1. Отъезд

1. Отъезд

День избиения младенцев — Миссис Стич в Генуе

28 декабря 1958. На третий день после Рождества мы отметили День избиения младенцев[184]. Думается мне, мало найдется простодушных отцов, которые не испытывают легкого чувства солидарности с черным всадником, что в центре брейгелевской картины из музея в Антверпене[185]. После рождественской хвои и липких леденцов — холодная сталь.

Решительно заявляю, что в свои пятьдесят пять я достиг возраста, когда мне необходимо зимовать в теплых краях, но, по правде сказать, я созрел для этого еще тридцать лет назад. Даже когда я думал, что прекрасно провожу время, охотясь на лис, к Рождеству мой охотничий азарт иссякал. С тех пор как я стал самостоятельно зарабатывать на жизнь, мне считанные разы приходилось терпеть английский февраль. В 1940 году февраль застал меня в асбестовом шале на Английском канале[186], где я нес свой крест в чине временного второго лейтенанта; все, хватит мерзнуть, решил я. В феврале 1941 года обстановка была далеко не роскошная, зато в тропиках, в которых плыл наш забитый до отказа транспортный корабль, направлявшийся в Египет, было тепло; но в 1942-м я оказался в сборном бараке типа «Ниссен» среди шотландских болот; хватит, снова решил я, больше ни за какие коврижки. В те дни политики много разглагольствовали о Свободе. Они встретились между собой — мало кто сейчас помнит об этом — и гарантировали каждому Свободу от Страха. Гарантировали ли они также и Свободу от Религии? Думаю, вроде того. Я просил в том жутком военном лагере лишь одного — свободы передвижения. Этого, хочу вас уверить, я добивался, но, по существу, добивался недостаточно настойчиво, чтобы мои усилия возымели успех.

Потом, когда война закончилась, политики сделали все, что могли, чтобы продолжать держать нас за колючей проволокой; но я регулярно совершал побеги. Если и нынче от нас потребуют чего-то подобного, думаю, я мог бы обратиться к врачу, и он удостоверил бы, что мне необходимо поехать за рубеж для поправки здоровья. Едва наступает декабрь, как я начинаю напрягаться. Сутулиться, гнуться, становиться на колени, влезая и вылезая из современных автомобилей, которые построены единственно для гуттаперчевых акробатов, испытывать все большую тягость. К Рождеству смотрю на голые деревья почти с меланхолией.

День избиения младенцев — это праздник cafard[187]. Я сейчас поискал это популярное слово в словаре и узнал то, что читателю, без сомнения, уже известно, а именно: это слово происходит от слов «притворство» и «нытье». Потому-то оно как нельзя лучше подходит для обозначения чувств, с которыми отцы семейства веселятся в этот день. Я в этот день, как правило, начинаю строить планы бегства, ибо, как ни странно, эта регулярно повторяющаяся вспышка клаустрофобии всегда застигает меня врасплох, как, по слухам, родовые схватки — матерей. Когда я пишу это сейчас, в разгар лета (поскольку это не дневник в том виде, в каком он сохранился у меня, — я пытаюсь написать книгу по заметкам, сделанным за границей), с трудом представляется, что у меня когда-нибудь возникнет желание покинуть мой милый дом и семью. Но это случится, на следующий День избиения младенцев, и, без сомнения, снова окажется, что я заранее не придумал, куда бежать.

Теперь это не так легко сделать, как тридцать лет назад. Туризм и политика повсюду пребывают в развале. Да и пятьдесят пять — не лучший возраст для путешествий; когда для джунглей слишком стар, а для того, чтобы валяться на пляже, еще слишком молод, нужно искать отдых в том, чтобы наблюдать, как другие работают, совершенно переменить свой образ жизни. Нет ничего более утомительного, чем коротать время, смешавшись с толпой отдыхающих на северном побережье Ямайки: все как один старей, толще, богаче, ленивей и уродливей тебя. В Индии не счесть красот, которые тебе нужно увидеть сейчас или ты не увидишь их никогда, но долго ли в пятьдесят пять можно продержаться в стране, где власть запретила вино?

