Глава 2 НА СЛУЖБЕ ОТЕЧЕСТВУ, МЕЧТАЯ О МЕЛЬПОМЕНЕ

Глава 2

НА СЛУЖБЕ ОТЕЧЕСТВУ, МЕЧТАЯ О МЕЛЬПОМЕНЕ

Когда Еврипиду исполнилось восемнадцать, он стал считаться эфебом — молодым человеком и, включенный в общий список афинских граждан, поступил на военную службу. По традиции, эта служба должна была проходить вне города, в деревнях, крепостях и лагерях на границах Аттики, где эфебы почти круглые сутки проводили в полях и горах, охотясь и тренируясь, питаясь растениями и дикорастущими плодами, приучаясь переносить голод, усталость, спать на земле, закутавшись в плащ. Они учились обращаться с различным оружием, маршировать и строить лагеря, а также были обязаны наблюдать за безопасностью окрестных деревень и дорог. Однако ко времени эфебии Еврипида от значительной части этих установлений уже отошли: многие юноши, и особенно из состоятельных семей, не желали жить в общих лагерях и собирались все вместе лишь на учениях в назначенное время. В промежутках же между учениями, щеголевато одетые в тонкие ткани, тщательно причесанные и благоухающие дорогими маслами, эфебы играли в кости, ходили на заседания суда и в гимнасий, пировали, напиваясь допьяна с танцовщицами и флейтистками. Но были и такие, которые в свободное от воинской службы время стремились пополнить свое образование, читали и посещали лекции заезжих философов, участвовали в ставших обычными к этому времени публичных диспутах, и Еврипид скорее всего был одним из них, хотя, безусловно, и он был не чужд обычных утех и радостей молодости. Однако это приятное времяпрепровождение сразу же кончалось, едва от властей поступал приказ выступить в поход к границе или еще того дальше — в какое-то из поселений на самой окраине греческого мира, и вот тогда-то эфебы и должны были показать, чего они стоят как воины и будущая опора отечества.

В месяце Боэдромионе (сентябре), в первый год отбывания эфебии, юные воины в полном вооружении отправлялись в храм Аглавры, чтобы произнести там следующую клятву: «Клянусь никогда не наложить позора на это священное оружие и никогда не бросать своего места в битве. Клянусь сражаться за моих богов и за мой очаг и один, и вместе со всеми. Клянусь не оставлять после себя отечество свое умаленным, но более могущественным и более крепким. Клянусь повиноваться всякому приказанию, какое только будет мне дано мудростью представителей государства. Клянусь подчиняться законам как ныне действующим, так и имеющим быть изданными народом. Клянусь не допускать никого нарушать или колебать эти законы и обещаю сражаться за них и один, и со всеми. Клянусь чтить культ моего отца и в свидетели клятвы призываю Аглавру, Эниалия, Ареса, Зевса, Фалло, Авксо и Гегемон». Эти древние слова произносил вместе с другими афинскими юношами и сын Мнесарха и потом всю свою долгую жизнь оставался им верен, какие бы тяжкие сомнения ни одолевали его и какими бы нелепыми или несправедливыми ни казались ему порой те законы и приказания, которые он поклялся исполнять и защищать в храме Аглавры.

Существует версия, что Еврипид был в том отряде, который был послан на помощь афинской колонии на реке Стримон, осаждаемой окрестными варварскими племенами. Грекам часто приходилось выступать на защиту от полудиких соседей своих многочисленных колоний, разбросанных по всему Средиземноморью, по побережью Мраморного и Черного морей. Эти колонии, похожие, как сказал об этом впоследствии Цицерон, на своего рода кайму, пришитую к обширной ткани варварских полей, освобождали города-метрополии от избыточного обедневшего населения, давали прибежище тем, кто потерпел поражение в политической борьбе, они были очагами и проводниками греческой культуры на всех окраинах тогдашней Ойкумены. Афинская колония на реке Стримон в тот год подверглась особенно сильному натиску фракийцев, так что ее население было почти истреблено. Это был первый выход юного сына Мнесарха за пределы привычного эллинского мира, тем более сильными должны были быть впечатления от прекрасной природы Фракии, от столкновений с воинственными варварами, о которых он знал до этого понаслышке и которых видел лишь в качестве рабов, попадавших время от времени из своих горных долин и лесов на невольничий рынок в Афинах. Впечатления эти отразились впоследствии в его трагедии «Рес».

Хотя со времени эфебии и потом почти сорок лет Еврипид сражался, отстаивая интересы Афин, и с варварскими племенами, и с соседями-греками: беотийцами, фиванцами, эгинцами — военная служба так и не стала для него чем-то большим, чем выполнение гражданского долга, и он не достиг на этом поприще каких-либо достойных упоминания успехов. Не испытывал он также тяготения к общественной деятельности и не был охотник проводить время в суде или на площади, слушая известных ораторов и с жаром, что было свойственно большинству афинян, обсуждая те или иные события политики. Двадцатилетним юношей, окончив эфебию, он пытается обрести себя в творчестве, полный стремления посвятить себя служению Аполлону и музам, стремления, которое, очень возможно, вызывало недоумение и недовольство родителей (ведь недаром во многих из своих более ранних трагедий Еврипид то здесь, то там язвительно иронизирует по поводу несносного себялюбия стариков, их слепого стремления навязать молодежи свой жизненный опыт сомнительной ценности). Подобно многим талантливым людям, сын Мнесарха пробовал себя в молодости в разных искусствах, занимался живописью и музыкой — увлечение, которому он остался верен всю жизнь и которое отразилось позднее в богатом музыкальном сопровождении его трагедий. Есть даже версия, что какие-то картины, написанные Еврипидом, были найдены впоследствии в Мегарах. В необоримой тяге к знаниям, которую Еврипид сохранил до самой старости и благодаря которой он стал, по свидетельству современников, одним из самых просвещенных афинян, он читал философские сочинения и трактаты логографов, старинные эпические циклы, так называемые «Киклические поэмы», и модные в то время описания каких-либо путешествий в далекие неведомые земли. Возможно, уже в эти годы он начал собирать свою знаменитую библиотеку, хотя книги, папирусные рукописные свитки, стоили очень и очень недешево и приобретать их могли позволить себе только состоятельные люди (так, первую библиотеку в Афинах собрали Писистратиды, наследники знаменитого тирана).

