Глава ХLII

Глава ХLII

Решение третейского суда. — Отдельное мнение Носаря. — Мой протест против приговора. — Мои письма Мартову и Носарю.

В июне 1909 г. третейский суд между Стародворским и мною, наконец, после чуть не годового разбирательства, был кончен и нам было объявлено его решение.

В приговоре по моему адресу было высказано много упреков и много порицаний.

Вот несколько выдержек из приговора:

«По поводу требования суда дать ему возможность вступить в непосредственные сношения с лицами, доставившими ему документы, Бурцев категорически говорил, что перед всяким судом такого же или иного типа он будет вынужден к той же сдержанности.»

«По мотивам профессиональной конспирации, Бурцев не согласился передать суду или какой либо партии способы произвести самостоятельную попытку добыть подлинные документы.»

По мнению суда, источники, из которых получались документы, и обстановка их получения не давали достаточной гарантии их достоверности.»

«Бурцевым не доказана подлинность документов второго и третьего и того, что совокупность условий получения этих документов исключает возможность подлога».

«Суд находит, что форма и характер опубликования документов должны быть признаны заслуживающими осуждения.»

«Суд признает, что, опубликовав при данных условиях документы, Бурцев поступил неправильно и опрометчиво, но его ответственность уменьшается рядом смягчающих обстоятельств и искренностью убеждения его в необходимости этого акта.»

Еще решительнее против меня выступил Носарь в своем особом мнении.

«Человеке, писал Носарь, изъявивший готовность засвидетельствовать фактами и свидетелями правоту своих действий и утверждений пред лицом третейского суда, не может ссылками на профессионально-конспиративные мотивы, к тому же никем не проверенные, отказываться от сообщения суду тех или других сведений, особенно в делах, где поставлена ставка на честь и доброе имя другого человека.»

«Бурцев произнес над Стародворским приговор и предостерегает общество на его счет, что является призывом к бойкоту Стародворскаго и это было началом его политической смерти.»

«Стародворского выставили к позорному столбу на основании непроверенных слухов по недоказанному обвинению и при отсутствии обвинителей.»

«Бурцев не проявил в данном случае необходимой элементарной предосторожности по отношению к чести Стародворского и хотя в данном случае, как и во всей своей политической деятельности, Бурцев действовал в общественных интересах и бескорыстно, но и эта цель не может смягчить в моих глазах тяжести его ошибки.»

От рассмотрения слухов о связи Стародворского с охранным отделением суд отказался и полагал, что оно должно подлежать компетентности специального суда по требованию заинтересованной стороны.

Решением третейского суда Стародворский, таким образом, собственно обвинен не был, но и не были признаны ложными мои обвинения. Суд только высказался «против формы и характера опубликования документов». Стародворский имел право утверждать, что 2-е и 3-е прошения им не были написаны, а я имел право утверждать, что такие прошения я видел, но не по моей вине я не мог их представить на суд.

Но общее впечатление от решения суда, однако, было, несомненно, в пользу Стародворского. Председатель суда Мартов, все время смотревший на дело глазами Стародворского, «с облегченным сердцем подписал приговор», как он потом писал в своих воспоминаниях.

Общественное мнение поняло, что приговор суда прикрывает Стародворского, но оно было явно не на стороне суда.

Как я ни привык к борьбе, которую вели против меня всякий раз, когда я выступал с обвинениями, но этот приговор меня глубоко возмутил.

Начиная дело, я сознательно, и добровольно решился отдать его в руки, главным образом, своих противников. Даже одним из своих представителей, после отъезда из Парижа Мазуренко, бывшего моим представителем вначале, я назначил из рядов своих определенных противников эсдеков (Шварц-Марата). Мне казалось, дело ясно и никакие политические соображения не должны были затемнить для судей сущности дела. Я мог ожидать, что, щадя не столько Стародворского, сколько имя его, как шлиссельбуржца, суд постарается найти самые мягкие выражения для своего решения, но все-таки категорически скажет, что Стародворский виновен, хотя бы в том, что написал первое и четвертое прошение, и на основании этого потребует от него, чтобы он устранился от политической деятельности. Затем, мне казалось, что суд видел, каких мучений мне стоило это дело и с каким риском для себя я его вел, а потому с должным вниманием отнесется и лично ко мне.

Но, оказалось, что судьи, среди которых были юристы, государственные деятели, партийные вожаки, обнаружили полное непонимание дела и необычайную близорукость. Их совершенно ничему не научили недавние ошибки эсеров в деле Азефа.

