Мама
Мама
Мама. Мама была человеком сложной, и, как пишет Щедрин в «Современной идиллии», «извилистой судьбы». Она родилась в девятьсот третьем году. Ее отец, Андрей Францевич Пионтковский, до семнадцатого года был крупным зернопроизводителем. Много позже, в середине Великой Отечественной войны, когда игрушек совсем не стало, среди прочих предметов моей скромной игротеки были дореволюционные сберегательные книжки на дядю Гришу, на тетю Олю, на маму, в каждой из которых стояла торжественная надпись с «ятями»: «Двадцать пять тысяч серебром к совершеннолетию». Кроме того, до революции семье принадлежал бело-голубой дом на Капри, купленный в шестнадцатом году…
Девочка-красавица росла среди таких же благородно-красивых братьев и сестер. Вера, Ольга, Мария, Григорий, Анатолий — у Андрея Францевича было пятеро детей. Все они получили хорошее гимназическое воспитание, такое, которое никакая революция уже не в состоянии была испоганить. Имение деда находилось в Одесской губернии, Балтском уезде, поэтому выговор даже у высоких слоев населения был своеобразный. Мелодика маминой речи на протяжении всей ее жизни отличалась каким-то особенным изяществом.
До мировой войны, то есть до десятилетнего возраста, мама, как и ее старшие сестры в свое время, находилась в пансионе, где девочек заставляли есть не нравившуюся им пищу из кабачков и иных даров земли, считая, что именно так должны воспитываться в юных барышнях стойкость и воля. Эта необходимость есть заведомо невкусную еду, кстати, оказалась вещью чрезвычайно полезной, как всякая дисциплинирующая человека акция, в результате позволяющая ему стабильно распоряжаться своей психофизической системой.
Возвратившись в семью, девочка Муся поступила в гимназию. Страдания и потери во многом формируют человеческую душу. На ее долю выпало много страдать уже с детства. Сначала — беда с братом. Дядя Гриша был старше ее лет на десять. На губернской конференции эсеров он вытащил жребий, по которому ему полагалось устроить теракт — убить кого-то. Дома Гриша вышел в сад, захватив отцовское ружье, снял ботинок, вложил ствол в рот и застрелился. Через некоторое время старшая мамина сестра Ольга забеременела от директора гимназии и, не желая подвергать любимого человека позору, тоже покончила с собой…
Первый муж мамы — юный Алеша Березовский, застрелился, поскольку подозревал маму в неверности, причем, как свидетельствовали и мама, и бабушка, безосновательно.
Откуда в жизни мамы возникла фигура ее второго мужа — Гуго Юльевича Гольдштерна, я не знаю. Гуго Юльевич был выходцем из богатой еврейско-румынской семьи, родившимся в городе Яссы, где его родным принадлежало несколько кварталов домов. Он ушел в революцию и за это был проклят семьей. Когда я читаю, как проклинают Сарру в «Иванове», то знаю, что в жизни так бывает на самом деле. С 1898 года у Гуго Юльевича шел революционный стаж, а с 1913-го — партийный. Он был другом Радека, другом Козловского, другом Сельского, который впоследствии стал председателем Комиссии партийного контроля, а также приятелем Бухарина и Рыкова, был знаком с Лениным. А Сталин после разгона Интернационала послал его на шпионскую работу. Гуго Юльевич был «нашим человеком в Германии».
Будучи резидентом, Гуго Юльевич Гольдштерн в 1926–1927 годах находился на побывках в Советском Союзе и носил тогу замнаркома здравоохранения Молдавской АССР, а потом был назначен заместителем директора медицинского учреждения со строгим режимом допуска — НИИ «Микроб» в Саратове. Стоит ли говорить, что это была всего лишь «крыша», которую власти дали нашему шпиону. Как они встретились с мамой — не знаю, никогда не интересовался. Но как возник этот брак, как кажется, мезальянс, с человеком на тридцать лет старше? Возможно, маме было необходимо довериться, приклониться к кому-то любящему и надежному… От этого брака родилась дочь Мирра, моя старшая сводная сестра. Затем Гуго Юльевич уехал в Германию и Австрию продолжать работу, где и погиб. В наследство от него мне достался патефон фирмы «Виктор», на котором я слушал пластинки, немало обогащая свои музыкальные познания.
С моим отцом мама была очень счастлива. У Павла Кондратьевича сразу же наладились прекрасные отношения с Миррой, потому что для всех детей отец был неисчерпаемо интересным человеком, интригующим по объему знаний и обладающим уникальной способностью объяснять все на свете понятным, простым языком. Я в те счастливые времена ходил в немецкую группу, где дама старой закалки обучала малышей хорошим манерам. Потом все это зачеркнула война.
После развода с отцом мама, женщина гордая и красивая, наверняка могла устроить свою судьбу, но у нее на руках была обуза в виде нас с Миррой. Как человек долга, она поменяла свою женскую судьбу на детей. Русская традиция, в которой ничего героического как бы нет. Поездив по свету, я убедился, что в мире есть совсем другие женщины-матери, и ведут они себя иначе. Правда, я встречал аналогичные российским ситуации в Финляндии и Венгрии, но более нигде. Последовательность, с которой несут свой крест российские женщины, и, в частности, моя мама, меня всегда впечатляла.