Развитию разносторонних увлечений Еврипида (так же как и других молодых людей, и родовитых и незнатных, но равно жаждущих знаний, которых в Афинах становилось все больше) в немалой степени способствовало то, что в Афинах, превращавшихся понемногу в культурный центр всей Эллады, поселилось к этому времени немало образованных людей, поэтов и философов, историков и художников, из других греческих областей, и особенно из ионийских городов Малой Азии. Духовная жизнь афинян становилась все более многообразной и насыщенной, развиваясь в преодолении отживших традиций и представлений по мере того, как демос, оттесненный на время на задний план политической жизни, вновь начинает борьбу за право решать дела государства, а вожди демократии, и первый из них — Перикл, сосредоточивают вокруг себя все передовое и ищущее. И Еврипида, хотя он никогда, на чем сходятся все биографы, не принимал особенно активного участия в общественной жизни, не могло не радовать оживление сторонников демократии, не могла не интересовать та решающая битва, которую они начали против оплота богатой знати — Ареопага. И у него, как у большинства сторонников народовластия, вызывало насмешливые сомнения с таким ожесточением отстаиваемое Ареопагом право вершить справедливость от имени самой Афины, поскольку продажность и не слишком высокая нравственность многих из них были известны в городе всем и каждому.

Недовольные политикой Кимона демократы только и ждали повода для выступления. Таким поводом явилось предложение Кимона послать отряд афинских гоплитов на помощь спартанцам, которые оказались в это время в очень тяжелом положении в связи с сильным землетрясением в их области, а также с восстанием илотов (крепостного населения, появившегося в результате частично же подчинения додорийских обитателей этой земли, частично же в процессе социального расслоения, долговой кабалы и постепенного порабощения богатыми землевладельцами своих бедных соседей). Это восстание, известное под названием Третьей мессенской войны (464 год), быстро охватило всю Лаконику и Мессению. Илоты, покинув поля, укрепились на горе Итоме, и спартанцы никак не могли заставить их сдаться. Тогда-то они и обратились за помощью к Афинам, но Кимону только с большим трудом, вопреки вождям демократии и прежде всего Эфиальту, человеку решительному и напористому, удалось убедить народное собрание оказать эту помощь. Три тысячи афинских гоплитов, прибывшие к Итоме, не смогли изменить положения. Больше того, их заподозрили в тайных сношениях с илотами и отправили обратно в Афины, нанеся этим обиду и большой политический ущерб Кимону. Лишь на десятый год осады илоты сдались, выговорив себе право свободного ухода из Пелопоннесса.

Воспользовавшись этим, сторонники демократии, и первый из них Эфиальт, перешли в наступление на привилегии родовой знати, и в 462 году народное собрание приняло закон, лишавший Ареопаг большей части его прежних прерогатив. Кимону, подвергнутому остракизму, пришлось удалиться в изгнание (461 год), и теперь все дела в Афинах решал афинский демос и те, кто его возглавляли, Эфиальт и Перикл.

Перикл, сын Ксантиппа, героя воины с персами, стал тем человеком, общественным и политическим деятелем, который довел до наивысших успехов свершения афинской рабовладельческой демократии, превратив родной город в Око Эллады и оставив по себе славную память в веках. Ведь недаром, согласно преданию, его матери был сон, что она родила льва. Новый вождь афинского демоса был из очень знатного рода, по матери — родственник знаменитого реформатора Клисфена, получил прекрасное воспитание, питал интерес к философии и искусствам (он учился у софиста Дамона и слушал лекции философа Зенона из Элеи) и, как пишет об этом Плутарх, «стал на сторону демократии и бедных, а не на сторону богатых и аристократов — вопреки своим природным наклонностям, совершенно не демократическим». Возможно, что так оно и было. Но в то время для каждого, кого беспокоила судьба Афин или же манила к себе политика, становилось все более очевидно, что только демократия способна обеспечить полису дальнейшее развитие, и, что только опираясь на народ, можно что-то сделать и как-то выдвинуться. Землевладельческая аристократия уже не могла претендовать на то, что она представляет собой хозяйственную основу общества: хлеб, как и многие другие продукты питания, теперь ввозили главным образом с берегов Эвксинского Понта. Многочисленные суда доставляли в Пирей рыбу, сушеные фрукты, мед, масло и вино, не говоря уже о дорогих тканях, шерсти, украшениях и прочем, почти со всех сторон Средиземноморья, даже из далекой Кирены (Северная Африка). В Канфаре, одной из гаваней Пирея, склады ломились от различных товаров, афинский порт стал перевалочным пунктом, куда прибывали, платя огромные пошлины, купцы со всей Ойкумены, так что ежегодный товарооборот достигал порой колоссальной суммы — двух тысяч талантов. И не аттическим земледельцам, порядком разоренным войной, так что многие из них навсегда покинули родные поля и переселились в Афины, не им, а ремесленникам, производящим множество товаров на вывоз, мореходам, богатеющим день ото дня судовладельцам и дельцам — вот кому пришло время решать дела полиса, определять его пути и положение в Греции.