Теперь, пятнадцать лет спустя, когда все сделалось достоянием истории, я могу сказать то, что было ясно многим и тогда, что судьи в угоду некоторым политическим кружкам, третейский суд между мной и Стародворским превратили в расправу со мной, как с их политическим противником.

Так суд отнесся к моим обвинениям и лично ко мне, когда за полгода перед тем кончилось дело Азефа и многие другие аналогичные дела, когда я правильно установил самые сложные и запутанные обвинения, вопреки общему мнению, и когда для всех была ясна не только моя искренность, но и моя осторожность в обвинениях! Только после вынесения приговора по делу Стародворского мне стало вполне понятно, как бы оно кончилось, если бы раньше не был разоблачен Азеф, и что означал в начале суда вопрос, заданный мне одним из членов суда, нет ли надо мной другого обвинения аналогичного характера?

Но вот что особенно возмутило меня в постановлении суда, а еще больше в заявлении Носаря.

Официально я обвинял Стародворского только в том, что он тайно от товарищей, шлиссельбуржцев, подавал позорные прошения о помиловании. Но всем понятно было — и я не возражал против этого, — что я обвиняю его в сношениях с охранниками. Я только не считал нужным на этом базировать своего обвинения. Для меня достаточно было сделать Стародворского политически безвредным. Поэтому-то я принял вызов Стародворского на третейский суд, чего я никогда бы не сделал, если бы обвинял его в провокации.

Мое обвинение Стародворского в его связи с Департаментом Полиции придавало особый характер всему суду. Судьи это понимали, но на это не хотели обращать внимания.

Я все время открыто говорил суду, что по конспиративным причинам не могу давать некоторых разъяснений в деле, потому что опасаюсь, что, «по оплошности кого-нибудь из присутствующих на суде», сведения попадут в Департамент Полиции. Все понимали, что я опасался, что эти сведения туда попадут прежде всего непосредственно через Стародворского, в присутствии которого и шло все разбирательство дела. Вне заседания суда я всем говорил об этом еще откровеннее.

Когда на суде меня спрашивали, от кого и через кого я получил документы против Стародворского, кто видел эти документы, то я решительно отказался объяснить это суду и в закрытом заседании. Некоторые судьи показывали вид, что они не могут понять, почему я отказываюсь это сделать и на этом моем отказе строили необходимость оправданий Стародворского. Отражение этого их недовольства против меня можно видеть даже в тексте их приговора.

Но тем не менее, напр., при допросе лица, передавшего мне документы от чиновника Департамента Полиции, бывшего тогда в Париже, судьи, а, следовательно, и Стародворский (а следовательно, не только Стародворский) поняли, что документы мне передавались не каким-то прокурором, лично не связанным с Департаментом Полиции, как об этом, по понятным причинам, я говорил в начале суда, а одним из служащих Департамента Полиции.

Кроме того, по ходу дела, мне пришлось затем согласиться сообщить петербургским литераторам Анненскому и Венгерову для допроса фамилию лица, переписывавшего для меня документы Стародворского.

Но, несмотря на все мои усилия не допускать на суде излишних расследований моих конспиративных связей в присутствии Стародворского, суд во время допросов и, на основании сведений, полученных им со стороны, постепенно, хотя и в общих чертах, выяснял общий характер моих конспиративных сношений с охранниками в Петербурге.

То, что сообщалось официально на суде, по-видимому, не могло дать охранникам прямых указаний, кто тот чиновник, который мне давал документы, у кого в Петербурге переписывались эти документы, и кто был связан там с моими делами. Но меня и эти полунамеки, сделанные на суде, сильно беспокоили. Я знал, как часто маленькие указания, при благоприятных условиях, позволяют охранникам расшифровывать интересующие их вопросы.

Когда, напр., на суде помимо меня установили, что документы мне даны чиновником Департамента Полиции, который имел доступ к архиву — таких чиновников было очень немного, и кто был связан с моим посредником, фамилия которого была известна нашему суду, я полагал, что расшифровать имя этого чиновника становилось делом не особенно трудным. Не было бы затем трудно установить и то, что допросы в Петербурге были поручены Анненскому и Венгерову (это опять-таки не было тайной для многих в Петербурге), и то, у кого они бывали для допроса. От приезжавших заграницу из литературно-политического мира я еще тогда получал в открытках упоминания фамилии и Анненского, и К., как лиц, причастных к допросам по делу Стародворского.

