Глава XXXVIII
Глава XXXVIII
Предъявление мной обвинения Стародворскому и сделанное ему предостережение. — Стародворский снова начинает заниматься политикой.
Я знал, что Стародворский в это время был уже членом партии народных социалистов и даже, кажется, членом ее Ц. К. В некоторых общественных группах он пользовался абсолютным доверием и огромным уважением, как старый революционер и шлиссельбуржец. Его роль, поэтому, могла оказаться в высшей степени опасной для всего революционного движения. Поэтому, несмотря на весь огромный риск и лично для себя (я жил тогда в Петербурге и был, следовательно, в полной власти охранников), и для дела, которое вел, я в конце концов решился вызвать Стародворского на объяснение и предостеречь его. Я только не считал возможным показать ему текст его прошений, что давало бы нить для выяснения моих связей с Департаментом Полиции, и решил сказать ему, что эти сведения, не оставляющая никаких сомнений, я получил от одного прокурора, и даже попытаться дать ему понять, что текста этих прошений у меня нет.
По какому-то поводу я вызвал к себе Стародворского в редакцию «Былого». Когда мы остались с ним в моем кабинете с глазу на глаз, я решился предъявить ему обвинение.
Стародворскому, по-видимому, было далеко не по себе. Он, конечно, догадывался, что я знаю об его разговоре с Морозовым и о чем я вызвал его поговорить, но он, по-видимому, надеялся, что я буду говорить общее, как Морозов, по поводу дошедших до нас слухов и что в своем разговоре с ним, в Петербурге я буду очень уклончив в таких щекотливых вопросах. Он не подозревал, что в моих руках имеется текст его прошений о помиловании.
Мы не сразу подошли к вопросу об его прошениях. Сначала я долго ему говорил, с каким восторгом я встретил его освобождение из крепости, какое огромное значение имело убийство Судейкина для общественного движения, что его взгляды на революцию, на народ, на общество для меня очень близки, что его воспоминания представляют огромнейший общественный интерес, что он еще будет играть большую роль и т. д.
Все то, что я говорил, видимо, глубоко трогало Стародворского. Говорил я от души и говорил то, что думал. Стародворский мне поддакивал и сам начал рисовать в радужных красках свое будущее.
Затем я совершенно неожиданно сказал ему:
— Как было бы хорошо, если бы вы, Николай Петрович, на несколько лет уехали бы, например, в Америку, оттуда бы нам писали, вошли бы в американскую жизнь и потом с знанием этой новой жизни вы приехали бы в Россию, как нужный культурный деятель с новыми словами.
Эти мои слова его поразили. Они слишком не гармонировали с тем, что я ему только что говорил, и он меня спросил:
— Зачем мне уезжать? Я могу работать в России!
— Нет, Николай Петрович! Вам не нужно оставаться в России, — стал я отчеканивать свои слова. — Вам нужно уйти от общественной жизни. Надо, чтобы вас на некоторое время забыли!
— Почему? — спросил он.
— Н. П., — ответил я ему, — я положительно знаю, что в 1890 и 1892 г.г. вы из Шлиссельбургской крепости подавали прошения о помиловании.
— Это неправда! это ложь! — стал он почти кричать.
— Это — правда, Н. П.! Мне это говорил самый компетентный человек. Он мне это доказал! Последние слова я произнес сильно подчеркивая их, и несколько раз их повторил. Но, как ни хотелось мне это в тот момент, я не решился, однако, сказать Стародворскому, что я сам видел эти его документы и что копии их у меня имеются.
Стародворский продолжал горячиться, протестовал, грозил.
Тогда я ему добавил: у меня есть еще сведения, что, выйдя из Шлиссельбургской крепости, вы встречались и продолжаете встречаться с чинами Департамента Полиции.
Передо мной стоял не то совершенно растерявшийся, не то до белого каления взбешенный человек, со злобными и испуганными глазами. Он мне показался еще большего роста, чем был на самом деле. Он задыхался, слова его были отрывисты. Он рвал и метал. Такой же, по всей вероятности, был Стародворский в тот момент, когда ломом убивал Судейкина.