Постепенно Перикл сосредоточил в своих руках все дела в полисе, стараясь в то же время оставаться справедливым и кротким в обращении с народом, терпеливо снося насмешки и даже оскорбления от граждан, чем-либо им недовольных. Его безусловная честность, бескорыстие в служении городу, преданность демократии снискали ему любовь и уважение большинства твердо верящих в него афинян. Стремясь довести до конца начатое вместе с Эфиальтом (убитым в 461 году), Перикл продолжал теснить аристократию, стремясь расширить права малоимущих и неимущих афинских граждан: так, через несколько лет, в 457–450 годах, должность архонтов, бывшая ранее привилегией знати, стала доступной для свободного гражданина любого происхождения. Среди всех этих важных дел Перикл не утратил, однако, интереса к искусствам и философии, к одаренным, образованным людям, таким, как софист и музыкант Дамон, скульптор Фидий, философ Анаксагор, в обществе которых он любил проводить свой досуг.

С укреплением демократии стал более заметным отход от многих традиционных представлений и верований, казавшихся просвещенным афинянам уже устаревшими. В поисках объяснения мира молодежь все чаще обращалась к различным философским учениям, стремясь постигнуть веками накопленную мудрость. Люди поколения Еврипида, верящие в себя и в набирающую силы демократию, стихийно тяготели к материалистическому объяснению мира, тому объяснению, основы которого заложили еще в прошлые века натурфилософы: Фалес, считавший воду главным элементом многообразного и в то же время единого мира, Анаксимандр с его учением об апейроне — бесконечной, бессмертной, находящейся в вечном движении первостихии и его последователь Анаксимен, для которого воздух являлся первоначалом всего сущего, а наш мир был лишь одним из бесконечного множества неизвестных миров. Стремящиеся познать закономерности жизни читали Ксенофана, философа и поэта, утверждавшего, что из земли все возникло и в землю все обратится, и сомневавшегося в том, что миром правят божества, похожие своим видом на людей. Философы этого времени, середины V века, такие, как Левкипп, стремились развивать дальше концепции ионийцев, отстаивая атомистическое устройство мира и считая, что в основе вселенной лежит бесконечное множество находящихся в вечном движении элементов…

Афиняне Еврипидовой юности жили в своем большинстве просто и даже скудно: одевались без роскоши, завтракали обычно горстью маслин с лепешкой, обедали гороховой или ячменной похлебкой, вареными овощами и рыбой, мясо ели только по праздникам, пили разбавленное вино, обитали (и даже такие аристократы, как Кимон) в грубо сложенных, низких домишках, но многим из них, ровесникам битвы при Саламине, были присущи дерзость мысли и безоглядная смелость, с которой они пытались проникнуть в великие тайны вселенной. Этот век дал немало просвещенных людей, для которых осмысление мироздания и человеческого бытия казалось не менее, а может быть, даже более важным, чем их собственная жизнь с ее каждодневными заботами и удовольствиями. К таким принадлежал и Еврипид, о чем говорит и его творчество, и весь его жизненный путь, поскольку уже в молодом возрасте он обратился (насколько это позволяло ему положение афинского гражданина и воина) к поискам смысла и закономерностей жизни, к изучению философии. И возможно, что он сделал бы немало в этой области, следуя своим знаменитым учителям (тому, кто давно уже не существовал, — Гераклиту, и тому, кто жил рядом с ним, — Анаксагору), если бы не манила его задача еще более сложная — соединить философию с поэзией, сделать театр еще большей школой просвещения сограждан, приобщения их к тем вечным истинам, которые открывались ему самому на долгом пути познания жизни.

Гераклит, к основным положениям которого постоянно обращался впоследствии в своем творчестве сын Мнесарха, был властителем дум того времени. Он поражал уже современников гениальностью своего разума, проникавшего в глубины вселенной, хотя многое в его трудах и речениях было неясно и понимаемо с трудом, за что философ был прозван Темным. Он жил полувеком раньше Еврипида в Эфесе, по преданию, вел аскетический образ жизни, стоял в стороне от политики и часто уединялся в горы, целиком погружаясь в свои размышления. Его учение о диалектике — внутреннем диалоге всего сущего увенчало собой вековую работу мысли ионийских натурфилософов, в свою очередь, многое почерпнувших из наблюдений египетских и вавилонских жрецов. В своем сочинении «О природе», написанном изысканным, сложным, полным афоризмов языком, Гераклит утверждал, что «мир единый из всего, не создан никем из богов и никем из людей, а был, есть и будет вечно живым огнем, закономерно воспламеняющимся и закономерно угасающим», что все во вселенной, в том числе и человеческая мысль, развивается в вечной борьбе противоречий и что эта «борьба — отец всех вещей». Все относительно, все преходяще, учил гениальный Эфесец, но из единства противоречий и образуется скрытая гармония мира.