Мама работала на двух работах. Она была рентгенологом, а у рентгенологов рабочий день короче, и поэтому она ежедневно успевала «срабатывать» по две работы, отсутствуя дома с полдевятого утра и до полдевятого вечера. Места, в которых она трудилась, были тоже специфическими: кожно-венерологический диспансер и поликлиника облпартактива. Некая элитарность и избранность контингента в партактивской поликлинике контрастировала с пестрым набором посетителей диспансера, куда шли с триппером, трихофитией, лишаем гладкой кожи, экземой. Она была хорошим врачом, ей многое удавалось. Помню, как с помощью рентгена мама лечила лишай на голове у детей Кио.
Я бывал у нее на работе, был знаком с ее лаборанткой, Валентиной Александровной, и видел, как серьезно и основательно они относились к работе.
В быту мама довольствовалась малым. Ей вполне хватало кофточек и юбок, которые регулярно перешивались. Пожалуй, я не помню на ней новых вещей до того времени, как стал зарабатывать сам.
Ну а душой мама всегда тянулась к прекрасному. Дело было не только в том, с какой аккуратностью она посещала концерты приезжавших в Саратов гастролеров — Рихтера, Дмитрия Журавлева, Вертинского или Марины Семеновой, танцевавшей в Театре Чернышевского, но и в том, какой ценой доставались билеты. Я помню пару раз, когда мама, садясь с нами ужинать, говорила: «Деточки, у нас до зарплаты осталось столько-то, но я бы очень хотела пойти на концерт, вы не против?» И мы от души отвечали: «Конечно, иди, мама!» — не осознавая грядущих прорех в семейном бюджете.
Жизнь наша, особенно после войны, была скудной. Чтобы не голодать, мы покупали пять мешков картошки, бабушка солила кадку капусты, кадку огурцов и кадку помидоров (помирать буду, не забуду этих помидоров — я таких нигде больше не ел). И все же мама не могла удержаться от общения с миром искусства, хотя и отказывала себе ради нас практически во всем.
Естественной потребностью ее души было грузинское правило: «Отдал — богаче стал». Ее сущность всегда была «помогательная». Она помогала не только нам, но и всем своим многочисленным саратовским друзьям. А в шестьдесят четыре года, выйдя на пенсию, отдала свою единственную комнату внуку Андрею, сыну Мирры, чтобы тот смог выстроить себе кооператив, при этом сама осталась без жилья и, к моей великой радости, переехала к нам в Москву.
С Миррой у нас отношения сложились непростые. Она была здоровой девушкой — кровь с молоком — могла дать сдачу любому мужику, да и за словом в карман не лезла. Разница между нами была восемь лет, и, поскольку я был младше, мне доставались и ласка, и внимание. Я был незаслуженно везучим в ее глазах.
Мы никогда не были особенно близки, хотя был один момент в детстве, когда я колол дрова на кухне и глубоко рассек себе голову. Тогда Мирра, подхватив довольно тяжелого двенадцатилетнего мальчишку на руки, потащила меня к матери в поликлинику. Больше никогда в жизни я не чувствовал и не любил свою сестру так, как в тот момент, когда она меня спасала.
Думаю, что она подозревала маму в подобострастном отношении ко мне и была обижена этим. В то же время у меня были прекрасные отношения с ее мужем, Володей Турчаниновым, человеком симпатичным и добрым. Только однажды мама преступила границы дозволенного, по просьбе сестры заставив меня содействовать поступлению моей племянницы Лены в ГИТИС.
Почему-то мама не любила рассказывать о своем гимназическом актерском опыте, когда она играла Марину Мнишек в отрывке из «Бориса Годунова». Но почти чувственно участвовала в моих актерских успехах. По нашему московскому телефону невозможно было дозвониться после очередного показа меня по телевидению или премьеры в театре, на которой мама побывала.
Из того немногого, что мне удалось вернуть ей в ответ на бесконечное добро, которым она осыпала меня в течение жизни, был мой творческий вечер в доме актера, когда Василий Осипович Топорков рассказывал, как я играл Хлестакова в Праге — и она там была, слушала, рыдала. Для родителя невероятно важно дожить до момента, когда его ребенок добивается такого признания среди профессионалов. И она видела мой успех. Это самое главное.
К винам своим перед мамой я отношу то, что не очень хорошо защищал ее от Мирры в последние годы, когда пару лет мама проводила летние отдыхи вместе с ее семьей. Ей там приходилось тяжко. Это все моя дурацкая черта — «не буду вмешиваться». По делу надо было сказать «нет», дать денег, нанять человека, который бы следил за детьми, и таким образом освободить мать. Но нет, не вышло.
