3

3

На Могилевщине, в Быховском районе, есть большая Деревня с красивым названием Красница. Мы туда приехали в солнечный июльский день 1972 года — через тридцать лет после того, как деревню эту убили. Красница живет, как живет сегодня и Хиросима.

Но живет и память — о собственной смерти память И день тот для уцелевших жителей Красницы — вспыщка ужаса, муки, перед которыми последующие месяцы и годы военного лихолетья пропадают. «До» и «после» а над всем — тот июльский день 1942 года.

«…Они шли через деревню, не трогали никого. С того вон, конца, через кладбище. Только один побежал утекать, дак его изловили:

— Ты партизан?

— Не.

Ну, его и отпустили. С такой политикой, чтоб это успокоить людей. Да. Ну, засели они. Съездили еще в Быхов узнать, какую Красницу — Первую или Вторую — убивать. В Быхове уточнили, приезжают, оцепили всю деревню. С винтовками, пулеметами поставили немцев. А с ними были п полицаи. Потому что, когда загоняли в хату, дак они по-русски:

— А ну, в хату заходите!

Ну что, недогадливый народ был. Идут, и все.

Вопрос: — А еще не было таких случаев поблизости, чтоб убивали?

— Раньше не было еще. До этого даже не слышно было.

Да. И стали в хаты загонять. Загоняют и дальше идут, а вслед уже поджигали. Хаты эти с народом. Горят хаты. И с луга люди идут, сено везут, а немцы смеются эти, которые там охраняют, часовые эти. Смеются только, что сами идут на гибель. А люди ж не знают. Друг с другом разговаривают, что „это с партизанами бьются, давай утекать, а то будет и тута…“. А когда немцы только приехали, комендант объяснил, что на поле ни скота, ни самих — никого чтоб не было. Ни в лесу, ни на поле. Потому что с партизанами будет бой, и будут всех убивать. А в деревне не будут трогать. Ну, все и кидались в деревню. Бегут, бегут и бегут. А того не знают, что они бегут, а их в хаты загоняют и убивают. Да. И жгут.

Вот и все.

Вопрос: — Ну, а вы? Вас тоже?..

— Нас шесть человек шло с косами. Ну, и их шло восемь.

— Бросайте через забор косы, — приказывают.

Ну, мы и бросили. Как бы на теперешний ум, дак развернулся бы с этой косой — не успел бы меня застрелить, как я ему голову срубил бы косой. Глупые, можно сказать, были. Вот и все. Неученые. Не догадывались, что это делается.

Вопрос: — А как они одеты были?

— В форме. Ага. Ну, дак мы идем с луга, а часовые смеются. А чего они смеются — мы ж не знаем. Встречаем на улицах этих, которые загоняют и убивают.

Говорят:

— Стоп! Назад заворачивайте! Бросайте косы через забор!

Ну, и бросили.

А тут горит.

Вопрос: — А крики людей слыхать?

— Не слыхать ничего. Ничего не слышно, а только стрельба, и в этом конце горит. Да. Ну, нас завернули и говорят:

— Заходите в эту хату.

Мы заходим в хату эту, а тут полно уже загнали. Людей. И сразу ж гранату нам сюда — шарах! Граната взорвалась. Крик! Закричат — вторая! Третья! Ну, когда третья, тогда уже все.

И замолкли.

Вопрос: — А вы как в этот момент?

— Я заметил, что он в дверях чеку из гранаты вынимает — я ж был на войне уже. Я ж в Финляндии был на войне, дак я знаю оружие.

— Ложитесь!.. Гранату бросает!

Я сам только успел упасть, кто лег, кто нет — он уже бросил гранату. И мальчик, которому живот вырвало, — граната перед ним взорвалась, — он бросился на меня, его голова на мою попала. И когда уже третью гранату они бросили, взорвалась — все, тишина наступила. Дым этот сошел немного — заходит один немец или полицай и проверяет каждого. И из винтовки добивает. Этого Мальчишку — он еще живой был — потянул, он приоткрыл глаза, дак он в него ударил, а его голова была выше Моей, и мне только фуражку пробило. А самого не потревожило. Из этой группы вышло нас двое не ранетых, я тоже не ранетый был, это не ранение, что шапку пробило, волосы выщипнуло. Да и двое ранетых вышло. А все погибшие в этой группе. Там народу, може сорок или пятьдесят человек было — я не могу точно сказать.

