Глава XXXIII
Глава XXXIII
Поездка Аргунова в Петербург — Письмо Лопухина Столыпину об Азефе. — Эсеры убедились, что Азеф — провокатор. — Бегство Азефа. — Совместное заявление эсеров и мое об окончании дела Азефа. — Натансон приходит «мириться». — Мои письма к Лопатину и Кропоткину, и их ответы.
Эсеры просили суд сделать перерыв в занятиях на некоторое время для дальнейшего расследования дела.
Затем они просили у суда разрешения послать специального человека, члена Ц. К. Аргунова, в Петербург, собрать там материалы, обличающие Лопухина в двойной игре. Без разрешения суда этого они сами сделать не могли. Суд согласился и, как это у нас было условленно сообщил мне, об этом. Я видел, что слово «Лопухин», помимо моей воли, будет выброшено на улицу, но помешать этому не мог…
Скоро из Петербурга Аргунов прислал поразившее эсеров известие. Они устраняли всякую мысль о какой либо двойной игре Лопухина. Затем в Париж вернулся и сам Аргунов со сведениями, уличающими Азефа.
Когда Аргунов был еще в Петербурге, Лопухин написал известное свое письмо к Столыпину, где прямо называл Азефа агентом Деп. Полиции. Из своего письма Лопухин не делал секрета. Одновременно с тем, как его получил Столыпин, оно очутилось и в руках революционеров, а затем было напечатано заграницей. Письмо Лопухина имело огромное политическое и общественное значение. Правительство Столыпина это поняло и скоро жестоко расправилось с Лопухиным.
Когда я в Париже узнал о письме Лопухина к Столыпину, я написал в Петербург в Публичную Библиотеку Браудо и просил его лично передать прилагаемое письмо «общему нашему знакомому, о ком мы с ним беседовали в Париже последний раз». Этим путем через Браудо я и раньше раз или два писал Лопухину.
Я горячо благодарил Лопухина за нашу беседу между Кельном и Берлином и просил его извинить меня, что мне пришлось упомянуть его имя на суде надо мной. Я высказал пожелание еще раз встретиться заграницей и поговорить de omnibus rebus. Конечно, с Лопухиным, как и с Витте, я хотел говорить не о разоблачении Азефа, во всяком случае не только об этом, а об «Общем Деле», «Будущем», «Былом», о борьбе с реакцией и т. д. Моя тогдашняя борьба с Азефами вовсе не сводилась к вылавливанию и к разоблачениям того или другого провокатора, а имела в виду широкую политическую борьбу с русской реакцией. Об этом я открыто твердил во всех своих изданиях. Обращаясь к представителям русской государственности всех оттенков, я никогда не переставал говорить им о том, что нужно поговорить de omnibus rebus, чтоб избежать надвигавшейся катастрофы.
Это мое письмо Лопухин сохранил и при аресте сам отдал обыскивающим его. Впоследствии оно читалось на его суде и целиком было опубликовано в русской печати.
После того, как был объявлен перерыв в заседаниях суда, я для того, чтобы хоть немножко освежиться от кошмара, в котором мне приходилось жить последние месяцы, поехал в Италию к Амфитеатрову в Кави ди Леванто. У него я встретил раньше меня уехавшего Лопатина, а также Григория Петрова и Шаляпина. Еще до моего приезда, Лопатин успел познакомить Амфитеатрова с делом Азефа и вполне его убедил в том, что я прав.
После долгих, мучительных месяцев борьбы из-за Азефа, я, наконец, впервые встретил людей, кто понимал меня и кто был на моей стороне. В Кави я отдохнул душой. Но Амфитеатров, сколько мне помнится, так же, как мои единомышленники в Париже, безнадежно смотрел на дело. Все они плохо верили в возможность разоблачения Азефа в сколько-нибудь близкое время. Я был оптимистичнее их, но чувствовал, что в то время у меня уже едва хватало сил держаться на ногах, и временами мне казалось, что лично я нахожусь накануне катастрофы. Я заготовил завещание, где обращался с указаниями к тем, кто после меня решился бы продолжать дело разоблачения Азефа.
В декабре 1908 г. в Лондон по своим делам приехал Лопухин. Чернов, Савинков, Аргунов отправились на свидание к нему. Оттуда все они вернулись вполне убежденными, что Азеф — провокатор.