Восемнадцать месяцев я работал над биографией одного моего выдающегося, но довольно унылого друга, который на много лет старше меня. Ничего не читал из того, что не относилось к предмету моей работы, ни с кем не встречался, кроме тех, кто был мне нужен по той же причине. Старые письма, старые доны, старые священники — очаровательная компания, но на такой диете долго не протянешь.

В прошлом году я побывал в Центральной Африке, но ничего не увидел. Туда и обратно я летел на самолете, а там провел месяц исключительно среди англичан, придирчиво расспрашивая людей из администрации, поскольку собирал материал для книги, над которой работал. Итак, снова в Африку — уже не заботясь ни о какой книге, способный воспринимать экзотику! Это как раз то, что нужно.

Январь 1959. Нужен билет? Достать его не так-то просто. В это время года на пароход не сядешь. Умный отправляется в плавание до наступления Рождества. Визит в лондонскую контору «Юнион касл». Они могут предложить каюту на «Родезии», отплывающей в конце месяца. Все каюты одного класса, плывет на Восток через Суэцкий канал с заходом в несколько портов, где я когда-то бывал и с радостью побываю снова, в Дар-эс-Салам прибывает 20 февраля. 27 марта их новый и лучший пароход, «Пенденнис», отправляется в обратный рейс из Кейптауна в Лондон. Так что у меня есть ровно пять недель, чтобы успеть добраться до Кейптауна по суше.

Меня предупредили, что необходима прививка против желтой лихорадки и что по новым правилам ваш личный врач сделать ее не может. Придется ехать в город. В Лондоне медсестра делала, похоже, чуть ли не по тридцать уколов в час и по гинее за укол. Там я купил свидетельство о прививке. За время своего путешествия я пересек множество границ, но ни разу правительственные чиновники не попросили меня предъявить его. Единственный человек, проявивший хоть какую-то заботу о моем здоровье, это служащий на крохотном аэродроме в Танганьике, который выписывал мне билет. Такое впечатление, что медицинские власти в последнее время стали менее строги. А вот в 1931-м капитан бельгийского озерного пароходика, помню, доставил мне массу неприятностей, когда я хотел попасть на другой берег реки, в Конго; он ссадил меня, чтобы я под палящим солнцем искал врача, игравшего в это время в гольф, и просил его, когда пароход давал уже последний гудок, удостоверить, что я имею прививки от разных заразных болезней. Что касается девятнадцатого века, когда, как все полагают, не существовало подобных помех, то прочитавшие книгу о Чарлзе Уотертоне[188] могут припомнить, что в 1841 году его корабль, плывший из Чивитавеккья в Ливорно, потерпел крушение и вместе с другими пассажирами он был вынужден пересесть на другой, с которым и столкнулось их судно. Когда они прибыли в Ливорно, чиновники карантинной службы запретили им сходить на берег на том основании, что их медицинские свидетельства затонули вместе с кораблем. Лишь активное вмешательство принца Шарля Наполеона спасло их от двадцатидневного заключения на корабле. Неверно представлять себе бюрократию злом, придуманным исключительно социалистами. Она — одно из доказательств первородного греха человечества. То, что государство со временем отомрет, — это величайшее лживое обещание социалистов, которым они охмуряют народ.

Когда я говорю людям о предстоящем путешествии, то слышу в ответ или: «Не самый удачный момент для поездки. После конференции в Аккре[189] можно ожидать чего угодно», или: «Сейчас для этого очень интересное время. После конференции в Аккре все оживет». Если собираешься в Париж, никто не станет советовать остерегаться алжирских террористов, завидовать, что он увидит, какой энтузиазм царит в ЮНЕСКО. Я придумал отговорку, что, мол, интересуюсь археологией. «Хочу взглянуть на следы пребывания персов на ближних островах». Я люблю пышные руины и немного разбираюсь в европейской архитектуре, но не способен сказать, к какому периоду относятся или какой народности принадлежат те или иные строения архитектуры мусульманской. То есть, мол, собираюсь посетить некоторые из тамошних «ближних островов» (что это такое, прибрежный остров?), если удастся. Я благодарен им за то, что в разговорах они обходят «расовую проблему» и африканский национализм.

