Глава II Приезд в Париж
Глава II
Приезд в Париж
В конце 1685 года мой предок Шарль Сансон де Лонгеваль покинул Нормандию, где он оставил прах Маргариты Жуаннь, за которую взял столь ужасное приданое.
Все происшествия, печальное описание которых я только что привел, почти расстроили его рассудок; он был постоянно в мрачном расположении духа, беспокоен, что еще более увеличивало пасмурный вид, который ему и так придавало его мрачное звание.
В Руане ему давали со страхом дорогу; издали указывали на этого человека, постаревшего раньше времени, вся внешность которого носила отпечаток страдальческой жизни. А между тем большая часть из них не знала о бурях, которые потрясли его существование; но довольно было при виде Шарля Сансона сказать: «это палач!» — чтобы все: мужчины, женщины и дети со страхом уступали ему дорогу и пятились от него.
Поэтому понятно, что мой предок весьма желал избавиться от этой гласности, покинув места, изобиловавшие для него ужасными и мучительными воспоминаниями. Он с поспешностью принял сделанное ему предложение перейти в Париж и таким образом поменял провинциальное место на звание палача в столице. Минута эта была торжественна.
Канцлер Летеллье умер, оставив печать президенту Бушера, человеку мягкому и безукоризненно справедливому. Маркиз де Булльон, истинный дворянин, был незадолго перед тем поставлен на место парижского превота. Магистратура возобновлялась на двух противоположных концах социальной лестницы: за канцлером Франции и парижским превотом следовал палач.
Длинный ряд внезапных смертей, опустошивших на ступенях трона королевское семейство; таинственные процедуры уголовного суда этого великого государства по случаю тонкой отравы, происходившей от Борджия и называвшейся порошком наследия, — все это исчезло; и ничто не омрачило бы спокойствия, если бы ни один безрассудный акт, который предуготовил для нашей страны, к несчастью, слишком привыкшей к религиозным ссорам, новую эру бедствий. Я говорю об уничтожении Нантского эдикта. Но я не имею права судить об этом перевороте и приписывать ему нетерпимость, которая столь долго воспламеняла и поддерживала у нас бедствия гражданской войны. Люди, влиятельнее меня, занимались этим и решили этот важный вопрос. Я только покажу, какой отклик, какое чувство должно было вызвать это происшествие в исключительной сфере, к которой принадлежал и Сансон де Лонгеваль; поэтому я обойду молчанием факты, слишком известные под именем Драгонад, Севенские кровопролития, и т. д., чтобы перейти к жестокостям, совершенным рукой исполнителя уголовных приговоров. Указ короля предписывал самые строгие наказания к больным, если они реформатского вероисповедания и отказывались от святых таинств. В нем было сказано, что в случае выздоровления эти еретики будут публично признаны преступниками и будут приговорены к пожизненной работе на галерах с конфискацией имущества, а в случае смерти — процесс будет проведен в их память, тела будут уложены в плетеную тележку и брошены в места, куда свозили разные нечистоты.
Другой указ предписывал те же наказания реформаторам, которые будут уличены в намерении покинуть Францию, и тем, кто будет помогать им в этом. Наконец приказывалось под угрозой конфискации имущества всем протестантским эмигрантам или подозреваемым в этом намерении возвратиться в самый короткий срок во Францию, и назначалось вознаграждение в тысячу ливров всякому, кто донесет или воспрепятствует намерению эмиграции.
Спешу прибавить, что все эти распоряжения были сделаны правительством после переселения моего предка в Париж; в противном случае, он остался бы в Руане. Не мешает заметить, что эти жестокие постановления были лишь судебной уловкой; ими скорее хотели внушить страх, чем вызвать серьезные последствия. Я не нахожу в бумагах, оставленных Сансоном де Лонгевалем ничего, чтобы говорило о приговорах, вследствие несоответствия какого-либо из вышеописанных постановлений и приведенных в исполнение моим предком по его жестокой обязанности.
В эту эпоху протестантов преследовали больше в провинциях, чем в Париже. Что же касается награды, дававшейся за донесение, то кажется, что, как всегда, на это решались немногие, ибо, несмотря на строгую бдительность полиции, эмиграция продолжалась на всех пунктах государства, лишая Францию значительной части дворянства и цвета богатейших особ, которые по примеру и под влиянием Кольберта положили начало торговле и промышленности нашей страны.