Пойдя дальше своих предшественников, Гераклит стремился постигнуть не только законы великого Космоса, но и того микрокосмоса, который заключен в каждом из смертных. Возможно, что и Еврипида (трагедии которого — это трагедии всепоглощающих страстей, более сильных, чем сам Рок, трагедии человеческого сердца, его падений, взлетов и заблуждений) привлекала прежде всего та часть философии Гераклита, которая объясняет природу человека. Веря в существование души, которую он представлял себе как одно из состояний огня — первоначала всего сущего, Гераклит придавал огромное значение разуму, считая его основным орудием познания мира. В способности разума к обобщению, синтезу, к сведению в одну мысль разнородных явлений мироздания и бытия великий философ видел разницу между умными и глупыми людьми: умный стремится познать общее, глупый удовлетворяется деталями.

Еврипид очень многое воспринял от Гераклита, все его мышление и творчество было пронизано верой в человеческий разум и уважением к нему, благоговением перед Логосом — словом, мудростью, высшим законом, упорядочивающим хаос мироздания, а также глубочайшим осознанием диалектики всего сущего, открытой бессмертным Эфесцем. Однако осознание этого, проникновение в беспредельный и непостижимый мир, где все едино и взаимопреходяще: «Кто знает, жизнь не есть смерть, а смерть не жизнью ль в мире том зовется?» — все это размывало устои собственного бытия жаждущего познания сына Мнесарха, подтачивало радость жизни. Не избежал он, по-видимому, и влияния интеллектуального аристократизма Гераклита, который делил весь род людской на немногих «знающих» и многих «незнающих», на одиноких мудрецов, причастных к тайнам вселенной, и невежественную «толпу», обеспокоенную главным образом потребностями собственного желудка. И хотя в отличие от гениального Эфесца, твердо стоящего на том, что править обществом должны лишь немногие и лучшие, Еврипид всю свою жизнь оставался убежденным сторонником демократии, его, научившегося возноситься мыслью к бескрайним просторам вселенной, тоже во многом не устраивали ни окружавшая действительность с ее житейскими заботами и компромиссами, ни люди, среди которых отнюдь не всех можно было бы причислить к умным. Приобщившись к великому осознанию себя самого как частицы вечной и бесконечной материи, Еврипид сделал навсегда невозможной для себя простую, обычную жизнь афинского гражданина, и уже тогда пролегла между ним и большинством его соотечественников, погруженных в заботы реальной жизни, та трещина, которая с годами становилась все глубже. По той же причине уже в молодом возрасте Еврипид испытывал больше склонности к уединению и размышлениям, чем к конным ристаниям или всякого рода сборищам, пирам и складчинам с вином, которые так любила устраивать афинская молодежь. Но, с другой стороны, может быть, вера Гераклита в некий высший закон, на котором зиждется мир, во вселенскую справедливость («Солнце не перейдет своей меры; в противоположном случае его настигнут Эринии, помощницы Справедливости») помогла Еврипиду выстоять перед обманами бытия, питала и укрепляла его собственные интуитивные и необъяснимые упования на то, что в конечном счете, несмотря ни на что, справедливость и истина все-таки существуют…

Убеждение в том, что можно и должно посвятить долгие годы и, может быть, даже всю жизнь осмыслению мира, окончательно сложилось у сына Мнесарха после знакомства с Анаксагором, сыном Гегисебула из малоазийского города Клазомен, «которого современники называли Умом — потому ли, что удивлялись его великому необыкновенному уму, проявившемуся при исследовании природы, или потому, что он первый выставил принципом устройства вселенной не случай, не необходимость, а ум». Еще до нашествия персов, где-то в 480 году, Анаксагор двадцатилетним молодым человеком побывал впервые в Афинах, спустя пятнадцать лет он поселился здесь, как ему, возможно, казалось тогда, навсегда, чтобы без помех заниматься тем единственным, что привлекало его в этом мире, — философией. (Это был, собственно, первый философ, надолго поселившийся в Афинах, так как до этого философы, уроженцы других греческих полисов, лишь наезжали время от времени в город Паллады.)

К сорока годам, когда Анаксагор начал читать свои лекции об устройстве вселенной, он был уже заметной фигурой; афиняне восхищались его способностью проникать в тайны природных явлении (так, он заранее предсказал солнечное затмение 463 года) и в то же время недоумевали: «Ему остались по наследству большие деньги, а он по беззаботности потерял все — вот каким неразумным мудрецом он был», — так писал об этом впоследствии философ Платон. Даже уважающим образованность и склонность к абстрактному мышлению афинянам казалось удивительным, что он бросил богатый дом на родине, оставил без обработки поля на пастбище овцам, чтобы ему ничто не мешало до конца своих дней заниматься философией, астрономией и математикой. Равнодушие знаменитого философа (которого Аристотель впоследствии считал живым воплощением собственного идеала «созерцательной жизни» и который не считал блаженным ни богача, ни властелина) к благам земным, его убеждение в том, что единственное, ради чего человеку стоит появиться на свет и жить, так это лишь «для того, чтобы наблюдать небо и на нем звезды, Луну и Солнце», — все это действовало на его учеников, в том числе и на Еврипида, даже еще сильнее, чем само его учение. Долгие годы общения с мудрецом из Клазомен, все помыслы которого были обращены к великим загадкам Космоса, способствовали тому, что и слушавшие его лекции (среди которых были и Перикл и Сократ) постепенно приучались подходить ко всему — и к своей собственной жизни, к бытию вообще — с недоступными для обычных людей мерками, до конца проникнувшись великим осознанием вечности и беспредельности мироздания. Впрочем, Анаксагор проявлял порой и неожиданный интерес к вещам более простым, например, к театру, занимаясь на досуге проблемами перспективы при разрисовке театральных декораций.