27 января. Одна моя лондонская приятельница устроила обед по поводу моего отъезда и пригласила людей, которых, по ее мнению, мне будет приятно видеть. Поневоле вспомнилось наблюдение Свифта: «Когда мы стареем, друзья обнаруживают, что нам трудно угодить, и их меньше волнует, угодят они нам или нет».

Отвратительная, ужасная мысль; ледяная мысль; самое время отправляться.

28 января. Приятно уезжать в тропики в холодный, унылый день. Бывало, в день отъезда светило солнце и лежал свежевыпавший снежок, и мне становилось жалко покидать эту красоту. Сажусь в поезд до Генуи, чтобы там пересесть на пароход. В Дувре никто не проверяет ни нашего багажа, ни документов, но тем не менее нас всех собирают и во исполнение ритуала ведут в помещение таможни. Почему было не подогнать поезд поближе к пароходу, как в Кале? Ведь рельсы идут до самого причала. Огромная толпа пассажиров, волоча свой багаж, долго преодолевает лишнее расстояние.

В Кале проблема с билетами. Поезд составлен из спальных вагонов, направляющихся в разные пункты назначения; до Рима — только один, и тот полон. Я вынужден ехать поездом Симплон — Восток, который отходит из Парижа позже экспресса на Рим и не имеет вагона-ресторана, а в Милане рано утром делать пересадку. Проводник и кондуктор уверяют, что, по их информации, всем пассажирам спальных вагонов гарантировано место на римском экспрессе.

Париж в час коктейля. С какой радостью я, бывало, вскакивал в такси и объезжал бары, пока поезд полз по ceinture[190]. Теперь, в напряжении и ничего не слыша из-за грохота колес на стыках, я хмуро сижу в своем купе. На Лионском вокзале у меня будет час на то, чтобы попытаться пересесть на римский экспресс. Наверняка не обойтись без непременного: «O? est le Cooks homme?[191]». Купе представителя этого транспортного агентства закрыто, но я замечаю диккенсовскую фигуру в форменной фуражке «Кука», который притаился рядом. Он начинает хрипло разглагольствовать о скидке, которую я могу получить, если не поеду через Швейцарию, если найду chef de train[192] — «обязательно chef de train, conducteur[193] не подойдет», — аннулирую билет и отошлю его по месту приобретения. Я убеждаю агента, что скидка для меня не главное. Он выходит со мной из вагона. В туманном вечере станция походит на муравейник: спальные вагоны бегут во всех направлениях. Мой вагон исчез, увезя мой багаж. Мы находим свободное место в римском экспрессе, внезапно и этот вагон исчезает во тьме, пока я разговариваю с проводником. «О, так вы говорите по-французски, а?» — обижается на меня агент, будто я обманул его, воспользовавшись добрым ко мне отношением. Поблизости ни одного носильщика. «Ах, носильщики, в наше время их непросто найти». Агент, похоже, такой же ревматик, как я, поковылял куда-то в поисках носильщика. Я стою на платформе, к которой должен был подойти римский экспресс, когда мой вагон быстро возвращается и тут же оказывается захвачен толпой индийцев: мужчин, женщин и детей, все в красивых одеждах и тараторят на беглом английском. Они заполняют коридор, ступеньки вагона, перрон. До отправления поезда пять минут, в толпе индийцев появляется агент и с ним носильщик с моим багажом. «Что я не получил, так это ваши билеты. Conducteur не передал их». Он дает понять, что на сем его обязанности по отношению ко мне закончены. Он получает чаевые больше, чем ожидал (или заслуживал), и покидает меня с тенью довольства на лице. Ровно в восемь, гребя сквозь толщу индийцев, появляется проводник первого моего поезда с билетами. Поезд трогается, и вдруг все индийцы бросаются вон из вагона, оставляя нарядно одетую, приятно благоухающую пару, которая машет им на прощание.

