3 Марта.

3 Марта.

Время. Редко может кто сказать о событиях с точным определением времени, так много всего пробегает в обыкновенный его час. Настоящее начало революции, момент ее начала есть уже предмет исторического исследования. Свое же начало (как в моих наблюдениях) было

-376-

так: я пошел к начальнику доложить о деле Кузнецова, а он говорит: «Ну, теперь все равно... артиллерийское Управление взято...» и проч. (это было часа в три) и прочее.

Плохо спится, и в утомленных глазах, насильно сомкнутых, в темноте так четко рисуются прекрасные здания, засыпанные снегом, и город из них прекрасно цельный, белый.

Утром: почта пришла, дымки курятся в трубах фабрик — неужели становятся на работу? Вчера дымков не было.

Увозить семью или подождать?

Вышли на улицу и слушали в народе весть о соглашении двух комитетов и новых приказах новых министров. День чудесный — солнечно-морозный март. И возрастающая радость народа. На Невском огромное движение, снимаются иллюминационные императорские гербы, складываются в кучи, зажигают, а в витринах показывается объявление об отречении царя. Процессии рабочих-солдат с: «Социалистическая республика» — «Вставай, подымайся» — («Боже, Царя» — не существует).

Разумник, Щеглов и я едем из редакции в Думу, хроникер говорит нам, что вот по следующему переулку лежат какие-то спирали. Завертываем посмотреть на спирали и обсуждаем, глядя на них, что это за спирали. Спрашиваем солдатика, думая, что это какая-нибудь часть пулемета, а солдат говорит: «Тут участок жгли, это пружина от матраса пристава, тут вот и пианино сожгли».

Хроникер Сватиков — назначен помощником градоначальника, В. В. ходил к нему просить пропуск для осмотра архива. «Ваше превосходительство»,— спросили его по телефону. «Сватиковых» явилось великое множество, большинство их — полуграмотные журналисты. Нас (генералов) в Думе Сватиков (один из них) заставил целый час дожидаться изготовления пропуска, и мы в это время обсуждали: не дать ли ему взятки в виде прибавки пятачка за строчку. Один из таких Сватиковых (Стеклов), получив уведомление от Исполнительного Комитета, что разрешает выход таких-то пяти газет, сообщил нам, собравшимся журналистам, что разрешается только печатать

-377-

то, что они печатают в «Известиях». Это произвело ошеломляющее впечатление.

Товарищ Максим со своей «Летописью» в корректуре. Он приводит меня в Совет рабочих депутатов. Полное изнеможение, мозоли водяные на ногах, в два часа ночи будит телефон. Петров-Водкин: в восемь часов всем завтра прийти на организацию министерства Изящных Искусств.

Старое правительство арестовано, но и новое под арестом Совета рабочих депутатов — ужасающе-трудное положение правительства, и отсюда в сердце каждого думающего новая тревога, как мы не знали раньше, покупая спокойствие ценою рабства братьев своих.

Вечером собрались у Разумника: я (ваше превосходительство), полковник Масловский, рядовой Петров-Водкин, княжна Гедройц и читали друг другу стихи. Говорили о сборнике «Скифы» и давали материал художнику: скифы счета не знают, европейцы все учитывают. Приходит в голову, что если бы можно было по правде писать, что думаем, что делаем мы ежедневно: как Ремизов болел, как Г. себе рак вырезает, как Петров-Водкин ходил к адъютанту учиться честь отдавать, и что при этом думают и чувствуют. Так под давлением войны, военной цензуры и всяких подобных скал лежит сдавленная личность, и не слыхать ее стона. Как они, эти люди, до сих пор не могут начать соединяться для спасения мира; не только этого нет, но даже голоса Предтечи грядущего. Этот мир, о котором оповестили нас немцы, будет не ими возвещен и не англичанами, не государствами и народами, он будет возвещен государствам и народам личностью страдающего распятого Бога. Но пока и Предтеча Его не являлся.

Разумник и Жаворонков. Материал первого — история, второго — бытовая история интеллигента и параллельная история сына елецкого мукомола. Жизнь моя в Петербурге и жизнь моя в Ельце. Когда затрубила труба, то как

-378-

затрубили интеллигенты, и как один из них «не приял» (от разума). В народе все шли по повелению, нужно идти, Иван Митрофанович, конечно, не пошел добровольцем и пребывал в умножении отцовского добра, а Михаил Михайлович - воин, по-видимому, так зарядился войной, что уже ничего и не помнит: самоутешение в отчаянии, какие-то принципы: самому убить человека, испытать до конца.