Основное сочинение Анаксагора «О природе», знакомство с которым уже в конце V века считалось обязательным для каждого образованного человека, начиналось словами: «Вместе все вещи были…», и этот тезис «все во всем» был основным философским принципом его понимания вселенной. Анаксагор считал, что мир, имевший начало, развивался из некоего первоначального состояния неопределенности, когда вещей как таковых еще не было, и движущей силой этого развития является Разум (Нус), существующий вне человека и пронизывающий собой все сущее. Целью же всех процессов, протекающих в Космосе, было, по мысли великого философа, появление человека как разумного существа и цивилизации. При этом он допускал возможность существования если уж не многих миров, то какого-то другого мира, недоступного для нас, но в целом подобного нашему. Он утверждал, что все сущее, все, о чем человек знает и о чем он может только догадываться, состоит из неразрушимых элементов — «семян вещей» — гомеомериев, бесконечных в своем количестве и качестве: «…следует полагать, что во всех соединениях содержится многое и разнообразное (в том числе) и семена всех вещей, обладающие всевозможными формами, цветами, вкусами и запахами». Семена эти существуют в бесконечном движении, а их упорядочение есть опять же результат мирового Разума, который был для клазоменского мудреца (недаром его все чаще обвиняли в безбожии) единственным богом и высшим законом вселенной. Вера в этот постигаемый лишь умозрительно Разум не мешала, однако, Анаксагору материалистически объяснять устройство вселенной, природу звезд, Луны и Солнца, доискиваться до естественных причин лунных и солнечных затмений и других метеорологических явлений.

Его ученики, философы Архелай (теоретические построения которого были также хорошо знакомы Еврипиду) и Диоген из Аполлонии, пытались развить дальше учение Анаксагора о Высшем разуме, представляя его как нечто материальное: так, Архелай отождествлял его в какой-то мере с воздухом. Что же касается самого Еврипида, то, хотя он избрал другой путь осмысления мира — через искусство, величественные концепции мироздания беспредельно уважаемого им Учителя, его поистине нечеловеческая интуиция и логика мышления оказали на него огромное влияние, о чем писали биографы Еврипида, о чем свидетельствует все его творчество. С годами он все больше походил на клазоменского мудреца и своим образом жизни, уединенным и созерцательным, своим вызывавшим осуждение сограждан равнодушием к общественной и политической деятельности, хотя он, конечно, всегда оставался сначала афинянином, а потом уже тем «гражданином вселенной», каким считал себя, если верить преданиям, его презревший все близкое ради далекого, все преходящее ради вечного учитель.

При всей своей погруженности в занятия науками Анаксагор немало времени проводил в обществе гетеры Аспасии, родом также из Малой Азии, слывшей одной из самых умных и образованных женщин того времени, истинной собеседницы философов. Через нее он сблизился с Периклом и стал бывать на тех вечерних симпосиумах в доме Аспасии, а затем и в доме Перикла, где не столько пили, сколько беседовали и спорили, добираясь до истины, и где встречались в то время наиболее интересные люди Афин. Не сохранилось никаких упоминаний о том, что на этих собраниях бывал и Еврипид, и это понятно: он был слишком молод, ничем не знаменит, человек довольно скромного происхождения и состояния, к тому же он трудно сходился с людьми, что мешало ему в отличие от Сократа, тоже неродовитого и небогатого, войти в это общество и впоследствии. И в молодые годы, и потом у сына Мнесарха, так нуждавшегося всю жизнь в верной дружбе и взаимопонимании («дороже всех даров надежный друг»), было мало друзей. Вероятнее всего, потому, что мало находилось людей, способных понять его взыскующую совершенства душу и имевших достаточно терпения, чтобы выносить его раздражительность, рано проявившуюся самоуверенность и резкость в обращении.

Однако не всем в Афинах свобода разума, смелый полет человеческой мысли, столь восхищавшие молодого Еврипида, казались безусловно полезными. Многие не скрывали своих опасений, считая, что отход от заветов отцов может иметь для афинского общества весьма печальные последствия, и одним из таких был Эсхил. По-видимому, почтительным поколением, Прометей восстал против этого замысла. Он украл у богов огонь и дал его людям, он вывел их из мрака, страха и дикости, приобщил к созидательной деятельности, научив ремеслам и искусствам. За это все, за то, что он «безмерно смертных чтил», разгневанный Зевс приказал Гефесту приковать Прометея к скале на далеком Кавказе, чтобы страшный орел клевал ему вновь и вновь выраставшую печень. (Представление так и начиналось: выкатывалась эккиклема, деревянная платформа на высоких колесах, на которой была скала и прикованная к ней кукла — Прометей.) Напрасно уговаривали его смириться с Зевсовой волей Гефест: «Великим, вижу, болен ты безумием», благоразумный Океан и хор Океанид:

Ты дерзок, не сдаешься ты,

Под пыткой на своем стоишь,

Не лучше ль дерзкий придержать язык?