Интересно, кто он, этот агент компании «Кука»? По-французски, как мне показалось, он говорит, как француз; по-английски — на том наречии лондонского простонародья, которое нынче редко услышишь. Большую часть моих слов он не понял, смотрел ошарашенно. Кто он? Может, английский солдат, попавший сюда в Первую мировую, который женился на французской девчонке и остался жить у нее? Француз, сколько-то лет работавший в английской колонии и научившийся языку у товарищей? Как те счастливчики, что изучают птиц, я изучаю людей. Они менее привлекательны, но более разнообразны.

За обедом изучаю людей. Со вторым блюдом приятная заминка. Напротив меня сидит поразительная личность, обросшая, смуглая; сирийский революционер? коптский монах-расстрига? Он заговаривает со мной на английском. Стреляю наугад, и он признается, что он сикх, который в Детройте обрезал волосы и сбрил бороду. Теперь снова отращивает то и другое, но они не успеют достичь достаточной длины к моменту его встречи с семьей. Как они воспримут такой его вид? Упоминаю о сборище индийцев на станции и делаю предположение, что они были дипломатами. В Детройте дипломатов нет, говорит сикх; там все работают в поте лица. Потом в подробностях рассказывает о мучениях, которые ему доставили алчные французские таксисты. Я говорю, что в Неаполе, куда он едет, все еще хуже. Он делает там остановку по пути в Рим. Это хороший город? Он совершенно ничего не знает о Риме, кроме того, что это столица Италии. Ничего не слышал о Цезарях, о Папах, о Микеланджело и даже о Муссолини. Он инженер, лет, думаю, тридцати, и очень богат.

29 января. Незадолго до восьми — Генуя. У меня есть приятельница, которую я не раз пытался описать в своей прозе под именем «миссис Стич». Миссис Стич проводила зиму в Риме, и я сказал ей о своем приезде в Геную на тот маловероятный случай, если она захочет присоединиться ко мне. Главное, из-за чего мне так важно было попасть на римский экспресс, это необходимость быть в отеле в оговоренный час. Едва я, приняв ванну, кончил бриться, как появилась она с четырьмя шляпками, шестью сменами одежды и списком непростых заданий от друзей, для которых обычно отыскивает потерянные вещи, читательские билеты и собирает специфические статьи по коммерции.

Первое дело у нее было на железнодорожной станции; речь шла об оказавшемся там, каким образом, я так и не понял, замызганном пальто, где-то забытом одним из ее самых безответственных дружков. Без всякого на то права и не имея примет искомого, миссис Стич сумела умаслить сияющих от удовольствия служащих и забрать жалкое пальтецо. «Как они отличаются от французов, — сказала миссис Стич, — те никогда не отдали бы мне его». Иногда я подозреваю, что одна из причин, по которой у нее не складываются отношения с французами, это ее превосходное владение их языком. В Италии ей приходится полагаться целиком на свою внешность и это всегда срабатывает.

Завтрак на вокзале. Одни из предметов, по которым у нас с миссис Стич происходили вечные споры, это рестораны. Я люблю есть в мраморных залах с люстрами на высоких потолках, она же тянет меня в мансарды и погребки, освещенные свечами. Она считает мой вкус буржуазным и говорит, что в этом я похож на Арнолда Беннета[194]. К великому огорчению миссис Стич, в Италии тихий полутемный ресторанчик — редчайшее исключение; чем они меньше, тем шумнее и ярче освещены. Вокзал в Генуе в этом смысле — удачный компромисс. Для ланча мы нашли то, что хотелось миссис Стич, и это была «Олива» на старой пристани. Обедали в новом квартале, готовили в этом заведении восхитительно, но свет просто слепил. На другой день мы поехали в веселый маленький прибрежный ресторанчик в Нерви. Мне никак не удавалось заманить ее в ресторан нашего отеля, и я лишь одним глазом видел его заманчивую роскошь в стиле Виктора Эммануила[195]. Генуэзская кухня, как и архитектура этого города, умеренно пикантная и здоровая.