Таким образом, Департамент Полиции мог, по-видимому, легко распутать весь клубок моих петербургских связей, — и я сильно опасался, что сведения, установленные на нашем суде, в конце концов докатятся до Департамента Полиции и разразятся в Петербурге катастрофой.

Когда же я получил приговор суда, то я, к моему величайшему изумлению, увидел, что все эти сведения — хотя и без указания имен — о чиновнике Департамента Полиции, доставлявшем мне документы, о посреднике, о переписчице, о «компетентном» третьем лице при осмотре документов, — которые должны были остаться тайной суда, не только стали известны Стародворскому, но они попали в приговор, и были разосланы для напечатания в газеты.

Я, конечно, знал, что в России приговор прочтут не только в Департаменте Полиции, но он очутится в руках петербургских читателей, среди которых вращались и действовали с одной стороны супруги К., Анненский, Венгеров, Якубович, Богучарский, а с другой — чиновник Департамента Полиции, доставлявший сведения, и охранники с кем я поддерживал тайно связи, и общественная молва в Петербурга, расшифруют все мои связи и Департаменту Полиции останется только слушать, как в обществе будут комментировать парижский приговор.

С замиранием сердца стал я ждать роковых известий из Петербурга: будут арестованы чиновник Департамента Полиции, приносивший мне документы, и другие лица в связи с ним, затем будут арестованы К. и ее муж, литераторы, связанные с нашим делом, все это отразится на моих товарищах, издававших «Былое», из редакции которого я вел все сношения с Департаментом Полиции и т. д. и т. д. В ожидании таких известий из Петербурга, я пережил тяжелые дни и месяцы.

К счастью, однако, за все время ни одного ареста, связанного с получением мною документов из Департамента Полиции, не было. О чиновнике, доставлявшем мне документы, охранники догадались, кажется, вдолге после этого, когда все мои сношения с Департаментом Полиции были уже ликвидированы. Этот чиновник никогда не был арестован, а сам покинул Департамент Полиции.

Мне и до сих пор непонятно, как Департамент Полиции не мог выяснить моих петербургских связей, с помощью которых я добывал документы из его архивов. Я объясняю это только тем, что после дел Азефа и Гартинга, а также и дела Лопухина, Департамент Полиции не решался на новые громкие скандалы. Ему было невыгодно гласно, — чего не могло не случиться, если бы произошли аресты, констатировать, что я имел возможность добираться до его тайных архивов и т. д. В Департаменте Полиции не могли не понимать, что при той прекрасной, европейской и русской прессе, какая тогда была у меня, я мог хорошо воспользоваться этим делом для своей агитации.

Как только я получил текст приговора, я (7. 7. 1909 г.) отправил Мартову протестующее письмо.

«Сейчас, писал я ему, получил приговор суда по моему делу с Стародворским и отдельное мнение г. Хрусталева.

Считаю долгом заявить, что в моих глазах этот последний документ представляет собою ничто иное, как доклад в Департамент Полиции».

Я просил Мартова, как председателя суда, сделать мое заявление известным всем его членам.

Мартов ответил мне, что письмо мое «заключает в себе намеренное оскорбление по адресу одного из членов третейского суда, нанесенное ему за действия, которые он совершил в качестве судьи» и потому он не считает возможным присоединить мое письмо к документам третейского суда, но, тем не менее, мое письмо он передаст Носарю. Носарь ответил мне очень резким письмом. Его у меня нет сейчас, и я о нем могу судить только по сохранившемуся моему ответу Носарю.

«Все Ваши рассуждения, отвечал я, о том, что мое письмо к Вам вызвано недовольством моим на сущность решения, вынесенного Вами на разборе дела моего с Стародворским, конечно, до такой степени ни на чем не основаны и нелепы, что я на этом даже не останавливаюсь.

Каждый отвечает за свои мнения и решения, — суд Ваш ответствен за свои решения так же, как я за свои действия.

Моя фраза о докладе в Департамент Полиции означает то, что Ваше отдельное мнение по своему значению равносильно докладу в Департамент Полиции и в то же время, благодаря подробному изложению и доведению до сведения широкой публики (а следовательно, и той, что на Фонтанке) всех конспиративных сведений, которые я, не подозревая того, какое Вы сделаете из них употребление, сообщил под условием тайны во время суда, послужат руководящей нитью для арестов и для изучения дела чинами Департамента Полиции.»