Мама, конечно, была плохим педагогом — строгость вообще не была ей присуща. Она никогда не кричала, не шлепала нас с сестрой. Она была беспомощна перед плохо воспитанным Антоном, который нарушал все нормы поведения, мама же только приводила ему в пример благородство поведения его папы. Ее система «красивых аналогов из жизни других людей» совсем не воздействовала на молодое поколение, которое проходило мимо этого и шло дальше, не замечая «потери бойца». Помню, я подсмотрел жутковатый психологический опыт Антона, когда мама, почти разрываясь и доводя себя до высоченного давления, что-то внушала ему. А мальчик «отключил» звук и спокойно занимался своим делом, не реагируя на бабушкины речи. Я увидел, как она беспомощна перед ребенком. Надо было просто дать ему по попе, чтобы восстановить его коммуникативную способность, но она на это не была способна.
Может быть, единственный раз мама попыталась вмешаться в мою личную жизнь, когда давала мне рекомендации по поводу предстоящей женитьбы, но более этого не делала никогда, что позволяет мне с уверенностью сказать, что она была деликатным человеком. Ласковым.
Когда судьба намеревалась дать мне очередной пинок, у меня все время было ощущение, что она подставляет под удар свою руку. Меня всегда согревало ощущение этой ее готовности защитить, уберечь, оберечь. Защищенность маминой любовью — тот мощнейший фактор, который выполняет свою охранительную функцию уже очень долго — с того момента, как я себя помню. Лет с четырех.
Скандал, выяснения, слезы и крик, как реакция на мои детские проделки и грехи, не действовали на меня так, как то, что ко мне в этот момент подходила мама и гладила по голове. Вот тут уже я начинал плакать. В маме было сильно развито желание успокоить душу. Она совершенно не умела держать зла на кого-то или на что-то. Это от нее усвоил и я.
Ее взаимоотношения с людьми не носили сезонного характера. Она была человеком, чувствующим сильно, постоянно, долговременно. Разрыв с отцом только драматизировал ее любовь, а не исчерпал. Между тем мама была мало подвержена чужому влиянию: крайних радикальных взглядов не принимала и, что называется, отходила в сторону.
Мать была верным другом. Круг ее подруг в Москве, когда она уже переехала к нам, был не очень велик: две старые большевички, а также Мария Арнольдовна Арнази — свояченица Тихона Хренникова и мама Вали Никулина, с которой она обсуждала проблемы психологической неостойчивости Валентина Юрьевича. Прекрасно ладила с моими друзьями. И совсем необычные отношения у нее были с Колавной, Марией Николаевной Кац, которая тоже жила у нас. Такая дружба-борьба. Причем они обе как-то умудрялись сохранять, при всех жизненных крайностях и разности воспитания, позитивный нейтралитет. Не было в матери такой примитивной ревности: «Ах, если я здесь, то пусть никого больше не будет». Она очень высоко ценила чье-то дружеское отношение ко мне и никогда не перераспределяла эти отношения, не пыталась в них что-то дифференцировать и корректировать. Она была человеком большой терпимости.
От мамы исходило ощущение доверия. От нее я унаследовал психологическую остойчивость — сопротивляемость крайним психологическим ситуациям, жизненным стрессам, когда энергия твоего оппонента навязывает тебе нечто, что ты принять не можешь. Или когда сама жизненная ситуация ставит тебя вроде бы как в безвыходное положение. В этих случаях в запаснике души человека должно срабатывать некое МЧС, которое и убережет его от крайностей, подскажет правильность поведения. Конечно, есть правила, нарушать которые нельзя. Нельзя свинничать, нельзя хамить. А если это случилось, необходимо извиниться. Мне было неловко за людей, которые ударяли меня. Ответить ударом на удар — все равно, что уподобиться шимпанзе. В детстве я раза два ходил в боксерскую секцию, где оба раза мне в кровь разбивали нос. И, хотя я тоже разбил кому-то нос, таким это занятие мне показалось некрасивым и скучным, что конечным выводом было: «Нет, это мне не нравится, и этим я больше заниматься не буду». Психологическая остойчивость — это поддержание определенных взаимоотношений, которые тебя устраивают, между тобой и окружающими тебя людьми. Люди «слушаются» меня потому, что моя воля никогда не несет в себе попытки разрушения личности контактирующего со мной. Мама была именно таким человеком. От нее я узнал, что личная свобода человека не должна ущемлять свободы окружающих его людей. Что человек, будучи очень высокой организацией, очень отзывчив на регулярность добра и отсутствие раздражения. Что очень важно не попрекать добром, потому что даже самое хорошее портится, когда напоминают: «Тебе вот что, а ты вот как…» Это плохой способ для воспитания, и мама к нему никогда не прибегала.
И в последние годы она жила моими заботами, наблюдая, как подвальными ночами материализуется моя мечта о театре. Ее не стало, когда ребята из первой моей студии перешли на третий курс. Я взрослым-то стал, когда мама умерла. В тот день я репетировал «Обыкновенную историю» в подвале на Чаплыгина. Вдруг пришли Люся и Галя Волчек. По тому, как молчала Люся, я понял, что случилось…
Как только в моей жизни, в моем деле начинаются проблемы, я сажусь в машину и еду в Долгопрудный, на кладбище. Приберусь, помою камни, постою рядом с могилой — и выравнивается не только в душе, но и, чудесным образом, в делах. Моя инстинктивная потребность побыть рядом с мамой всегда приносит мне удачу.