Это обобщение не относится к Кампо Санто, которое любителю кладбищ представляется одним из чудес современного мира. Мы отправились туда в первый же день и ушли лишь через два часа, ошеломленные его бессмысленной пышностью. Когда генуэзцы лишились независимости, вся их энергия, которая некогда находила себе выход в пиратских набегах в чужих морях, и остатки накопленного богатства были направлены на увековечение памяти их мертвецов.

Нам привычней видеть грандиозные надгробия монархов и национальных героев. В Генуе ремесленнические и купеческие роды за столетие с лишним воздвигли чисто домашние храмы. Они стоят вокруг двух огромных четырехугольных площадей и продолжаются дальше на террасах холма, и если в ранних постройках видна явная перекличка с Кановой, то в последних присутствует намек на Местровича и Эпштейна. Это сооружения из мрамора и бронзы, массивные и вычурные. Одетые и полуобнаженные фигуры, символизирующие скорбь и надежду, соседствуют со скульптурными портретами, выполненными со сверхъестественным реализмом. Тут стоят мертвецы, одетые по изменчивой моде века, мужчины с бакенбардами, в сюртуках и в очках, женщины в турнюрах и кружевных шалях, и шляпках с перьями, каждая пуговичка и каждый шнурок на обуви не отличимы от настоящих, и над всем плывет тонкая пыль с соседней каменоломни. «Мантия на нем, как настоящая, шелковая», — говорит Стич, стоя перед фигурой адвоката в мантии, и она права, таков эффект каменной пыли, осевшей в складках белого полированного мрамора. Все, плоть и одеяния, как будто обтянуты серым переливчатым шелком.

Повсюду чуть ли не tableaux vivants[196]: из бронзовых врат появляются мраморные ангелы и склоняются над фигурами скорбящих родственников, шепча им слова утешения. Одна группа представляет собой двойную иллюзию реальности: мраморная мать поднимает ребенка, чтобы он поцеловал мраморный бюст своего отца. В 1880 годы предельный реализм сменяется более мягкой манерой ар нуво. После 1918 года здесь не построено ничего, что заинтересовало бы знатоков. Чувствуешь, что, как музей буржуазного искусства середины девятнадцатого столетия, представленного во всей своей полноте, генуэзский Кампо Санто не имеет себе равных. Если Пер-Лашез и Мемориал Альберта были бы уничтожены, потеря не ощущалась бы до тех пор, покуда существовал бы этот великий музей.

К счастью, его не затронули, во всяком случае, судя по внешнему виду, авианалеты во время Второй мировой. В 1944 году сообщалось, что город «сровняли с землей». Некоторые прекрасные постройки были безвозвратно утеряны, но сегодня, не считая неразорвавшегося британского корабельного снаряда, в благодарность за это выставленного в кафедральном соборе, в городе мало свидетельств разрушений. Помню, когда Италия объявила нам войну в 1940-м, один политик торжественно заявил по радио; что мы скоро неисчислимо умножим количество руин, которыми эта страна по справедливости знаменита. (Стоит вспомнить, что перед окружением Рима англичане хотели разрушить его и лишь наши американские союзники предотвратили это варварство.) Он не брал в расчет того, что, однажды уничтожив, дух Италии не восстановить. Они не брали это в расчет, как те представители власти в Англии, которые попустительствуют уничтожению еще хорошего здания, чтобы освободить место для постройки на его месте чего-то поистине уродливого. Здесь же взялись за работу, упорно осваивая искусство своих предков. В 1945-м дворцы и храмы Генуи, похоже, лежали в развалинах. Ныне, идя по улицам с путеводителем Огастеса Хейра в руках, изданным в 1875-м, мы с миссис Стич могли видеть почти все, что видел он, и в том же самом состоянии.

Я не знал довоенной Генуи. Бесконечное число раз я проезжал ее в сумерках, но поезд идет под землей, и пассажиру не удается даже мельком увидеть красоты города. Английские и американские туристы не обращают на него внимания, они спешат в Рим, Флоренцию да Венецию. Геную, конечно, с ними не сравнить. В ней нет выдающихся произведений искусства и мало прославленных призраков. Она величава и довольно прозаична, и почти незаметна среди несравненной красоты Италии. В иной стране она вызывала бы всеобщий эстетический восторг.