— Н. П., не будем спорить! Я не хочу настаивать на том, что я сказал. То, что я вам говорю, я сообщил только двум своим ближайшим друзьям, но ни я, ни они никогда никому не скажем того, что я вам говорил сейчас. Ваше имя, ваше участие в убийстве Судейкина, ваше двадцатилетнее пребывание в Шлиссельбурге нам бесконечно дороги и ради всего этого я вас прошу: не занимайтесь революционной деятельностью! Если вы не сможете уехать в Америку, то хоть уйдите в России в культурную деятельность! У вас богатые силы, вы много там сделаете.
Стародворский продолжал горячо протестовать.
— Если вы не порвете сношений с революционным миром, я сочту своей обязанностью напечатать то, о чем я только что вам говорил.
— Никаких ваших угроз я не боюсь! — сказал Стародворский. — Никаких условий я не принимаю! Но я вообще устал, я давно решил уйти от общественной деятельности.
Я подошел к Стародворскому, крепко пожал ему руку и сказал:
— Все, чем только в этом случае смогу быть вам полезным, я сделаю!
Стародворский, видимо, был подавлен, смущен, но до конца энергично протестовал против обвинений.
В то время я имел в виду добиться от Стародворского только одного — чтобы он ушел от политики в культурную работу или занялся бы своими личными делами, если уж не мог уехать заграницу. Более резко выступить против Стародворского и начать открыто обвинять его в сношениях с охранниками я в то время не хотел, но не потому, что я не был уверен в его сношениях с охранниками, — лично, для себя, я был в этом вполне убежден: иначе я не позволил бы себе говорить о шлиссельбуржце таким языком, каким я говорил тогда о Стародворском, — и не потому, что в то время я жил в Петербурге и открыто начинать такое дело против Стародворского — значило бы рисковать и своей свободой, и существованием журнала «Былое», и даже, наконец, не потому, что в это время я уже подготавливал на широких началах общую борьбу с провокацией, у меня уже вырисовывалось дело Азефа, были сношения с Бакаем, и дело Стародворского являлось лишь частью всей намечавшейся борьбы с охранниками.
Я не обвинял Стародворского прямо в сношениях с охранниками в начале даже и тогда, когда уже находился в Париже, вне досягаемости Департамента Полиции, прежде всего потому, что я хотел ликвидировать его дело возможно более незаметно. Для меня было очень тяжело связывать обвинение в провокации с именем шлиссельбуржца. Я надеялся, что, в конце концов, от Стародворского, который, конечно, не должен был иметь ничего общего с Департаментом Полиции, можно было добиться, чтобы он совершенно ушел в сторону от охранников. Мой первый разговор с Стародворским позволял мне думать, что он хорошо понял опасность того пути, на котором он стоял.
В Петербурге я пробыл еще месяц-полтора. Мне казалось, что Стародворский как будто действительно рвет свои связи с революционерами. Вскоре мне пришлось эмигрировать; заграницей и в Финляндии меня захватила борьба по разоблачению целого ряда провокаторов — и дело Азефа более всего. На несколько месяцев Стародворский почти совсем исчез с поля моего зрения.
Весной 1908 г. приехавший из Петербурга в Париж Морозов сообщил мне, что там Стародворский снова пытается принимать участие в революционных организациях и еще в начале 1907 г., оказывается, делал попытку проникнуть на тайный съезд эсеров в Таммерфорсе в Финляндии.
В Петербурге Стародворскому его товарищи, которых я вполне посвятил в дело, дали понять, что знают о моем разговоре с ним, и что он не должен принимать участия в революционных делах. Морозов частным образом сообщил кое-кому о моих подозрениях на счет Стародворского. От Морозова потребовали объяснений. Он не счел возможным сказать все, что он от меня знал, — и только сослался на меня.
Очень многие, между прочим, среди известных писателей и общественных деятелей, решительно приняли сторону Стародворского против меня и Морозова. Я стал получать письма от близких для меня людей, где они с негодованием говорили о моей, в данном случае, очевидной ошибке. Всем казалось чудовищной несообразностью обвинять шлиссельбуржца в сношениях с охранкой!
Другие, однако, полагали, что без оснований я таких обвинений предъявлять не стал бы вообще, а в особенности шлиссельбуржцу.