Кроме этого, еще и другие обстоятельства омрачали первые годы пребывания Сансона де Лонгеваля в Париже. По приезде он должен был поселиться в Пилори aux Halles. Народ называл этот дом дворцом палача. Пребывание в подобном жилище не только не могло рассеять меланхолии моего предка, но, напротив, еще более погружало его в грусть и уныние. И точно, оно представляло мрачное восьмиугольное строение, с остроконечной крышей, укрепленной на шпиле, и вращавшейся во все стороны деревянной башенкой. Я уже сказал, окинув историческим взглядом различные роды казней, что осужденных к позорному столбу прикрепляли к фонарику и постепенно поворачивали на все четыре стороны. Читатели, вероятно, не забыли, что это делалось обыкновенно в торговые дни с тем намерением, чтобы более унизить обвиненного, предавая его насмешкам и оскорблениям многочисленной толпы.
Перед этим странным строением возвышался крест, к подножию которого приводили обанкротившихся лиц, чтобы те публично отказались от своего имущества; после чего исполнитель надевал на них зеленый колпак.
Вокруг находились лавки, сдававшиеся внаем; доходами с которых жил палач. Пристройки состояли из конюшни и навеса, нечто вроде сарая, где сохранялись трупы преступников до их погребения.
Под этим-то навесом, при виде жертв своей злосчастной обязанности — этих бедных трупов, которым он доставлял последнее и зловещее убежище, у моего предка возникла мысль странная, но переполнившая его удовлетворением. Если бы, лишая жизни своих ближних, он мог изведать ее тайны, прежде чем предать эти останки земле, исследовать их, заменив смертоносный меч проницающим и открывающим тайны организма скальпелем, он мог извлечь из этого ряд выводов, полезных для облегчения человеческих страданий и той жестокой борьбы между жизнью и смертью, которая составляет необходимый и непреложный закон природы.
Эта мысль глубоко запала в душу Шарля Сансона, и нет сомнения, что в ту ночь, когда он впервые приступил к осуществлению ее, его волнение было столь же сильно, как Андреаса Везалия, презревшего религиозные предрассудки своей эпохи и осмелившегося посягнуть на труп, дабы заложить основу современной анатомии.
Мой предок столь же мужественно приступил к осуществлению своего намерения. Хотя на лбу его выступили крупные капли пота, хотя скрип флюгера, прикосновение к окоченевшим и безмолвным трупам приводили его в трепет — он не робел, а старался себе внушить, что этим кропотливым трудом он хоть немного искупит вину за жестокость своей обязанности, и, собравшись с духом, продолжал неутомимо, при тусклом и мерцающем свете светильника, свои трудолюбивые исследования для пользы страждущих собратьев.
Его поиски не остались бесплодными, до нас дошли любопытные выводы действия и значения мышц и сочленений и многие рецепты против страданий органов нашего тела.
Изучение анатомии и употребление известных средств увековечились в нашем семействе. Все его члены занимались этой наукой, и в числе других лекарств мы имели бальзам, оказывавший удивительное действие на самые застарелые болезни человеческого организма.
Читатели, наверное, немало удивятся, что мы излечили многих больных, которых посылали к нам, отчаявшись отыскать причину болезни знаменитейшие хирурги того времени. Многочисленные доказательства подкрепляют это.
Сознаюсь, что мы весьма дорого продавали эти лекарства аристократам и богатым особам, но давали их бесплатно бедным людям. Одно окупалось другим.
