Патриархальный помещик

Патриархальный помещик

Домой, в Лааске, я прибыл своевременно, к рождеству. Впервые за два года вся наша семья вновь собралась в большом зале вокруг рождественской елки, на которой горели свечи. Пламя отражалось тысячами огней в хрустальных стеклах широкой двери, которая вела в зимний сад. Здесь, как всегда, зеленели темные плотные заросли пальм и тропических растений. В огромных зеркалах стиля ампир, висящих между тремя окнами, которые вели на террасу, я вновь видел знакомые портреты своих предков. Они глядели с противоположной стены из овальных золоченых рам, одетые в свои старомодные костюмы, в чепцах, жабо или в форме наполеоновских времен. Из полутемной музыкальной комнаты, расположенной рядом, раздавались нежные звуки пианино. Это играла мать. То были свойственные только ей звуки, которые, как я помню с детства, всегда заполняли помещения нашего замка в Лааске.

Тяжелым сном казались переживания последних дней. Были забыты годы, которые я провел в грязи волынских болот, выветрились из памяти отвратительные сцены, которые мне пришлось видеть во время боев в Финляндии. Я вновь оказался в мирной обстановке прекрасного родного дома.

Как обычно, перед ужином в большом зале над холлом состоялось вручение подарков детям батраков, и, как прежде, сюда собралась почти вся деревня. Люди восторженно встречали друг друга, пожимали руки, а кое-кто даже всплакнул.

– Ну и выросли же вы, – сказал мне старый Рикель Грагерт, у которого во всей верхней челюсти осталось только два зуба. – Зато теперь вы будете опять дома и поможете родителям.

– Посмотрим, посмотрим, – уклончиво ответил я. Действительно, вырос я здорово. В этом отношении Рикель был, безусловно, прав. Мои старые костюмы жали мне повсюду. Однако оставаться теперь дома и, может быть, играть при отце роль управляющего – этого я не мог и не хотел обещать доброму старику.

На время, однако, я мог забыть об этой щекотливой теме, так как праздничные дни протекали в совершенно спокойной обстановке. Никто из нас не говорил о сельском хозяйстве, выборе профессии и даже о революции. Но затем наступили будни. Во время поездок по зимним полям или обходов теплых коровников отец все чаще и чаще начал задавать мне каверзные вопросы. Он не стеснялся даже бросать мне упреки:

– Ты сейчас едва ли в состоянии отличить корову от быка.

Отец выдумал своеобразную связь между сельским хозяйством и революцией:

– Эти революции происходят только потому, что господа желают играть в офицериков или носятся еще с какими-то легкомысленными идеями, а о сельском хозяйстве не имеют никакого понятия. Они не заботятся о своих владениях и все поручают управляющим. Не удивительно, что среди рабочих сеют смуту.

Отец был очень дельным сельским хозяином. Будь то зимой или летом, он ежедневно с самого утра появлялся во дворе. Не было такой мелочи, которой бы он сам не занялся. В комнате его можно было поймать только во время перерывов. Как только раздавался звук дворового колокола, он, как правило, немедленно отправлялся по хозяйству. Остальное его интересовало очень мало. Дважды в своей жизни он с матерью совершил путешествие по Италии. В общем и целом то, что имело отношение к культуре, его не трогало, и он был рад, когда его оставляли в покое. Бесспорно, он охотно слушал, как мать играет на пианино. Однако, если в это время приходил главный швейцар, которому понадобилась карболка, либо выяснялось, что для винокурни требуются тряпки, находящиеся в кладовой, он без всяких колебаний мог довольно грубо поднять мать из-за рояля, когда звучали самые прекрасные места из ноктюрна Шопена. Его почти не трогало и то, что на протяжении многих лет мать сумела превратить внутреннее убранство скромного замка в Лааске в коллекцию достопримечательностей. Он так же охотно обошелся бы старой, обитой клеенкой кушеткой и железной походной кроватью.

Если это только удавалось, он проводил вечера в коровнике, наблюдая, как доят коров, и если мы, сыновья, были дома, то сопровождали его. Так было и в этот раз. Только что был принят новорожденный бычок. Мы как раз находились у телятника: отец хотел выяснить, достаточно ли хорош теленок, чтобы оставить его на племя, или же его надо продать мяснику. В другом конце коровника «мать» оплакивала своего наследника. Другие коровы включились в этот концерт, так что едва была слышна человеческая речь. Отец вновь вернулся к любимой теме о системе управления хозяйством, в которой усматривал причину всех нынешних революционных беспорядков. Нас можно было видеть из молочарни, где в это время мылись бидоны. Оттуда за нами наблюдала одна из работниц – Анна Бузе. Она была несколько старше, чем Гебхард и я, но в свое время являлась подругой наших детских игр. Тогда ее звали Анна Кнаак. Во время войны она стала свинаркой, а недавно вышла замуж за возвратившегося с фронта конюха Генриха Бузе и впервые стала обладательницей собственного жилища. Она подошла к нам и, поговорив о пустяках, обратилась к отцу с просьбой:

– Господин барон, наша печь не тянет, нужно, наверно, переложить дымоход.