Напрасно: Прометей ценой жесточайших мук отстаивает право на «человеколюбье», право исполнить свое предназначение. Как все богоборцы и освободители, он пытается героическим усилием воли прорвать устоявшийся круг бытия и вывести род людской к каким-то новым высотам, поднять его еще на одну ступень бесконечной лестницы познания. Присущий Прометею как титану дар предвидения лишь усугубляет его страдания: он знает все о прошлом и будущем рода людского, о том, что дарованным огнем люди не всегда будут пользоваться только на благо, что они будут не только обогреваться у этого огня, но и уничтожать им друг друга. Он знает все о судьбе Зевса («ему грозят мученья тягостней моих»), он знает также все про себя самого, но, зная все, он не в силах ни от чего уклониться:

Напрасен ропот! Все, что предстоит снести,

Мне хорошо известно. Неожиданной

Не будет боли. С величайшей легкостью

Принять я должен жребий свой.

Как доносят до нас античные авторы, в заключительной части трилогии Прометей, освобожденный Гераклом, мирится со своим мучителем Зевсом. Он признает его власть не из страха, а в результате глубокого осознания тех сущностных, нерасторжимых и неотменимых взаимосвязей мира, которые открылись ему самому через страдание. Осознание того, что все в этом мире необходимо и обусловлено: и он, Прометей, поощряющий дерзость людскую, и Зевс-Громовержец, эту дерзость сдерживающий. И Эсхил не был бы Эсхилом, суровым хранителем славных заветов марафонского времени, защитником того образа жить и мыслить, благодаря которому, как считал он, греки сокрушили азиатские полчища, человеком, не скрывающим своего недоверия ко всякого рода нововведениям, если бы он не написал этой заключительной части трилогии.

Ибо при всей религиозности Эсхила, этот мир предстает в его трагедиях столь же диалектическим, как в учении Гераклита: и в «Прометее» извечные противоположности жизни ведут между собой нескончаемый спор, вступают в жестокую схватку, чтобы из этой схватки родилась Гармония. И как прав Прометей в своей дерзости, вере в разум и силу познания, так по-своему прав и осторожный Океан, считающий, что конечные последствия знания не может предвидеть никто… Ведь недаром у древних был миф, согласно которому первые люди, Девкалион и Пирра, появились на свет от Прометея и Пандоры, которая открыла ларец с человеческими несчастьями и выпустила их гулять по земле. И поэтому в каждом из людей есть что-то и от Прометея, который смертных «слепыми наделил надеждами», и от несущей гибель Пандоры. В силу этой двойственности, даже облагодетельствованные Прометеем люди все-таки не умели жить по-человечески, и, как писал в связи с этим философ Платон, «чуть они собирались вместе, как сейчас же начинали обижать друг друга, потому что не было у них уменья жить сообща, и снова приходилось им расселяться и гибнуть… Тогда Зевс, испугавшись, как бы не погиб весь наш род, посылает Гермеса ввести среди людей стыд и правду, чтобы они служили украшением городов и дружественной связью». Таким образом, подвластные диалектике мироздания, богоборец и бог у Эсхила дополняют друг друга как две стороны единого целого. Даже сам Прометей в заключении трилогии приходит к выводу, что все-таки он нужен — некий высший закон, стоящий над людьми, и суровая справедливость Зевсовой кары: «Через страдание к знанию».

Эта трилогия, в финале которой прославлялся государственный праздник Прометея, имела огромный успех у афинян. Несмотря на общий рост образованности и тягу к просвещению, в массе своей афинский демос, и особенно та его часть, которая недавно вышла из деревни, мыслил согласно традициям и недоверчиво относился к тем, слишком уж умным и дерзким, что посягали на веру отцов, на старинные установления и обычаи. Было немало таких, которые, как и мудрый Эсхилов Океан, не были уверены в том, что смертному стоит переходить границы положенного, но только не Еврипид. Известный впоследствии как ниспровергатель устоев, сейчас, в свои двадцать лет, полный сил, еще не растраченной веры в себя и людей, в славное будущее Афин, полный юношеского презрения к сомневающимся и чересчур осторожным, он не мог принять ни в чем точки зрения Эсхила, не мог допустить ни малейшего недоверия к разуму и знаниям.

Он продолжал все свободное время посвящать образованию, мечтая служить Аполлону и музам, но и бессмертная Афродита, пленительная и жестокая, тоже требовала свою часть: увлечения, сокрушительные порывы молодых необузданных страстей, словно ветер с горы на дуб налетавшие (как пела об этом когда-то божественная Сапфо), потрясали время от времени его душу и не давали ему, возможно, к его величайшему сожалению и раскаянию, настолько углубиться в чтение и размышления, насколько это необходимо тому, кто причастен к философии. Ведь недаром полвека спустя Эсхил, вызванный из небытия Аристофаном в комедии «Лягушки», презрительно бросит тоже уже не существующему Еврипиду: «Но зато и тебе, и всему, что с тобой, она (Афродита) слишком уж близко известна. Оттого-то навеки ушиблен ты ею», о том, что сын Мнесарха был «ушиблен» Афродитой, афиняне сплетничали долгие годы, считая, что в отношении к нему богиня явила особенное коварство, ибо он, кажется, бывал чаще обманут, чем любим.

Древние считали, что есть две Афродиты: небесная, Урания, — для немногих избранных, и земная, Пандемос, — для всех. И Эротов тоже два: один — возвышенный и прекрасный, а другой — пошлый и ничтожный. И хотя в течение более полувека соотечественники обвиняли сына Мнесарха в бесстыдстве и распущенности чувств, его Афродита могла быть жестокой, мстительной, грозной и беспощадной, но она никогда не была Пандемос. Время не донесло до нас имена женщин (за исключением двух его жен), черты которых, порой прелестные, порой пугающие, мрачные, навеки запечатлелись в бессмертной веренице героинь его трагедий, а та сила чувств, которая порой шокировала зрителей, была, возможно, лишь отголоском душевных мук, в которые ввергал свирепый Эрос самого поэта:

Рушит все на победном своем пути,

И несметные беды людям несет,

И великую пагубу нам сулит

Поступь грозная бога.