Возвращаюсь к Сансону де Лонгевалю. Жизнь в Пилори, стоявшем среди шумного, многолюдного рынка и окруженного прилежащими к нему лавками, казалась ему недостаточно спокойной для его занятий и не соответствующей его состоянию духа. Кроме того, она представляла другое, не менее важное неудобство, заключавшееся в том, что в торговые дни рано утром, с самого начала открытия рынка, пристав взимал долю из различных припасов, и эта добыча относилась в Пилори. Эта двойная операция совершалась не без затруднений. Многие торговцы неохотно следовали этому постановлению, потому что их отталкивало скорее назначение, чем размер требуемой с них и поступавшей в распоряжение исполнителя доли. Среди тревоги и волнения на рынке пристав не мог прибегать к другим средствам для отличия уже удовлетворивших его, как обозначить белым мелом крест на платьях торговцев. Этот знак сделался предметом насмешек, часто обидных, со стороны купцов, которые были непричастны к сбору, а иногда и прохожих. Однако это был уже несколько элементарный образ отметки, который должен был служить поводом ко многим распрям между сборщиками и торговцами. И точно, без них почти что не обходилось. Пристав, обеспеченный властью, не соблюдал необходимой умеренности в выполнении своих обязанностей, ибо в семействе моем говорили весьма часто, что поговорка «Груб, как служитель палача» произошла от частых ссор сборщиков с торговцами.
В предыдущем столетии неудовольствия возросли до такой степени, что исполнитель верховных приговоров Лоран Базар сделался жертвой возмущения народа, ожесточенного поступками его агентов. Однажды, когда он делал в Пилори необходимые приготовления для выставления обвиненных к позорному столбу, народ в одно мгновение ока кинулся с зажженными факелами к строению, и через несколько минут яркое пламя объяло Пилори. Когда некоторое время спустя бросились тушить пожар и вспомнили о Лоране Базаре, то нашли его уже сгоревшим. Следствие открыло только одного виновного; это был булочник по имени Лостьер, и он-то, без сомнения, снабдил толпу факелами.
Все эти обстоятельства побудили Сансона де Лонгеваля покинуть свое жилище в Пилори, потому что в его обязанности не входило условие жить непременно в Пилори, а не в каком-либо другом месте. В то время в Париже существовал пустынный квартал, называвшийся Новой Францией; это место теперь занято частью Пуассоньерского предместья. Если бы мы не были свидетелями совершавшихся в течение ряда лет удивительных перемен в столице, то едва ли бы поверили, что квартал, где в настоящее время встречаем превосходные дворцы, прекрасные церкви, монументальную больницу, станцию двух самых больших наших железных дорог, еще недавно представлял лишь пустые места, на которых виднелось несколько жалких и далеко друг от друга стоявших жилищ. Только благочестивая обитель последователей Святого Викентия де Поля да церковь во имя Святой Анны возвышались среди этой пустыни. В настоящее время церковь превратили в пивоварню, а убежище миссионеров — в темницу.
В этой Новой Франции, возле церкви Святой Анны, и поселился Шарль Сансон, отдав взаймы дом в Пилори aux Halles за 600 ливров в год, что составляло значительную сумму для того времени. Впоследствии мы увидим, каким образом мое семейство окончательно поселилось в этом квартале и уже никогда его не покидало. Один лишь я оставил его, когда, получив увольнение, стал избегать всего, что могло напомнить мне о прошлом.
Первые годы пребывания Шарля Сансона де Лонгеваля в Париже не представляют ничего интересного до процесса и казни госпожи Тике, которому будет посвящена следующая глава этой книги. Причина этого заключается не в том, что в семейных наших летописях я не смог найти ни одной забрызганной кровью страницы; но увы, нужно сознаться, что даже преступления имеют свою аристократию, и я полагаю, что моим читателям несравненно интереснее знать достоверные подробности насчет этой молодой особы, которая в конце семнадцатого столетия занимала все умы в Париже, чем описание мрачных и неизвестных злодеев. Процесс, развязка которого была довольно трагична, в то время наделал не менее шума, чем в наше время тяжба госпожи Лафарж.
Чтобы скорее приступить к описанию этого драматического эпизода, я окину быстрым и мимолетным взглядом жертвы первых казней. К тому же все эти кровавые сцены походили одна на другую, и описание их сделало бы еще ужаснее и так уже слишком яркую картину жестокости и бесчеловечности.