– Анна, – ответил отец, – я приду сегодня наверх, в комнату, и посмотрю.

Когда она вернулась к своим бидонам, отец взглянул на нас:

– Дети, я скоро, действительно, не в состоянии буду все делать сам. А если не делать все самому? Разве можно чего-нибудь добиться с чужим управляющим?

Я очень хорошо понял, к чему клонит отец, и благоразумно воздержался от ответа. Конечно, я мог бы заняться печью для Анны. Но я по опыту знал, что сейчас речь пойдет не о конкретных вещах, а о том, что имеет принципиальное значение для моего будущего. Отец относился к своим рабочим так же, как он относился к нам, детям. Нельзя было сделать ни одного шага без того, чтобы не спросить его согласия. И вот в эту систему он хотел включить меня, а это было именно то, чему я противился всеми силами.

Не только вопрос о печи для Анны, вопросы всей жизни Анны решал отец. Даже своим браком она была обязана исключительно ему. Правда, в юности Генрих некоторое время ухаживал за ней, однако никогда ее не любил. Скорее он любил красавицу Мету, племянницу машиниста молотилки Лембке. Мета была сиротой, родом из Берлина. Поскольку супруги Лембке не имели детей, они взяли себе Мету в качестве работницы. Она была прилежной и очень быстро привыкла к работе в сельском хозяйстве. Однако, хотя Мета попала в Лааске еще девочкой, она не сумела хорошо освоить наш диалект, говорила на каком-то полуберлинском жаргоне, и никак не могла сойти за коренную жительницу. Однако это было не самое главное. Дело в том, что в ней сразу можно было узнать жительницу большого города. На работе ей страшно не везло. Она не научилась ни доить коров, ни кормить свиней. Куры, которых держали Лембке, выглядели жалко: прясть и ткать она вообще не умела. По мнению отца, она была слишком легкомысленной, для того чтобы стать приемлемой женой для батрака Генриха Бузе. Если Генрих хочет жениться только на ней, считал отец, он это может сделать, однако в Лааске он не получит места. Семья Бузе относилась к числу старожилов и была связана родственными узами почти со всей деревней. Представлялось немыслимым, что Генрих может обосноваться где-либо в другом месте. Все уговаривали его не уходить из Лааске из-за этой девчонки. Имеются же в Лааске другие приятные девушки. Отец бросил фразу:

– Что ты думаешь, например, об Анне?

Так Анна Кнаак стала Анной Бузе.

Так складывались судьбы всех Анн и всех Элли, всех Генрихов и всех Отто в Лааске. Так хотел поступить отец и со мной. Но нет, я должен был всеми средствами помешать этому. При всем том было бы неправильным утверждать, что отец был жестоким тираном. Наоборот, он жил вообще не для себя, а для своего хозяйства, своей семьи. Он был исключительно благожелательным деспотом. Можно было быть уверенным, что спустя неделю после нашей беседы в коровнике печь у Анны больше не дымила. Все это я с уважением признавал. Тем не менее с детства во мне росло непреодолимое стремление сопротивляться тому, чтобы меня самого включили в эту систему.

Однажды вечером неизбежный разговор все же состоялся. Младшие члены нашей семьи – сестра Армгард и двенадцатилетний Вальтер – были отправлены спать. Мы, оба старших сына, сидели вокруг тяжелого дубового стола в комнате отца. Отец начал серьезный разговор о нашем будущем. Он был немногословен. Коротко и ясно он заявил нам, что уже установил связь с двумя дельными сельскими хозяевами, которые дали принципиальное согласие принять нас в качестве учеников. Гебхард должен был отправиться в поместье в Эльбвише, где занимались в основном скотоводством, я же должен был поехать в другое поместье, расположенное недалеко от Берлина и имевшее великолепную репутацию высокоинтенсивного зернового хозяйства. Подобная комбинация помогла бы нам впоследствии прекрасно дополнять друг друга, ибо в наших поместьях имелись обе эти отрасли. Единственным недостатком было то, подчеркнул отец, что ни одно из этих хозяйств не имело винокурни. (У нас же имелись две: одна в Лааске, а другая в Путлице.) Но это, подчеркнул он, можно будет изучить несколько позднее.