Вероятнее всего, это были гетеры, ибо афинские женщины, а тем более девушки большую часть своей жизни проводили в гинекее и имели весьма мало возможностей для романтических историй. И тем сильнее были разочарования пылкого сердцем сына Мнесарха, что каждый раз он искал и не находил тот идеал возвышенной и нежной возлюбленной, который, неизвестно почему и зачем, жил в его сердце, не давал покоя, не был соотносим ни с одной из встретившихся ему в жизни женщин и нашел воплощение лишь в прелестных образах, созданных его же собственной поэтической фантазией. Вслед за лирическими поэтами прошлых веков (и особенно вслед за Сапфо, которой он был так близок и скорбной страстностью своей поэзии, и бурной жизнью ищущей души) Еврипид смело ввел в трагедию тему, которая многим казалась недопустимой на театре, а именно — любовь и страсть: «Ведь нет для смертных уз теснее, чем день любви во мраке». Любовь, которой не касается Эсхил (по-видимому, в его картине мира любовь не значилась как что-то достойное упоминания), которую Софокл рисует лишь возвышенно и патетически, почти абстрактно, эта любовь у Еврипида является всесокрушающим, неостановимым вихрем, уносящим человека, свою безвольную жертву, в ледяные объятия смерти. Его Киприда безжалостно карает ослушников, всех, кто противится ее власти:

Я властвую, к послушным благосклонная,

Но карою жестокой повергая в прах

Строптивцев глупых…

Впрочем, и любовные муки двадцатитрехлетнего юноши, и занятия с Анаксагором должны были вскоре отойти на второй план перед той новой опасностью, которая незаметно, но совершенно логично подготовленная всем ходом событий в Греции после победы над персами надвинулась на Афины, — опасностью новой войны, на этот раз со своим давним соперником — Спартой. Подходила пора отложить свитки, дощечки и стилос (Еврипид уже начинал в это время пробовать свои силы в поэзии) и с оружием в руках доказать на полях сражений верность клятве, принесенной в храме Аглавры.

Истоки антагонизма между Афинами и Спартой уходили в глубокую древность, ибо, в то время как жители Аттики (называвшейся когда-то Кекропией, в честь рожденного прямо из этой земли змееподобного божества — Кекропа) принадлежали к ионийскому племени, считали себя прямыми потомками древних пеласгов и испокон веку жили в этой стране, дорийцы были пришлым народом. После долгих странствований они вторглись в Среднюю и Южную Грецию, на полуострове Пелопоннес где-то в XII веке до н. э., вскоре после Троянской войны, частично поработив, частично уничтожив местное население — ахейцев и разрушив их древнюю культуру. Корни этой культуры, известной сейчас под названием крито-микенской (наследниками которой считали себя и афиняне), восходили к острову Криту, на котором согласно преданию был рожден и воспитан Зевс. С Критом была связана культура древнего Аргоса, Микен, Тиринфа и Пилоса. Именно здесь, в златовратых Микенах и других больших и богатых городах, славных своими строителями и ремесленниками, жили когда-то герои Гомера, сокрушившие малоазийскую Трою. Именно об этом героическом времени хранили память многочисленные мифы и предания, которые греки, в том числе и афиняне, считали своей предысторией. Дорийские завоеватели, настоящие варвары по сравнению с ахейцами, расселились по всему Пелопоннесу и даже на Крите. Позднее, в Лаконике, на плодородной прибрежной равнине, пересекаемой рекою Эврот, образовалась Спарта, Лакедемон, государство, известное не менее, чем Афины, хотя во всем им противоположное. С дорийским вторжением история Греции обратилась вспять. Отброшенная назад, к первобытнообщинному строю, она пришла в запустение и одичание, и только мужественно сопротивлявшимся ионийцам во главе с афинским царем Кодром удалось сдержать натиск завоевателей и отстоять свою землю. Однако часть ионийцев все же переселилась в Малую Азию, обосновавшись на ее побережье после падения Хеттского царства.

На Крите и в некоторых областях Пелопоннеса, например в древнем Аргосе, дорийцы восприняли многое из разрушенной ими культуры, но в Спарте они продолжали придерживаться первоначального образа жизни, сохраняя даже во времена Еврипида многие из древних, восходящих к первобытнообщинному строю установлений (например, пережитки группового брака) и отличаясь от остальных греков даже внешним своим видом. Спартанцы носили простые старинные одежды без каких-либо украшений, жили в домах, построенных только при помощи пилы и топора, пользовались железными деньгами и собирались на ведущиеся исстари совместные трапезы, основным блюдом которых была грубая похлебка из черных бобов — любимое кушанье лакедемонян. Они презирали любой труд, не занимаясь ни земледелием, ни ремеслами, а только военным делом, жестоко эксплуатируя крепостных илотов. Чтобы предотвратить восстания, спартанцы периодически проводили так называемые криптии, ночью неожиданно уничтожая наиболее сильных и умных илотов. Они называли это «священной войной», словно воскрешая кровавые времена дорийского вторжения и гибели ахейских городов. Впрочем, что касается крито-микенской культуры и вошедших в предания героев Троянской войны, то со временем и спартанцы стали рассматривать их как своих славных предков.