Почти все смертные приговоры выносило особое отделение Парламента, которое называлось судом де Ла Турнель. Он решал просьбы обвиненных, которые они подавали в шателе и другие отделения, в ведомстве Парламента. Судебные формы были кратки и сжаты. Когда обвиненный упорно сопротивлялся проводимой над ним подготовительной пытке, тогда посредством жестоких страданий старались вырвать у него сознание в том, от чего он отрекался. В других случаях, когда виновность подтверждалась различными доказательствами, то суд де Ла Турнель, вынося смертный приговор, прибавлял еще и то, что осужденный, прежде чем будет отведен на лобное место, должен подвергнуться ординарной и экстраординарной пыткам для того, чтобы он указал сообщников своего преступления. К счастью, это не входило в обязанности исполнителя, а было поручено особым офицерам, которые назывались пытчиками. Один из моих двоюродных дядей был наделен этим званием. Как видно, все члены нашего семейства были обречены на позор и унижение. Он оставил описание пыток, при чтении которых волосы становятся дыбом. Я, в свою очередь, изложу вкратце сущность и порядок их исполнения.
В день исполнения приговора главный чиновник уголовного суда с приставом шателе отправлялись в отделение пытки. В эту большую, полуосвещенную комнату, в которой невозможно было ясно различить физиономии, и герметически закупоренная, чтобы крики пытаемого не проникали наружу.
Затем туда приводили осужденного: ему приказывали встать на колени и громким голосом читали приговор. Затем пытатель хватал, связывал и распинал его на кобыле. В эту минуту в комнату входили два Парламентских советника, на которых была возложена обязанность снять с него показания.
Допрос начинался тотчас же. Между каждым вопросом осужденного подвергали новой пытке; ему сжимали члены в тисках с винтами (шраубцвиинги); его тело разрывали, ему раздробляли кости. К чему щадить того, кто вечером будет трупом.
Чаще на возобновляемые и настоятельные требования выдать своих сообщников несчастный отвечал только болезненными криками и рыданиями.
Очень многие погибали в этих ужасных мучениях.
Самые сильные и крепкосложенные люди могли устоять в этом варварском испытании лишь определенное время. Когда на губах их появлялась кровавая пена, с побледневших висков начинал катиться пот агонии, тогда несчастных спешили освободить и положить на матрац. Это случалось почти всегда при восьмом испытании тисками или полусапожками.
Вот в чем состоял еще в конце XVII столетия последний день осужденного. Вечером труп передавали исполнителю уголовных приговоров. Повытчик и пристав сопровождали эти живые останки до места казни, еще раз уговаривали его назвать своих сообщников и затем удалялись, торжественно ему поклонившись.
Затем наступала очередь исполнителя. Ему следовало довершить столь хорошо начатое дело разрушения: переломить железным шестом сочленения этих изувеченных членов, прикрепить к колесу этот преждевременный труп, обратив его лицо к небу, и истязать таким образом до тех пор, пока в нем не останется хотя бы одна капля жизни. Почему же лицо обращали к небу? Разве для того, чтобы он мог вознести к нему крик о мщении за людское жестокосердие?
Спешу ответить: до нас дошло весьма небольшое число из этих чудовищных процедур.
Судебные летописи не сохранили имен приставов, бывших темными и немыми участниками кровавых драм той эпохи, но в последние двадцать лет XVII столетия они почти беспрерывно упоминают о Клоде Амио, который в качестве повытчика присутствовал при выполнении всех уголовных приговоров. Нужно согласиться, что жизнь этого несчастного имела некоторое сходство с существованием исполнителя. Советники, число которых было многочисленнее, могли чередоваться. В числе этих последних упоминается чаще господин Тике, о котором мне придется говорить в следующей главе, господа Ламбер д’Ербиньи, Барбери и проч. По-видимому, один лишь последний был в состоянии сохранить среди этих возмутительных сцен спокойствие и присутствие духа; его подпись, чрезвычайно размашистая, всегда верна и показывает твердость руки.
Не скажу того же самого о Заметках, оставленных Сансоном де Лонгевалем по поводу его первых экзекуций. Легко заметить, что все они написаны в расстроенном состоянии ума и сердца, что невольно заставляло дрожать его руку. Повторяю, они представляют мало интересных частностей и не разнообразятся в подробностях.
Время перейти к одной из тех прелестных женщин, которых, по-видимому, небо не сотворило для преступления и которые доходят до него вследствие пагубной склонности, так что когда приходится судить их, то ощущаешь к ним чувство ужаса и сожаления.