Итак, отец высказал свою точку зрения. Его планы, как всегда, не были плохими. Гебхард, человек практичный и простой, принял это решение как нечто само собой разумеющееся. Он не ожидал никогда ничего другого: к скотоводству он всегда проявлял особые способности и любил это дело. Я же не мог и не хотел безоговорочно подчиниться этому решению. Собрав все свое мужество, я заявил:

– Отец, ты же, собственно говоря, еще так молод. Пока мне придется взять в свои руки Лааске, пройдет много, много лет. Я бы очень хотел изучить еще и кое-что другое.

Принципиально отец не имел ничего против моего желания, так как знал мои склонности и считал даже полезным, если помещик не является столь односторонним специалистом сельского хозяйства, каким был он, засевший в Лааске уже в двадцать три года. Это не помешает, если я между прочим подучусь кое-чему другому, и прежде всего изучу делопроизводство и банковское дело, о котором он всегда имел очень туманное представление. – Все это можно будет сделать и позже, – сказал отец. – Через несколько лет ты сможешь, пожалуй, подучиться и поболтаться по свету. Однако сначала ты должен с головой погрузиться в сельское хозяйство. Это – основа, ее нужно приобретать в молодые годы. Чем старше, тем это труднее. Ты еще будешь иметь возможность поступить в какой-нибудь университет, лучше всего, быть может, в Геттингенский. Во-первых, там есть хороший сельскохозяйственный факультет, а во-вторых, там очень приличная корпорация – «Саксо-борусы»[2]. У них ты научишься хорошим манерам.

Этого еще не хватало! При одной мысли о «Саксо-борусах» мне становилось плохо. Это отвратительное уставное пьянство, которое осточертело мне еще со времен пирушек в Потсдаме, эти надменные, наглые парни, кичившиеся своими физиономиями, покрытыми шрамами. Достаточно вспомнить о дяде Иохене или о других подобных ему высокомерных отпрысках этой корпорации геттингенских саксов, которые в состоянии произнести только несколько нечленораздельных звуков. Нет, подобной учебы я не желал! Идеи отца мне вообще не нравились. Я должен был так или иначе уговорить его изменить свои планы.

Я начал издалека:

– Видишь ли, отец, сегодня вообще нельзя сказать, как будет выглядеть мир через несколько лет. Революция еще не закончилась. Может быть, они вообще отберут у нас поместье. Повсюду идут разговоры о земельной реформе, везде ругают юнкеров. Если изучить только сельское хозяйство, то впоследствии можно оказаться в беспомощном состоянии. Совершенно достаточно, если тебе будет помогать Гебхард. Если же нас всех отсюда вышвырнут, то, имея другую профессию, я по крайней мере буду в состоянии помочь семье существовать. Наконец, дядя Вольфганг и его сверстники ушли с офицерской службы в тридцать с лишним лет и все же сумели стать хорошими специалистами сельского хозяйства. Мне кажется, что нужно подождать до тех пор, пока станет ясно, чем завершится эта революция.

Отец посмотрел на меня пронизывающим взглядом.

– Мне кажется, ты уже заразился этими идиотскими идеями.

Вся злоба по поводу нынешней обстановки, которую он копил в душе, нашла теперь выход:

– Всю эту красную банду нужно послать к черту. И если мой сын готов позволить прогнать себя, как зайца, из дому, то это позор!

Я был всем сердцем привязан к нашему родному очагу. С 1128 года наш род владел Путлицем. Гогенцоллерны прибыли в Бранденбург через триста лет после нас и были в Бранденбурге по сравнению с нами настоящими парвеню. Сегодня они исчезли, нам же все еще принадлежал старый Путлицкий замок в Штепенице. Я был очень горд этим и совсем не желал, чтобы положение изменилось. Однако в этот момент вспыльчивость родителя настолько вывела меня из себя, что я воскликнул:

– Отец, ты никогда еще в своей жизни не видел настоящего красного! Если бы они были такими подлецами, как ты утверждаешь, то я бы не сидел теперь перед тобой живым, меня бы тогда определенно убили матросы в берлинском замке. В действительности они не такие плохие, а во многом даже правы!

Отец был вне себя:

– Если мой собственный сын ведет такие речи, то правильнее всего бросить все к черту. Лучше вообще не иметь сына, чем иметь такого, с красными идеями в голове! Для тебя было бы хорошим уроком, если бы тебя и в самом деле убили!

Скандал разразился. Впервые между мной и отцом выявилась открытая неприязнь. Я поднялся с Гебхардом в нашу спальню и заявил ему:

– Завтра утром меня здесь не будет; я не могу этого выдержать.

Гебхард был расстроен, но все его попытки успокоить меня не помогли. Я запаковал свой чемоданчик и в шесть часов утра, не попрощавшись ни с родителями, ни с малышами, уехал с перовым поездом.