На протяжении многих столетий в Спарте сохранялось одно и то же государственное устройство. В мирное время страной управляла коллегия эфоров из пяти человек, избиравшаяся на год, а во время войны власть осуществляли два царя-архагета из династий Эврипонтидов и Агиадов, почитавшиеся спартанцами как земное воплощение божественных Диоскуров и выступавшие главным образом как полководцы. В то время как Афины постоянно расширяли связи с внешним миром, Спарта сознательно стояла в стороне от общего хода развития Греции, замкнувшись в своих старинных установлениях. В то время как в Афинах, и особенно после персидских войн, уделялось большое внимание эстетическому и умственному воспитанию молодежи, в Спарте воспитывали только воинов. Поэтому согласно законам Ликурга детей с какими-либо физическими недостатками сразу же после рождения сбрасывали в Апофеты — печально известную расщелину в горах Тайгета. С детства спартанцев приучили добывать себе пропитание воровством, уметь хладнокровно убивать, а когда придет час, так же хладнокровно и умирать. И не было в Греции воинов более доблестных и стойких, чем спартанцы. Насколько больших высот достигло в Афинах ремесло и искусство, настолько чужда была всему этому Спарта. В Спарте не было ни философов в обычном понимании этого слова, ни художников, ни трагических и комических поэтов. Если в истории Лакедемона и встречались порой поэты-лирики, то они не были спартанцами по происхождению: Тернандр — с острова Лесбос, Алкман — из Сард.

По сравнению с любознательными, предприимчивыми и просвещенными афинянами спартанцы казались особенно косными, невежественными и грубыми. Однако их образ жизни имел и свои преимущества: после того как Ликург «изгнал из Спарты бесполезные и лишние ремесла» и «роскошь, понемногу лишившаяся всего, что ее поддерживало и питало, сама собой увяла и исчезла», общественное неравенство, и так весьма незначительное по сравнению с другими греческими полисами, внешне стало совершенно незаметным. Чувство братства сидящих за одной и той же простой трапезой и стоящих бок о бок в боевом строю порождало у каждого из спартанцев глубокое чувство достоинства, не омрачаемое завистью, стяжательством и другими низкими страстями, ту непоколебимость духа, которой они превосходили всех остальных эллинов, в том числе и афинян. «Оставайтесь бедными, — завещал им Ликург, — и пусть никто не тщится стать могущественнее другого». По всему этому устройство и образ жизни Спарты имели немало поклонников в Элладе, и доблестный Кимон был лишь одним из тех афинян, которым бы хотелось перенести в Аттику кое-какие из спартанских установлений.

Что же касается людей образованных, почитающих разум как самое ценное достояние смертных, что касается тех, кто пересматривал и отрицал обветшавшие установления даже собственных предков, им, таким, как Еврипид, казались грубыми и нелепыми, как каменные орудия первоначальных обитателей земли, нравы и обычаи спартанцев. Ученик Анаксагора и почитатель Гераклита откровенно презирал «тупоумных спартанцев», годных разве что для рукопашного боя:

…О, если бы не слава

Военной силы, Спарта, — в остальном

Подавно ты последняя на свете.

Ему было непонятно, как вообще можно жить точно в панцире окостеневших обычаев, не имея собственной индивидуальности, и прошло много лет, прежде чем он увидел у них, стародавних врагов афинян, что-то достойное внимания.

Конфликты между Афинами и Спартой случались на протяжении всей истории, а поскольку Дельфийский оракул предсказал когда-то, что дорийцев изгонят из Пелопоннеса мидяне и афиняне, то спартанцы еще во время персидской войны все время были настороже, опасаясь, как бы афиняне не сговорились с варварами. Еще в конце VI века под эгидой Спарты был создан Пелопоннесский союз, объединивший южногреческие государства, который стал со временем оплотом всех консервативных, олигархических сил Греции. Теперь же, с усилением морской и торговой мощи Афин, противоречия между ними и городами, входящими в Пелопоннесский союз (и особенно Коринфом, который еще Гомер называл «богатым» и который издавна соперничал с городом Паллады в торговле, ремеслах и искусствах), теперь эти противоречия обострились до предела. Коринфяне не без оснований опасались, что Афины вытеснят их с выгодных рынков Италии и Сицилии, а также на севере, во Фракии и Македонии. Кроме того, богатая аристократия, стоявшая у власти в союзных со Спартой городах, испытывала враждебность и ненависть к набиравшей силу афинской демократии, и все это не могло не привести рано или поздно к открытому столкновению.

Назревавшая война неизбежно должна была принять общегреческий характер, поскольку Афины тоже имели союзников. Еще в 478 году, после славных побед над персами при Платеях и у мыса Микале, целый ряд городов решил объединить свои силы и средства для совместной борьбы против Персии и создал так называемый Делосский морской союз. Союзники должны были поставлять определенное число людей и материалов для снаряжения общего флота и войска. Центром этой симмахии был избран Делос, священный остров, где родились Артемида и Аполлон, в храме которого и решили хранить общесоюзную казну. Во главе симмахии оказались Афины как наиболее сильные на море и имевшие большие заслуги в борьбе с мидийскими варварами, и Аристид, который пользовался уважением союзников, установил общую сумму фороса — 460 аттических талантов, так как объединившиеся города и острова вскоре предпочли заменить денежными взносами личное участие в подготовке флота и войска. На эти деньги афиняне строили все новые и новые корабли и уже через пятнадцать лет превратились в почти полновластного хозяина Эгейского моря.