Мама
Мама
Моя мать стала одной из двенадцати женщин, арестованных гестапо 7 августа 1942 года в Чаславе. Все эти женщины были покупательницами в бакалейной лавке пана Хавранека. Ранее на той же неделе кто-то наклеил за ставнями лавки несколько антифашистских листовок. Хавранек не побежал с этими листовками в полицию, как предписывалось немцами. Он был одним из самых болтливых людей в городке, поэтому о листовках узнавал каждый, кто заходил за покупками.
Вскоре появились гестаповцы, которым тоже захотелось послушать эту историю. Не знаю, что сделали с Хавранеком в гестапо, чтобы заставить его назвать имена двенадцати женщин — постоянных покупательниц лавки. Он так и не вернулся с допроса. Наверное, его пытали. Он повесился в своей камере. Самоубийство Хавранека разрушило все дело. Гестаповцам так и не удалось узнать, кто же печатал листовки. После поверхностного допроса они отпустили одиннадцать женщин.
Единственной, кому не суждено было вернуться из колинской тюрьмы, была моя мама, хотя ее имя Хавранек мог назвать по ошибке. Наша семья сознательно избегала пользоваться услугами его лавки, потому что в стране, где любой обрывок сплетни можно использовать для сведения счетов с тем или с той, кого ты не любишь, длинные языки были особенно опасны.
После войны оказалось, что гестаповец, который решил задержать мою мать, знал нашу семью еще до войны. Он был родом из Судетской области, и мои родители нанимали его во время строительства нашей летней гостиницы. Он служил у них ночным сторожем. Ничего примечательного в этом человеке не было. Он возник в жизни моих родителей, выполнил свою работу и снова исчез, но он был стойким приверженцем теории превосходства арийской расы, а мои родители были убежденными чешскими патриотами в Судетах, и, наверное, он затаил против них злобу. Потом он поступил в гестапо, где не сделал особой карьеры. Во время войны он служил в окружной штаб-квартире гестапо в Колине, и Часлав входил в его юрисдикцию.
Однажды он вновь наткнулся на имя Анны Формановой. Женщина, которая когда-то нанимала его, представителя высшей расы, на непрестижную работу, была в его руках. Он взял штемпель «Возвращение нежелательно» и перечеркнул им ее жизнь.
С тех пор я лишь однажды увиделся с мамой.
Ранним утром осенью 1942 года дядя Болеслав и я сели в поезд в Находе. Мы решили попытаться увидеть маму в тюрьме, но не было никакой уверенности в том, что это нам удастся. У нас были в порядке все бумаги и печати, но мы ничего не могли знать наверняка.
Это была моя первая поездка в Прагу, но я совсем не помню город. Меня захлестывали другие чувства. Мой брат Павел ждал нас в огромном зале главного вокзала. В то время Павел был многообещающим художником, и в Чаславе уже состоялась первая выставка юного дарования. Она дорого обошлась ему, потому что местные информаторы гестапо углядели изображения свастики на заднем плане его гротескных картин, и теперь немцы искали Павла. Что касается свастики, это была чистая правда, но брату удалось вовремя уехать и исчезнуть из виду. Немцы начали было расследование, но потом оставили это дело. Им хватало других забот. Тем не менее Павлу пришлось скрываться до конца войны. В том году его бумаги были в относительном порядке, так что он решился на рискованный шаг и отправился с нами на свидание с мамой.
Мы втроем пришли в самое страшное место, где я когда-либо бывал. Этот дом назывался «Печкарна», и в Праге его знают по сей день. До войны в нем размещался банк, поэтому в подвалах были оборудованы хранилища для денег, и гестапо использовало их в качестве звуконепроницаемых пыточных камер. Позже, после войны и после революции, там же разместилась фабрика дознаний коммунистической госбезопасности.
Я помню, как гестаповец вел нас вниз по лестнице. Там были тяжелые двери и толстые решетки, и все в этом месте источало страдание. Немец отвел нас в душный подвал. Он не сказал ни слова. Он закрыл дверь и запер нас снаружи.
В углу пустой комнаты стояла одинокая деревянная скамья. Мы сели. Комната слабо освещалась голой лампочкой, висевшей на электрическом шнуре, но я разглядел капли засохшей крови на стене. Их нельзя было не увидеть, но никто из нас не произнес ни слова. Подвал был не так уж мал, но мне казалось, что я заперт в железной клетке и падаю в ствол шахты. На земле могло произойти все что угодно — буря, пожар, бомбардировка, а мы никогда-бы не узнали об этом.
Мы сидели там два часа и все это время молчали, во всяком случае, мне кажется, что это было именно так. Наконец дверь снова открылась, и другой человек, в штатском, ввел маму. На ней было знакомое платье. Она выглядела смертельно усталой. Ей явно не сказали, куда ее ведут, потому что на мгновение она остолбенела, а потом бросилась ко мне, схватила меня на руки и на протяжении всего свидания прижимала к себе изо всех сил. Это длилось минут десять, может быть — пятнадцать. Гестаповец стоял у двери, мы сидели на деревянной скамье и разговаривали, и никто не знал, о чем говорить.
— Ну, Милош, как ты учишься? А что там в Чаславе?
Павел, а абрикосов много в этом году? Нужно законсервировать, если есть сахар… А что пани Прохазкова?
Разговор состоял из таких вот банальностей, но это были последние пятнадцать минут в моей жизни, когда я сидел у мамы на коленях.
— Достаточно, — вдруг сказал гестаповец. Он открыл дверь и повернулся к маме: — Битте.
Мама расцеловала нас всех, сжала наши руки. Она вышла из комнаты. Она оглядывалась на нас, когда немец закрывал за нею дверь.
Мы молча просидели еще минут десять, нас била дрожь. Дверь открылась, другой полицейский провел нас вверх по лестнице к выходу из здания. Мир еще существовал. Те же фонари, которые не горели уже много лет, те же трамваи, те же грузовики на булыжной мостовой, те же спешащие толпы на тротуарах.
Весной почтальон принес небольшой пакет в коричневой оберточной бумаге. В нем был берет цвета спелой малины и тряпичная кукла, которую мама сделала в тюрьме. Позже пришло извещение с напечатанными именем и датой. Мама умерла в Освенциме 1 марта 1943 года.