Савинков пригласил меня к себе. Когда мы остались вдвоем, он закрыл за собою дверь и сказал мне:
— Вы правы во всем! Азеф — агент полиции. Мы знаем, что вы переживали последние месяца. Но в настоящее время каждый из нас готов пережить в десятки раз больше, чем переживали вы, чтобы только не переживать того, что нам приходится переживать…
Эти слова Савинкова для меня были почти совершенно неожиданными. Я говорю «почти», потому что накануне этого дня из слов Фигнер, когда она приходила в редакцию «Былого», я мог догадаться, что у эсеров уже происходит какой-то перелом по отношению к Азефу. Тем не менее, я, как громом был поражен словами Савинкова. Я не мог говорить и только горячо обнял его, с кем последние месяца я так страстно боролся из-за Азефа.
От имени эсеров Савинков просил меня еще несколько дней сохранять тайну, и я даже ближайшим своим друзьям не сказал ничего, что услышал от Савинкова.
Я, было, попросил Савинкова «отдать» мне Азефа. Он меня без дальнейших комментарий понял, но сказал:
— «Нет, мы его никому не отдадим: он принадлежит нам».
Я тоже понял Савинкова, но не ожидал, что эсеры Азефа «упустят» или, как однажды выразился Лопатин, «отпустят».
Но вот на другой день ко мне пришел видный эсер, еще ничего не знавший о полном изменении во взглядах своих шефов на дело Азефа. В это были посвящены только несколько членов Ц. К. с.р. и некоторые члены «Боевой Организации». Часть боевиков, напр., Белла, продолжали, безусловно, защищать Азефа и заявили Натансону, Чернову и Савинкову, что если они пальцем тронут Азефа, то они их всех перестреляют.
Этот пришедший ко мне эсер принес мне гектографированную прокламацию («К читателям «Былого» и «Революционной Мысли»), развешенную в парижских столовках и распространенную по городу. В прокламации сообщалось, что в редакции «Былого» у Бурцева, «как постоянный сотрудник», работает Бакай. Его называли предателем и предостерегали против него.
Удар, конечно, был направлен не против Бакая, а против меня. Передавая прокламацию, эсер дружески просил меня быть осторожным. На днях, по его словам, расправятся с Бакаем, но и мне придется отвечать за доверие к нему. Он говорил о своей любви ко мне, о моих революционных заслугах, и добавил:
— Вы сами виноваты! Вы превратились в орудие Деп. Полиции и разрушаете нашу партию. Мы будем бороться с вами до конца!
Говорил он крайне нагло. Веруя в Азефа, он, по-видимому, и пришел-то ко мне только для того, чтобы наговорить мне дерзостей. Так тогда все эсеры были уверены, что скоро разделаются со мной. Карпович писал из России, что он едет меня убивать из-за Азефа, и не один Карпович говорил обо мне таким языком. Я очень жалел, что тогда же не мог сказать пришедшему ко мне прокурору, в каком положении находится дело Азефа. Но Бакая я предупредил, что несколько дней он должен быть особенно осторожным.
Через несколько дней после моего разговора с Савинковым, он, Чернов и Н. отправились к Азефу и заявили ему, что они его обвиняют в том, что он — агент Деп. Полиции. Азеф возмущался и протестовал. Окончание переговоров было отложено до следующего дня.
Ночью Азеф бежал. На следующий день один из эсеров пришел ко мне часа в три и сказал:
— Азеф для объяснений должен был придти сегодня в двенадцать часов — и не пришел!
— И не придет! — сказал я, — если вы его оставили на свободе.
Через два дня эсеры (7. янв. 1909 г.), так таки не дождавшись Азефа, особой прокламацией объявили его провокатором.
Азеф скрылся. Эсеры вынесли ему смертный приговор. Они несколько лет подряд старались найти его и привести в исполнение над ним этот приговор. Но Азефа больше никто никогда не мог встретить. Только в 1912 г. при исключительных условиях мне удалось встретиться с ним в Германии.