Вопрос: — Вы долго лежали?

— Не, как они только вышли… Я сознания не терял я слышу: выходит… вышел… Ушел… Разговор, ушли на улицу… Да, как на улицу ушли, я подымаюсь. Кругом поглядел — нема никого, все лежат! Тихонько говорю:

— Есть ли кто живой? Да. Другой говорит:

— А я живой. И другой говорит:

— Я ранетый, но живой.

Что делать? Да. Давай на чердак. Мы на чердак вскочили. Там дыра была. Да. Я наблюдал. Они пошли в одну хату. После — дальше.

Я говорю:

— Будут жечь, мы сгорим тут.

— Да не будут!

— Да как не будут? Дым идет же, горит что-то.

Ну, соскочили и — в огород. Ячмень был. В ячмень в этот. Да. И там ползли по этому ячменю. А там через лужок — в жито. Пока часовой отвернувшись был. И — в лес.

Вопрос: — А у вас семья была?

— Всех убили. Одним словом, родни, братовых детей — сестры и братья у меня — погибло в то время у меня двадцать пять человек. И жену убили…»

Так это видел Поликарп Миколаевич Шакунов. Мы его встретили на красницкой улице, — вел коня с пастбища, может, как тогда, тридцать лет назад. Мы его остановили, спросили, кто мог бы рассказать, «как убивали…»

— Есть, остались люди. Я остался.

Отомкнули нам клуб и, пока Поликарп Миколаевич рассказывал, собирались еще жители прежней, убитой Красницы. Приходили по одному. Садились вдоль стены, у окон, и молча слушали то, что видели, пережили и сами.

857 человек тогда убили в Краспице…

Лизавета Ананьевна Шкапцова.

«…Ну что. Утром рано я выгнала корову. Прилетел самолет — и как раз там моя хата была — и по кургану, по земле бегает. Тогда я говорю:

— Что это такое, что это самолет по полю бегает? Бегал он, бегал, поднялся и полетел.

Вопрос: — Что он, садился там?

— Не, не садился. Так во низенько кружился, кружился, ага. Немного погодя я выгнала корову, — идут с той стороны, с востока, цепью идут.

— Ой, говорю, куда ж это деваться? Что тут будет? Ну, тогда подошли. Правда, шли — не затронули нас.

Как шли — только зверски так: видно, что это они идут… Потом я стала печку топить. Стала печку топить. Ну, вытопила печку, ну, пошли мы на сенокос, на болото. Пошли на болото, видим: снова едут машины, восемь машин, оцепляют всю нашу деревню. А у меня мальчик небольшой остался дома. Я думаю: „Ребенок остался, будет бояться“. Тогда я говорю:

— Что, пойдем или нет? (Там и мужчины были.) Ну, что, мужчины, пойдем в деревню?

— А что ж будем делать — пойдем.

Ну, собрались мы и идем. Пошли вперед сначала три хлопца. Видим — пропустили их. Тогда нас четыре человека, идем мы, подходим. Правда, часовой сидит и кричит. Мы хотели бежать бегом, а он нам махает вот так! Мы бегом, он показывает: „Не бегите“. А, правда, куда нам надо итить, там сильно били. Дак он нас заворачивал. Направил нас к Перепечиновой хате. Мы подошли.

Вопрос: — А что он вас заворачивал, чтоб не шли?

— Туда чтоб мы не шли…

Вопрос: — А он — немец или полицейский?

— Не, русский. По-русски. Один сидит близко, говорит моему хозяину:

— Иди-ка сюда. Он подошел.

— Вас убивали когда?

— Не.

— Стреляли?

— Не стреляли.

— А приезжали когда?

— Не, не приезжали.

Ну, и ничего больше не сказал. Ну, мы и пошли. Тогда он говорит:

— Налево.

Мы налево повернули, подошли: стоят возы, и кони стоят. Я тогда пошла, думаю: „Пойду-ка я в хату“. Подошла — ой-ё-ё! Стонут люди! Я уже не могла в хату зайти: „Ой-ой-ой!“ Как только я из хаты — идут вшестером Идут вшестером и нас этих всех двенадцать человек:

— Зайдите в хату! Скорей, скорей, скорей! Ну, мы забежали в хату.

— Давайте документы! — мужчинам. Правда, мой хозяин отдал документ. Они его тут бросили. Тогда:

— Ложитесь ничком!

