21 Февраля.

21 Февраля.

Ночь: номер гостиницы, шорохи, запахи множества жильцов, что-то не свое, раздражающее, в одной комнате детский плач, в другой скрип кровати. Вчера там был полковник и устроил себе там семейную жизнь, какая-то дама, может быть, его жена, денщик, он весь вечер читал газету, а сегодня живет кто-то другой с жеребцовым голосом, гогочет, а голос дамы все тот же, они теперь не читают: она мурлычет вальс, и он ей подсвистывает.

Ночью я проснулся как будто маленьким, пели мне детскую песню, опомнился — на улице войска проходят и поют эту детскую песенку. Я понял, что война теперь, и это военное грозное и неумолимое представилось теперь временем жизни моей, годами нынешнего возраста моего, и детская песенка зачем попала в эти суровые годы? И так я посмотрел из окна на проходящие колонны: единственный фонарь освещал проходящие войска, и на улице от него мне было не видно проходящих солдат, но черные тени их на стенах домов двигались одна за одной, мне было ясно видно, как эти черные мертвые тени на белых стенах шли, размахивая руками, рты их открывались и закрывались — все

-153-

было видно! — и пели мертвые тела мою собственную детскую песенку.

Войско шло долго, я успел жизнь [вспомнить] под их песню и очнулся в обществе своего секретаря. Никакого нет у меня секретаря, но сегодня один еврейчик, исполнявший мои поручения, сказал мне: — Извините, что я скажу вам, вы недостаточно смелы, для ваших дел нужно быть пронырливым и нахальным — вы так не можете, вам нужно поручить это дело другому секретарю.

И сейчас же вызвался быть моим секретарем, значит, быть пронырливым и нахальным. Потом еще мне вспомнилась довольно важная особа, он мог сделать для меня, а когда я выходил, то догнал меня на улице, лысый, в форме, и с какою-то жалкой улыбкой просил меня упомянуть в газете, что брошюра его распространяется в действующей армии. Так я проснулся в обществе своего секретаря, мне представилось, будто он все это нахальное и пронырливое делает для меня и я пользуюсь его материалом и пишу прекрасные военные письма... как это удобно! Но я задумался о своем секретаре, мне стало обидно за его существование и противно, что он вечно пребывает возле меня, и что я уж больше без него не могу, я в плену у своего секретаря. Но ведь это же обыкновенная картина, так делают все настоящие деловые люди, и незаметно их побеждает их собственный секретарь. Мне мелькнуло сначала, что во мне нет этого секретаря, это жизнь имеет в своем составе то существо и, если сталкиваешься с жизнью, сталкиваешься с секретарем...

Так я совсем было успокоился, но опять проходящие войска запели мою детскую песенку, и вдруг я почувствовал — я виноват в секретаре, ведь он же сказал: «Вы не смелы, вы слабы»,— значит, я виноват, что я слаб. Эта слабость рождает секретарей. И это все война, все ее ужасы, все это от секретарей, от нашей слабости... человека, человека сильного ждет земля, весь земной шар.

Утром всё проходили колонны, между двумя ротами как-то попала похоронная процессия: коротенькая: простой гроб, ксендз, полдюжины родственников. Сверху из

-154-

лазарета на проходящее войско и похоронную процессию смотрели белые фигуры врачей и сестер милосердия.

Был на вокзале, осматривал великолепный Виленский перевязочно-питательный пункт, и какой-то очень важный уполномоченный в генеральской форме говорил мне, все показывая: — Я здесь завел чистоту, я устроил эту прекрасную кухню, я [оборудовал] это помещение, я организовал вольную дружину, я распорядился посыпать весь путь перекисью марганца, я наладил добрые отношения между военным ведомством и Красным Крестом — теперь я занят составлением о всем этом книги: я выпущу книгу.

В редакции «Вечерней газеты» говорили о немцах: мое настроение подтверждается. Белорусы — люди тихие, с застенчивой улыбкой, жители лесов с бледно-голубыми глазами (обычай целовать руку у женщины). Говорят, что белорусы по психологии ближе к русским, чем к украинцам, ближе к Москве, чем к Киеву (Киев — степи). Гнет на их культуру и принудительное обрусение способствует колонизации. Белорусы будто бы индивидуалисты.

Летчик казнится за бомбометание, но он был герой, если бы его не поймали, он был бы награжден, он погибает за правое дело, но он в то же время и не прав... он виноват, что летал не от себя и слепо отдался своему чувству.

Немец, учивший нас с колыбели порядку, закону и вообще всякой [расстановке] вещей — погибает целыми колоннами, не желая отступать от своего принципа и участвовать в каком-то хаотическом рассыпанном строю (гибель колонны).