После бегства Азефа негодование против эсеров было огромное. Им приходилось объясняться ежедневно и с отдельными лицами и на собраниях. Их обвиняли в том, что они сознательно укрывали Азефа. Все ждали, что я выступлю против эсеров и припомню им борьбу со мной из-за Азефа. Многие от меня этого требовали.
Мое положение после разоблачения Азефа было таково, что я мог, конечно, выступить с обвинениями не только против Чернова и Натансона, но и против всей партии эсеров. Моих выступлений ожидали и сами эсеры. Но я этого не хотел делать и, прежде всего, открыто заявил, что я не верю тому, чтобы кто-нибудь из эсеров знал об истинной роли Азефа.
Через несколько дней после разоблачения Азефа эсеры пришли в редакцию «Былого» «мириться». Заявили, что они ошибались, но ошибались добросовестно и считают себя во многом виновными предо мной. Но если я считаю их добросовестно ошибавшимися, то в интересах общей борьбы они предложили мне составить заявление, которое положило бы предел брошенным тогда против них обвинениям.
Общественное мнение категорически обвиняло эсеров в том, что, кроме Азефа, вместе с ним в охранке служили и другие видные эсеры, как Чернов, Натансон, что во время моего суда они сознательно прикрывали Азефа, — словом, что многие из них так же виновны, как и он сам.
От имени эсеров, пришедших ко мне, больше всего говорил Савинков. О нем после всей нашей борьбы из-за Азефа у меня сохранилось воспоминание, как о честном противнике. Хотя я знал, что не все эсеры так и впредь будут относиться ко мне, как относился Савинков, но все-таки полагал, что есть же мера всему и что после дела Азефа и Натансоны, и Черновы не будут больше относиться к моим разоблачениям провокаторов и ко всей моей деятельности по-натансоновски и по-черновски.
Я согласился подписать с эсерами заявление о прекращении нашей тяжбы по делу Азефа и, сколько помнится, в заранее заготовленный ими текст я не внес никаких изменений. Эсеры не скрывали тогда своего изумления по поводу того, с какой легкостью я враз перечеркнул свою бывшую долгую, необычайно тяжелую борьбу с ними после того, как я так блестяще ее выиграл, и что не только не хотел разжигать разгоревшихся против них страстей и мстить им за все то, что они сделали по отношение ко мне, но своим заявлением делал трудным для других обвинять их в сознательном укрывательстве Азефа, как провокатора.
Этот мой договор с эсерами вызвал бурю негодования против меня со стороны тех, кто до сих пор тайно поддерживал меня, но кто по большей части прятались под псевдонимами и даже отказывались от роли обвинителей Азефа. Они считали это как бы изменой с моей стороны и непременно хотели, чтобы я, пользуясь создавшимся необыкновенно благоприятным для меня положением после разоблачения Азефа, повел систематическую борьбу с эсерами.
Через несколько дней ко мне в редакцию, несколько неуверенно, не зная, как я его приму, пришел Натансон. Но он сразу увидел, что я вовсе не хочу воспользоваться положением созданным для меня разоблачением Азефа, и не имею в виду припоминать ему прошлое.
Я приветливо его встретил. Взволнованным голосом Натансон оказал мне:
— Ну, В. Л., забудемте все, что было!
И он потянулся ко мне с объятьями.
Ему, по-видимому, в эту минуту казалось, что он заглаживает все, что до тех пор он делал по отношению ко мне, а я думал о другом:
— Но неужели и впредь по отношению ко мне он будет делать то же самое, что делал и до сих пор?
Чтобы объяснить мое тогдашнее отношение к эсерам, скажу несколько слов.
Во время реакции я поддерживал все революционные и оппозиционные течения в том числи; и эсеров.
Но я и тогда знал, что в программе и деятельности эсеров было много такого, что самым ужасным образом могло отразиться на жизни всей страны в роковые моменты ее истории. На это я постоянно указывал самим эсерам, — и на идейную борьбу с ними в своих изданиях я тогда звал всех. Но сочувствующие мне, даже кадеты, всегда относились безучастно к этим моим призывам. В тех же, кто тогда меня толкал на борьбу с эсерами из-за Азефа, я видел желание бороться с ними не столько, как с партией, из-за идей, сколько с отдельными личностями из-за их ошибок. Такая борьба не была моей борьбой, и толкавшие меня на нее никогда не были мне по пути.