Ну, и мы все… Легли. Тогда… Стоит он так на пороге — мы вот тут лежим. Бил он, бил, бил, бил, бил… Разрывными, всякими. Слышу — меня по плечам. Ну… Оно не болит сразу. Как застрелят тебя — ничего не болит. Только чувствую: кровь пошла-а-а, пошла-а-а!

Я лежу.

И многих так…

Никто ничего не говорит. И ранетые не говорят, и убитые…

Настрелялся он, наверно, охоту согнал. Потом говорит:

— Капут! Пойдем.

Ну, и собрались они, и ушли. Я подняла голову. Хозяина моего уже убили в голову, другой там хлопец лежал — того убили в голову. Мужчина с нами пожилой лежал — того не убили, а сына убили, такого ладного. Ну, и тот мужчина поднялся.

И другая женщина, Дуня Князева, говорит:

— Пойдем и мы.

— Не, — говорю я, — не пойду я. Не пойду, пока не будет хата гореть.

Потом она в окно поглядела:

— Нема, пойдем. Я говорю:

— Не, иди, я не пойду. Раз уже хозяина убили, буду и я лежать.

Тогда пошли все, и я думаю: „Пойду и я“. Только я шевельнулась, а за мной — два мальчика и три девки. Ну, они ранетые все. За мной ползут. Я вышла во двор, поглядела — нема никого. Я тогда — частокольчик такой стоял — я думаю: полезу в ячмень. Я вот так подняла частоколины да и хотела лезть. А уже бок мой болит. Вылезла в ту дырку таки. Полезла в ячмень. За мной — дети те все. Никуда не отходят. Я говорю.

— Деточки, расползайтесь!

А никто — никуда! И лежали мы до самого вечера. И сон, и холодно, кто живой, кто мертвый — не знаем уже. Потом подходит уже этот Перепечин Андрей и стал спрашивать. Я услышала его голос, поднялась. Вот спасибо: они меня перевязали. (Показывает на Перепечина.) Дали мне кухвайку, я оделась, а потом хата уже сгорела, во так, низко. Я хотела туда, где мой хозяин лежит, в огонь. Андрей меня откинул от огня, говорит:

— Иди отсюда, иди домой.

А мой чуть не за полкилометра, двор. У кого ни спрошу: „Кто видал моего сына?“ — дак кто видел, а кто не видел… Ну, тогда пошли мы в болото. В болоте сидели, сидели. Холодно? И ранетые, в крови. Тогда мы взяли, ета, и пошли в Лежанку. В Лежанку пошли мы, перевязали нас, раздели, ета, все мое, что в крови — я ж вся была, и голова, все в крови…»

Вольга Мефодьевна Надточеева.

«…Ну, уже некуда прятаться. Пока мы тут с мамой побегали, уже некуда прятаться. Детей же шестеро, все ж малые. Уже видим: машина едет легковая, и сидят там какие-то с кукардами. Они остановились около нас и спрашивают:

— В каком направлении стреляли партизаны?

— Мать моя говорит, что мы ничего не знаем, никаких партизан не видели.

— Ну, говорит, через два часа вы уже увидите!.. Мать моя пришла да и говорит:

— Что это он сказал?

Ну, и оцепили они деревню, и расставили этих своих Патрулей, и стали бить. Только мы стали в лес туда бежать, а тут из пулемета по нас. А у матери ж малые дети — ну, куда ж! Большие куда-то разбежались, спрятались, а мы тут, четверо нас осталось, малых, я — самая старшая. Ну, и мать моя в картошку села, а картошка такая низенькая была, и мы около нее сидим. Счас дошли до нашей хаты, заходит за сарай и стал стрелять А я так вот к стене прислонилась, стою, тогда говору:

— Мамочка, побегу! Дак она говорит:

— Деточка, не знаю, как хочешь, беги, не могу тебя и ни тут держать, и никак, как хочешь… Беги.

Только я ткнулась бежать, а меня как кто сзади держит, не могу оторваться от стены, так мне страшно. Ну, а они побежали, и всех их побили.

Вопрос: — Тех девочек?

— Двух этих девочек. Всех. Всем головы поразбивали. Тогда, как я выскочила, я их видела. Ну, тут уже мою маму… Стал стрелять по маме. На руках у нее была трехлетняя девочка — ее ранил на руках. Я так вот гляжу, дак она вытянулась, закричала. Мама подняла ее на руки, дак оно так синее, синее, а крови не видела, ничего. Потом идет уже сюда немец, к маме сюда идет.