Все интересное, помимо Кампо Санта, находится в небольшом треугольнике между двумя железнодорожными вокзалами и морским берегом. Здесь перед вами предстают две улицы дворцов и около тридцати церквей, являющих все периоды развития архитектуры от раннего Средневековья до позднего рококо. Все дворцы, как я полагаю, находятся в общественной собственности или совмещают офисы и квартиры. Пароходная компания, куда я отправился, чтобы подтвердить, что мои намерения отплыть на их судне остались неизменны, помещается в изысканном строении восемнадцатого века, ворота которого ведут в cortile[197], где сквозь дальнюю арку виден висячий сад, поднимающийся к солнцу по террасам, которые искусно украшены скульптурами. Обе основные улицы, виа Бальби и виа Нуова, которая получила новое малоприятное название виа Гарибальди, узки и погружены в густую тень, кроме крыш и верхних этажей, и солнце, озаряя на восходе и закате фронтоны и карнизы, предлагает взору их красоту. Дверные проемы громадны, и сквозь их квадратные рамы часто можно любоваться ослепительным видом позади открытых лестниц, с одной стороны улицы — на море, с другой — на горы. Крутые, заполненные народом, но чистые и приятные улочки спускаются к гавани. Генуэзцы так же вежливы, как римляне. Среди попрошаек нет детей, только привычные старики нищие в черных хламидах сидят, перебирая четки, на ступеньках церквей. Генуэзцы, живущие в Старом городе, рано отходят ко сну. Прогуливаясь вечером после обеда, видишь: улицы пустынны, на каждом углу изображения святых, возле которых теплится лампадка, лишь изредка проезжают автомобили.

Лучший отель находится близ вокзала. Багаж уже доставлен туда по тоннелю под улицей, на которой днем очень сильное движение. Отель не хуже, чем в любом другом городе. Как я говорил, попробовать их кухню я не мог, это не входило в стоимость билета; но все остальное, я убедился, было первоклассным, особенно два швейцара. Когда путешествуешь, твой комфорт обеспечивают не столько повара или управляющие, или метрдотели, сколько швейцары. В Англии сии важные фигуры встречаются все реже, а в Америке так о них вообще ничего не известно. За пределами Европы они имеют склонность превращаться в мошенников. В Англии существует Корпус комиссионеров[198], который имеет собственное кладбище в Бруквуде. Бравые ветераны в мундирах, увешанных медалями, в свое время стоили мне уйму шестипенсовиков. С другой стороны, швейцары должны быть полиглотами, людьми невозмутимыми, как крупье, терпеливыми, как монахини, знать все на свете и иметь крепкую и точную память, как библиотекари. Миссис Стич обладала некоторыми из этих качеств, но не всеми. Из меня вообще получился бы наихудший из всех швейцаров. Генуэзские швейцары романтически предположили, что у нас с миссис Стич тайное свидание в отеле, и проявили исключительный такт, оберегая наш покой и не выдав наших имен какому-то любопытному, которого они приняли за частного детектива. Мне хотелось думать, что существуют интернациональные общества швейцаров, объединенные в суверенный орден наподобие рыцарей Мальтийского ордена, и роскошное кладбище, где они могут лежать бее вместе в конце жизни, но мне сказали, они никогда не отдыхают вместе и чаще всего уходят на покой совсем молодыми, довольно богатыми и мирно откармливают уток в уединении тихих долин.

Миссис Стич и я не особо усердствовали с осмотром достопримечательностей. После ночи, проведенной в спальном вагоне, чуда не произошло, я не почувствовал себя моложе. Я еще не мог ни проходить больше двух миль за день, ни съесть больше ложки или двух восхитительных рыбных блюд, которые ставили перед нами. Я был той же старой развалиной, что со стонами и охами добралась до Паддингтонского вокзала. Но глаза мои начали открываться. Долгие месяцы они отказывались видеть; словно слепой, я ходил по тропинкам и деревушкам Сомерсета и нескольким знакомым кварталам Лондона, которые лежат между Лондонской библиотекой и отелем «Гайд-парк». Нужно было сильнодействующее средство, чтобы моя способность видеть скорее восстановилась, и таким средством оказалась барочная экстравагантность росписей иль Джезу[199]. Пелена спала с моих глаз, и я был готов воспринять более тонкую красоту генуэзского собора св. Лоренцо.