Разоблачение Азефа я вел все время так, чтобы впоследствии мне не пришлось брать ни одного слова назад.
Я хотел его так же честно кончить, как я его честно вел.
Несмотря на большой предыдущей горький опыт, у меня все-таки была некоторая надежда, что дело Азефа впредь заставит эсеров справедливее отнестись к моей борьбе с провокаторами и они перестанут говорить о моей близорукости и поймут, сколько они нанесли зла тогдашней моей борьбе с провокацией.
Но я так-таки ни тогда, ни после, никогда не дождался даже элементарнейшей справедливости не только со стороны Чернова и Натансона, но и со стороны партии эсеров, как таковой. Наоборот, со стороны партии очень скоро снова стали против меня повторяться старые обвинения. Эсеры и тогда оставались моими врагами, какими были и в деле Азефа, — и в борьбе со мной по-прежнему во главе всех их всегда шел Натансон.
После окончания дела Азефа я написал письма моим судьям — Лопатину и Кропоткину и горячо их благодарил.
«Благодарности» Вашей, — писал мне (9. 1. 09.) Лопатин в ответ на мое письмо, — не отклоняю из ложной скромности, конечно, понимая под этим простое признание моей усердной, моральной помощи в этом деле. Такую же благодарность я ощущал все время и ощущаю к кн. Петру (кн. Кропоткин). Без его моральной поддержки мне — бывшему народовольцу, наследственному эсеру, товарищу В. Н. (Фигнер) и приятелю всех присутствующих, очень расположенному к ним и ценящему их расположение ко мне — было бы очень плохо. Да и было!»
На мое письмо к Кропоткину, где я благодарил его за его участие в деле Азефа, он писал (14. 1. 1909) мне:
«Не меня, а вас надо обнять, да еще как! Я ведь понимаю, что вы пережили. Много нужно веры, и силы, и вашего глубокого отношения к делу».
Через несколько дней от Кропоткина было еще письмо (17. 1. 1909) в ответ на мое новое письмо, где я ему сообщал, что готовлю брошюру об Азефе.
«Жду с нетерпением дальнейших известий, писал Кропоткин, и очень рад был бы, если бы, не дожидаясь выхода в свет, вы прислали бы мне корректуры предполагаемой вами брошюры.
Помните, родной мой, — вы не сердитесь за этот совет — помните, что в вашей брошюре вам надо быть очень сдержанным по отношению к с. — рам, чтобы не взвалить на них слишком много. Вина их очень велика, но ошибаться свойственно людям — особенно, людям действия.
Поберегите их партию, чтобы не было паники.
А паника очень возможна, раз он скрылся я может все, все выдать!..»
Несколько позднее по поводу заявления, подписанного мною с эсерами об окончании дела Азефа, Лопатин писал мне (5. 2. 1909):
«В виду мировой сделки 30 января с. г., третейский суд стал ненужным, деятельность его упразднена и самое существование прекратилось, так что ему не приходится делать никаких постановлений или высказывать каких либо мнений. Но, конечно, если бы дело было поведено иным путем и дошло до заключительного постановления суда, то ему пришлось бы признать, что он не только не усматривает в Вашей деятельности по делу Азефа легкомысленного распространения ничем не обоснованных и вредных для с.р. партии слухов, но — напротив того считает, что все друзья освободительного движения в России обязаны Вам признательностью за то, что Ваша настойчивость так много посодействовала обнаружению и уничтожению страшной провокации.»
Далее, в том же письме Лопатин говорит несколько следующих строк и о Бакае, на которого эсеры нападали не только до, но и после разоблачения Азефа.
«Что касается до Бакая — этого отправного пункта всех Ваших расследований по этому делу — то, говоря лишь за себя — на что я только и имею право, я должен сказать, что показания его производили на меня все время впечатление полной правдивости и не только субъективной, но и объективной истинности, т. е. мне все время казалось, что Бакай не только убежден в том, что дело происходило именно так, как он рассказывает, но что оно и действительно происходило именно таким образом. Добавлю к этому, что показания одного важного, сведущего и достоверного лица (Лопатин имел в виду, кажется, Лопухина) подтвердили позже почти все показания Бакая, иногда даже в самых ничтожных и незамеченных сначала мелочах».