Чехословакии. Новый международный кризис обострялся и, казалось, должен был стать более грозным, чем все предшествующие. На этот раз великим державам надлежало проявить твердость, так как это была, по-видимому, последняя возможность предотвратить мировую войну. Гитлер еще не полностью вооружился. Не кто иной, как Шульце-Бернет, говорил мне, что строительство «западного вала» едва начато и союзные армии могут разрезать его, подобно маслу. Генералы с Бендлерштрассе все еще были склонны всеми средствами помешать тому, чтобы Гитлер довел дело до вооруженного конфликта с западными державами.

С целью рассказать обо всем этом Устинову я пригласил его из Лондона. Вилли позаботился о том, чтобы наша встреча осталась незамеченной. Я просил передать Ванситтарту мою мольбу: сохраняйте твердость, не делайте больше ни малейших уступок, не отступайте ни на шаг – и Гитлер пойдет на попятный.

Устинов клятвенно заверял меня, что сам Чемберлен хочет теперь положить конец своей политике умиротворения, до такой степени он раздражен. По словам Устинова, я мог быть спокоен: на этот раз Гитлера ожидает позорный провал. Я с надеждой смотрел в будущее.

И вот свершилась мюнхенская капитуляция. Звезда Гитлера взошла так высоко, как никогда прежде. Можно было любить его или ненавидеть: и в том и в другом случае казалось, что он непобедим, что он – человек, которому все удается, который сметает со своего пути любое препятствие, что он – сверхбисмарк, против которого все бессильны. Мне больше нечего было возражать, когда торжествующие нацисты говорили мне о своем «фюрере» как «о величайшем государственном деятеле всех времен».

Германия после Мюнхена

Мюнхенское предательство было для меня тяжелейшим ударом. Сначала я даже не знал, что делать. Среди тех, кто до сих пор вел себя сдержанно, нашлись люди, которые с развернутыми знаменами перешли в лагерь победоносца Гитлера. Для меня это было неприемлемо. Но мог ли я по-прежнему рассчитывать на англичан, столь безответственно бросивших ваше общее дело на произвол судьбы? Я лишь оказался бы в изоляции, и мне пришлось бы сражаться с ветряными мельницами. Удалиться в Лааске и окончательно отказаться от борьбы я тоже не хотел. Что делать?

Временно я нашел компромиссное решение.

Уже давно от меня как от бывшего офицера требовали, чтобы я прошел военно-учебный сбор. Вслед за этим я мог взять отпуск и на несколько недель отправиться в Лааске, где и так предстояли хлопоты в связи с отцовским наследством.

Прохождение сбора можно было устроить быстро. Уже в конце сентября, вскоре после Мюнхена, я оказался в 3-м отдельном разведывательном батальоне – традиционном подразделении моего старого гвардейского уланского полка. Он дислоцировался в Штансдорфе, близ Берлина, в том самом месте, где я, возвращаясь домой после первой мировой войны, вместе с братом Гебхардом провел свою первую ночь на немецкой земле.

На автомобиле вместе с Вилли я приехал в тихую гостиницу близ озера Клейне Ваннзее. Оттуда я за какие-нибудь четверть часа добирался до казармы в Штансдорфе, а чтобы попасть в центр Берлина, мне требовалось лишь вдвое больше времени.

Военная служба не слишком обременяла меня. В иные дни я только появлялся к обеду в офицерском казино. Как меня заверил командир, он заботился прежде всего о том, чтобы обеспечить себя такими офицерами запаса, в плоть и кровь которых въелась бы добрая старая традиция; что касается военного обучения резервистов, то оно интересовало его лишь во вторую очередь.

Батальон жил спокойной жизнью. После короткого и бескровного похода в Судетскую область личный состав был занят приведением в порядок повозок и истрепавшегося обмундирования.

Иногда я присутствовал на занятиях, посвященных поддержанию внутреннего распорядка. Солдат учили приемам скользящего охвата шейки приклада при стрельбе или автоматической подаче вперед и откатке пулемета. Я наблюдал то же тупоумие, которое отталкивало меня еще двадцать лет назад в Потсдаме. Не стали привлекательнее и упражнения на казарменном дворе.

«Достижением» по сравнению с временами кайзера Вильгельма была «отдача чести на марше посредством применения германского приветствия». Старый парадный шаг уже сам по себе, без поднятия правой руки кверху, казался мне несколько комичным. В каждом эскадроне имелись новобранцы, которые выглядели при этом так испуганно и глупо, что вызывали смех и слезы. Мне особенно запомнился рядовой Щванц, который с большим усердием, но без малейшего успеха выбивался из сил, чтобы четко и к удовольствию начальства выполнять это судорожное движение. Я никогда не забуду его испуганных преданных глаз, когда его чересчур большой стальной шлем нечаянно съезжал при этом на левую сторону лба.