Этот свой дневник я публикую в надежде, а не в наглой самоуверенности, что вещи, которые вызвали у меня любопытство и интерес в протяжение моего недолгого путешествия, будут любопытны и интересны еще кому-то. Я не пытаюсь быть советчиком и перечислять все, что необходимо посмотреть, и даже все, что увидел я сам. Серия описаний знаменитых городов Э. В. Лукаса «Странник», которая создает обманчивое впечатление легкой прогулки по этим местам, острого взгляда, свободно скользящего по этим красотам, памяти, содержащей массу исторических сведений и анекдотов, на самом деле, как поведала нам его дочь, — это результат бешеной беготни и торопливых записей, над которыми мы смеемся, наблюдая их у менее ловких туристов. Эти два дня, проведенные в Генуе, я ковылял рядом с миссис Стич, заглядывал в места, казавшиеся интересными, присаживался при всякой возможности и внимательно смотрел; и у меня открылись глаза. Я не ставил себе целью осмотреть за свою поездку побольше архитектурных достопримечательностей, зато наострил глаз на камнях Италии, словно другие очки надел.

Я столкнулся с одной маленькой загадкой, которая часто с тех пор волновала меня. На протяжении столетий самой знаменитой реликвией сокровищницы собора св. Лоренцо (в котором, как утверждают, хранятся останки св. Иоанна Крестителя, заключенные в богатый ковчег для показа и выноса во время процессий) был Сакро Катино[200]. Это большой плоский сосуд зеленого стекла, разбитый и вновь собранный из осколков (нескольких маленьких кусочков недостает), вставленный в красивую оправу. Он по-прежнему выставлен в сокровищнице, но ризничий не утверждает, что он подлинный. У этой реликвии длинная история. В 1101 году генуэзские и пизанские крестоносцы разграбили Цезарею. Добыча была огромной, но генуэзцы удачно обменяли всю свою долю на один этот сосуд, поскольку местные ученые мужи уверили их, что Господь использовал его на Тайной вечере для омовения ног апостолов. Более того, будто он сделан из цельного изумруда огромных размеров, который Соломон подарил царице Савской.

Торжествующие генуэзцы привезли его на родину, хранили и берегли как величайшее сокровище республики. Двенадцать рыцарей были удостоены высокой чести хранить ключ от ларца, в котором он лежал, передавая по очереди друг другу. Так продолжалось год за годом. В 1476 году алхимикам специальным постановлением было разрешено провести над ним свои опыты, окончившиеся катастрофой. Его осколки хранились и почитались вплоть до революции. В 1809-м город захватили французские вольнодумцы и увезли Сакро Катино в Париж вместе с другими сокровищами. В 1815-м сосуд восстановили, но по дороге из Турина в Геную его уронили и разбили, и тогда обнаружилось, что он сделан из стекла. Однако пути человеческих умозаключений неисповедимы, и генуэзцы сразу решили, что все это был обман. Раз это не изумруд царицы Савской, то это и не Христова чаша. Рыцари больше не охраняли ее. Ее выставили на всеобщее профанное обозрение под видом objet de vertu[201] среди серебряных алтарных врат и византийских ковчегов, красиво расположив и подсветив, как это делается в музее Виктории и Альберта[202].

На второй день, позавтракав, я собрал чемоданы, облепленные наклейками пароходной линии, и прилег с книгой в руках. Спустя полчаса я услышал странные звуки: легкое потрескивание и шорох. Все мои наклейки, независимо от того, были они прилеплены на кожу или брезент, отклеивались и сворачивались в трубочку. Хм, подозрительно.

Прощайте, миссис Стич. Она возвратилась в Рим, перекинув через свою изящную ручку то ужасное пальто.