13 Января.

13 Января.

Наблюдения в Песочках. Почтальон Николай был пастухом, а теперь почтальон — целая карьера. Пастух в деревне — дурачок. Кто же возьмется быть почтальоном? Конечно, только дурачок. Теперь эта должность перешла к Николаю, и тут в этом дурачке оказалось шестое чувство (шестое чувство — интеллигентность, это есть особое состояние души, первичное состояние, которое потом эксплуатируется в высших слоях настоящими «интеллигентами» или «аристократами» и так создается внешняя защита этого состояния души).

Николай вдруг преобразился, когда стал почтальоном (столкнулся с другим классом людей). И теперь родные очень обижаются, когда спросит кто-нибудь из прежних:

— А дурачок ваш с вами?

Прасковья Сергеевна стоснула по мужу (Александра Сергеевна, сестра ее такая же): особое бабье состояние души, особые типы баб, которые могут стоснуть (знание на расстоянии и проч.). Клумова из Лейпцига. На такой женился Карпов: боялся жениться, видел худую жизнь отца с матерью. Сватался: разговаривает хорошо: о хозяйстве. Страх преодолел. Как привыкали друг к другу: ни с того, ни с другого расплачется. Как взаимно уступали при вспышках (бабе нельзя поперек) и плач, когда съездит домой. И вывод: на неизвестной жениться лучше.

В этом есть смысл: когда «любят», то до свадьбы развивается своеволие, например, хотя бы поссориться, поругаться. Совсем другое, когда женаты или когда на воле: ссориться на воле и думать, что вот захочу и уйду, не отвечаю за свои слова — так привыкают не отвечать за слова; а в браке за лишнее слово ответ немедленный. Карпову выпало

-15-

счастье, а Михаилу несчастье: но счастье и несчастье есть только мера жизни в ширину и в глубину: в несчастье Ми-хайл находит крест. Так или иначе, но в этом «браке на неизвестной» характерная черта народа русского. И возможно, что ею, этою чертою, бывает окрашена и любовь некоего интеллигента к неизвестному безликому образу и в вихре этого чувства бывают схвачены только редкие черты, как оболочка, из которых не составляется желанного образа.

Поша?ва ходит такая, вот и я от нее заболел.

[Петербург]

На площадке вагона при въезде в Петербург я стоял со своими вещами. Выходит молоденькая девушка с бумажной большой розой на шляпе и с горсткой подсолнухов. И так это удивительно, что лицо у худенькой девушки похоже на мадонну, а вот зимой у ней на меховой шляпе зачем-то бумажная роза и эти подсолнухи.

— Вы откуда едете? — спросила она меня так мило, так просто. Я ответил, что из Медведя.

— И я из Медведя, да как же это я вас не видела там, вот удивительно, да куда же вы едете?

— В Петербург.

— А я в Гельсингфорс.

Так удивительно было, что она с этой розой и подсолнухами едет в Гельсингфорс. Я спросил, зачем.

— Я замужем за офицером.

— Замужем! такая молоденькая!

— У меня двое детей.

— Двое детей, да вы же совсем гимназистка!

— Вышла по безумной любви.

— И... ничего?

— Ничего...

— Сколько лет?

— Шесть лет.

— Шесть лет!

— Да, и ничего.

— Не раскаиваетесь?

-15-

— Напротив...

Я радуюсь ужасно, и она радуется.

Поезд останавливается. Я провожаю даму с бумажной розой до извозчика, усаживаю, и так мы прощаемся с ней, будто на редкость близкие, вечно знакомые друг другу.

Ужасный ураган, прокативший по Невскому льду волны, чуть не потопившие зимой Петербург, настиг меня в Новгородской губернии возле соснового бора, в избушке, одного, в лихорадке. Перед этим я случайно попал в избу, где вымерла чуть ли не вся почти семья от брюшного тифа, и, как началась лихорадка, я вспомнил про ту семью и подумал: «Ну, это тиф!» Мелькнуло в голове, что скорее нужно теперь складываться и бежать в Петербург, но как посмотрел на вещи, что их еще нужно укладывать и потом доставать лошадь, и потом вылетишь из саней на ухабах — стало тошно, сильнее затрепала лихорадка, и так в полузабытьи лег я на подушку и лежал, не знаю, сколько времени. В это время ураган летел на сосновый бор, и началось совершенно как на океане в шторм: совершенно те же самые звуки и страсти. Мне чудилось, будто плыву я но океану открывать Северный полюс и что там, на полюсе, стоит снежная гигантская фигура капитана Гаттераса, обращенная лицом к полюсу, и все наше стремление, мучительно влекущее, обогнуть снежную фигуру и заглянуть ей в лицо. Мы боремся с волнами, делая нечеловеческие усилия, и вдруг нам говорят: «Полюс открыт, там нет ничего, напрасно трудились!»

Должно быть, я застонал в бреду, и в ответ на мой стон — ох! — я слышал этот свой стон — ох! — в ответ мне послышалось, будто кто-то еще, кроме меня, тоненьким тенорком простонал уже не по страданию, а по сочувствию к моей боли:

— Ох! Господи, Господи, барин, барин, да что же это такое?

Необыкновенно это приятно было, когда кто-то отзывается на собственный вздох, вдруг откликается: эхо такое еще продолжительное. Я опять охаю, и опять откуда-то отвечает:

-17-

— Ох! Господи, Господи, барин, барин, да что же это такое?

Открываю глаза: кто-то зажег в моей избе керосиновую лампочку, и она горит одна под потолком [ярко], в избе никого нет.

— Что же это такое, Господи? — вслух говорю я один.

— Что же это такое, Господи, — отвечает мне с печи.— Господи, барин, барин, да что же это такое?

Тогда я и увидел на печи против моей постели голову: там спал почтальон Николай, спал крепко, по-настоящему. Ужасный ураган, ломавший в это время гигантские сосны и швырявший сучья в нашу избушку, не мог разбудить его, но стоило мне только чуть-чуть простонать, в ответ раздавалось у спящего сочувственное эхо. Я тогда, изумленный [своим] открытием, назвал Николая, он быстро поднялся, спустил с печи ноги и, почесываясь, глядел на меня.

— Со мною, — говорю, — Николай, какая-то дрянь творится?

— Ничего, ничего, — опять тоненьким голоском успокаивал Николай, — пройдет, пришло и пройдет: пошерсть такая ходит.

— Пошава — это горячка?

— Да, да, это ничего: это не горячка, а так, пошерсть: пришла и уйдет...