Не считая нескольких нагловатых молодых лейтенантов, в части, как казалось, не было нацистов. Из всех окон казармы неслась громкая джазовая музыка люксембургского радио. Люди говорили, что слушать геббельсовские радиопередачи слишком скучно. Многие бранили нацистских бонз и утверждали, что для них самым большим удовольствием было бы заполучить в свои руки какого-нибудь коричневого главаря, увешанного побрякушками, и хорошенько муштровать его, как рекрута. К политике относились с пренебрежением и считали, что солдат по-прежнему является первым человеком в государстве и должен быть им в дальнейшем.

Только против Гитлера не разрешалось говорить ни слова. Теперь он стал предметом безграничного восхищения даже для тех, кто раньше, пожалуй, издевался над богемским ефрейтором.

– Даже великий полководец Мольтке, – объявил мне командир моего эскадрона ротмистр фон Люттвитц, – не дошел до того, чтобы победоносно закончить поход, не потеряв ни единого человека.

По мнению Люттвитца, укрепления в Чехии были настолько сильными, что лучшему военачальнику пришлось бы пожертвовать при их штурме по меньшей мере сотней тысяч солдат. Гитлер взял их без единого выстрела.

Несколько огорчила ротмистра речь, с которой «фюрер», как передавали, обратился к офицерам в Эгере. Он якобы изрек:

– Лишь потому, что я не мог еще полностью положиться на боевую силу своего вермахта, вы, господа, видите меня сегодня в этом скромном местечке, а не в пражском Бурге[37].

Не только Люттвитц, но и все остальные были твердо уверены в том, что в соответствии с этим заявлением им предстоит выступить на завоевание Праги. Казалось, что назначен уже и срок. Снова повсюду говорили о мартовских идах. Пусть даже большинство офицерства и не питало особых симпатий к нацистам и их методам, но за вождем, который обещал им каждые полгода бескровный победоносный поход в чужую страну, они были готовы идти в огонь и воду.

Мое обучение закончилось 9 ноября. На следующий день я поехал в Лааске. Ночь с 9-го на 10-е вписана в книгу истории позорных лет Германии. Это была печально известная ночь погромов. 10-го около полудня я вместе с Вилли проезжал через Берлин. Чтобы посмотреть, что там произошло, мы поехали через Тауенциенштрассе и Курфюрстендамм, где находилось большинство еврейских магазинов. Лишь с трудом можно было пробраться через толпу. По тротуарам тянулись бесконечные вереницы зевак, разглядывавших разбитые окна и разграбленные витрины. Из оконных проемов сгоревшей синагоги на Фазаненштрассе еще выбивались черные клубы дыма. Время от времени нам приходилось сворачивать перед закрытыми полицейскими автомобилями, которые гудками прокладывали себе дорогу через толпу. Разумеется, они везли в полицей-президиум арестованных евреев.

Меня поразило жуткое молчание десятков тысяч людей, прогуливающихся взад и вперед. Было ясно, что подавляющее большинство берлинцев с возмущением и отвращением восприняло «шалости» Геббельса.

В Лааске ночь погромов тоже не прошла бесследно. В городе Путлице жил один-единственный еврей – часовщик Леви, который провел там всю свою жизнь и был женат на дочери почтмейстера, заведомо не являвшегося евреем. Леви был прилежным ремесленником и безобидным обывателем и никогда ни с кем не ссорился.

Ни один из жителей Путлица не тронул бы волоса на его голове. Поэтому, чтобы ему «всыпать», отрядили нескольких хулиганов из Перлеберга. Они разгромили мастерскую Леви, разорили квартиру, вывалили запас варенья в распоротые перины и, наконец, устроили на улице костер из обломков. Леви, получивший несколько переломов и ранений, много дней находился между жизнью и смертью и лежал в каморке, которую с трудом соорудила его жена из того немногого, что еще годилось к употреблению.

На следующее утро мой брат Гебхард шел по улице и увидел, как г-жа Леви подметает осколки у своей двери. Он осторожно огляделся, чтобы посмотреть, не наблюдает ли кто-нибудь. Казалось, что вокруг нет ни души. Поровнявшись с г-жей Леви, он незаметно уронил на ее совок бумажку в пятьдесят марок. В ответ послышалось тихое «спасибо».

В тот же вечер г-жа Леви прислала к нему ребенка с запиской, которая гласила: «Меня вызвали в полицию, и я не могла отрицать. Вас видели. Но я назвала меньшую сумму – двадцать марок».

Допросили и самого Гебхарда, а протокол отправили в Перлеберг, в гестапо. Когда несколько дней спустя начальник перлебергского гестапо собственной персоной появился у нас, все мы думали, что Гебхарда сейчас возьмут. Но нет, этот господин прямо-таки исходил «человеколюбием»:

– Господин барон, ради вас я ночей не спал и сам ездил в Потсдам, чтобы там, в правительственных инстанциях уладить это скверное дело. Ведь было бы позором, если бы нам пришлось арестовать вас, одного из лучших сельских хозяев во всем округе и члена нашей старейшей дворянской семьи. К своей радости, могу вам сказать, что в Потсдаме я добился успеха.

У нас гора упала с плеч. Но, как у сатаны, конское копыто вылезло не сразу.

– Конечно, дело сложное. Именно от вас следовало бы ожидать, что вы подадите народу пример и не станете связываться с еврейским сбродом. Уладить дело совсем без последствий не удалось. Мы договорились, что вы сделаете в фонд «зимней помощи» здесь, в Путлице, единовременный взнос в сумме пяти тысяч марок.

Гебхард, конечно, пошел на это. Для маленького городка сумма была солидной. В ноябре, сообщая об итогах кампании по сбору средств в фонд «зимней помощи», газета «Путлицер нахрихтен» жирным шрифтом напечатала, что «национал-социалистская готовность наших граждан к пожертвованиям побила все прежние рекорды».

Вместе с Гебхардом мы ехали по осенним полям.

– Жизнь больше не радует, – сказал он. – С одной стороны, бесспорно, что с тех пор, как нацисты у власти, дела идут гораздо лучше, чем прежде. У меня нет на имения ни одной закладной, я все время строил и делал покупки, и в банке у меня постоянно лежит сотня с лишним тысяч марок. Даже большие поместья, как у Вольфсгагенов и Френе, которые всегда плохо хозяйничали и перед тридцать третьим годом едва не обанкротились, снова встали на ноги в финансовом отношении. Но какая от всего этого польза, когда живешь в государстве преступников и тобой командуют скоты? Прежде я хоть мог, сколько влезет, ругать красных бонз. А теперь, когда у власти эти коричневые собаки, нельзя и рта раскрыть.

В этот момент в небе пронеслась эскадрилья геринговских истребителей, которые репетировали над Путлицем атаку. Из-за оглушительного рева моторов нельзя было разобрать слов. Гебхард посмотрел им вслед.

– Какое безумие! Я бьюсь сейчас над тем, чтобы мы до морозов поспели с подъемом паров. Если бы нам на поля хоть один такой мотор, мы бы через три дня забыли про пахоту. А они вместо этого без пользы сжигают в воздухе сотни литров великолепного бензина.

Гебхард мечтал о наследнике для Путлица и Лааске. Но до сих пор на свет появлялись только дочери. Он переключил разговор на эту тему.

– Знаешь, я иной раз спрашиваю себя, стоит ли в самом деле желать сына. Ведь все это наверняка полетит к чертям, пока он и вырасти-то не успеет. Хорошо, что нашему отцу не придется пережить того, что еще предстоит нам. Если бы мы не сидели в Путлице вот уже восемьсот лет и не срослись бы с ним до такой степени, то для нас умнее всего было бы продать весь этот хлам.

Гебхард управлял теперь всеми отцовскими поместьями, за исключением имения Грос-Лангервиш, где вел хозяйство мой брат Вальтер. Бурггоф принадлежал Гебхарду, Лааске унаследовала мать, а два хутора при нем были записаны на мое имя.

– Да, Гебхард, я думаю, что, к сожалению, нам действительно надо все обсудить, потому что война может грянуть со дня на день, и бог знает, когда и как мы снова увидимся. Что бы потом ни произошло, для нас, крупных помещиков, песенка в любом случае будет спета. Ты хороший хозяин. Если дело дойдет до того, что у нас отберут поместья, ты должен попробовать устроиться управляющим. Может быть, тебе даже удастся остаться в Путлице. Но идти против истории смысла нет. Я в случае войны попытаюсь уехать за границу. Ни при каких обстоятельствах я не буду воевать за эту грязную шайку и помогать ей губить родину. Так или иначе, но война будет проиграна. Может быть, я смогу там, по ту сторону, оказать на будущих победителей некоторое влияние и благодаря этому принесу Германии пользу.

– Думаю, что все это верно, – ответил Гебхард. – Но что нам делать, если нас сперва вышвырнут отсюда или заберут меня в армию?

– Тогда ты должен попытаться любым способом пробраться в Англию. Я, как только приеду в Голландию, съезжу в Англию и договорюсь с лордом Ванситтартом, что в случае войны останусь там. Я почти совершенно уверен, что добьюсь этого.

Так мы строили планы на случай катастрофы. На горизонте перед нами, на фоне вечернего неба виднелся из-за деревьев шпиль путлицского замка, и в лучах заходящего солнца можно было ясно различить наш старый герб, укрепленный на флюгере.

Гебхарду пришла в голову еще одна мысль. Недавно ему предложили купить виллу в Хейлигендамме на мекленбургском побережье Балтийского моря. Он решил приобрести ее.

– Оттуда, – сказал он, – можно в крайнем случае на рыбачьей лодке добраться до Дании.

В начале декабря я уехал в Гаагу. Прощание было особенно тягостным, так как мы думали, что, может быть, это была наша последняя встреча на родине.