Я говорю:

— Мамочка, побегу я в хату. Страшно мне. Она говорит:

— Деточка, беги.

Тут маму убили. И двух этих девочек. А мальчик маленький испугался и куда-то в хату заскочил, там и сгорел он живой. А я побежала в другую уже, в соседнюю. Не, еще я бегу, а он — на меня:

— Ишь, куда спряталась, щенок! А ну, говорит, в хату.

Я бегу, а мое все это тело прямо дубовое стало. Вбегаю в хату, там уже убитые лежат, десять человек убитых. Ой-ёй-ёй! Мне так страшно стало. А тут детей много, много прибежало сюда. Дак они тогда под кровать.

Вопрос: — Дети?

— Дети те. А мне уже некуда, я как-то запоздала, дак я с краю тут легла. Думаю: „Все они живы останутся, а меня убьют, раз я крайняя“. А он тогда подошел к кровати и р-раз отодвинул! Значит, я была крайняя, дак меня кровать загородила, а те, которые от стены, естые все погибли. А я лежу живая. И лежу, меня эта постилка загородила с кровати, не видна я. Кого из нагана добивают, тех, кто хрипел, шевелился. Я лежу.

Потом уже — тихо, тихо, нигде уже… Я голову подняла, а он на пороге стоит, автомат вот так и папироску курит. Сейчас подбегает, постилку эту заворачивает на кровать и стал в меня стрелять. Три раза выстрелил и два раза не попал, а третий попал. Целился мне, видать, в висок, да — пониже, у меня вот шрам чуть-чуть есть. И я лежала калачиком, скорчившись, и в колено пуля прошла. Ну, тогда я вижу: кровь эта течет — и думаю: „Живая ли это я, в сознании? Думаю: ну, уже все…“»

Петр Юрьевич Перепечин.

«…Я был пацан. Нас было у матери четверо малышей. Брат — двадцать шестого года, который остался жив, сестра — тридцать третьего и тридцать седьмого — брат. Отец умер в тридцать седьмом году. Брат старший пошел прятаться в ячмень, а в это время бежала Бобкова Мария. Она теперь в Могилеве живет. Девушка. Выскочила. Мы в одном классе учились с нею. Бежала и кричала:

— Утекайте, хоронитесь, убивают всех подряд!

Я маму стал просить, говорить, что, значит, пойдем хорониться.

Мама что-то или растерялась она, или еще что:

— Никуда, говорит, не пойдем.

Ну, тогда я стал просить, чтоб младшего брата или сестру отдала, чтоб мне уйти вдвоем. Она не пустила, говорит:

— Иди, если хочешь, один, раз тебе надо так.

Ну, а потом в ета время, когда мы… Увидели мы уже, что подвигаются сюды, мы в свой двор зашли, туда, к сараю, сели вдоль забора: я самый крайний сел. Заходят двое. Один говорил по-немецки, другой — по-русски, который говорил по-нашему — этот с винтовкой. А тот — с пистолетом. Стал на выходе.

Зашел тот, который говорил по-русски. Он, конечно, „Доброволец“.

— Идите в хату, ложитесь.

Ну, мать тут на колени, все мы рядом там, давай просить там: „Паночки, голубчики!“ — там все это… Ну, потом он, значит, хотел меня прикладом ударить. Я сразу Поднялся и пошел впереди. Пошел впереди, за мной — сестра, тридцать третьего года. Я как шел — у нас две хаты было, — во вторую хату пошел, а мать с маленьким тридцать седьмого этот, — в той хате. Он сразу… Мать убили насмерть сразу. Брат долго мучился. Потом зашел — сестру сразу насмерть… А мне сюда вот в плечо ударил, сюда пуля вышла. Как лежал, закрылся и глаза закрыл. Кровь пошла, я лежал, ну, кто его знает, предположение — книги читал же — кровь есть, думаю: скоро я умру или нет? Ну, потом они… Там стоял отцовский еще, ну, по-нашему — как чемодан такой — сундук такой. Они там, что лучшее было, выкинули, посмотрели все перерыли, ко мне сюда, в кровь выкинули. Ну, и вышли из хаты они, ушли, значит.

Я встал, сестру эту перевернул — мертвая. Мать лежит — тоже мертвая. Я еще брата на руки взял, поносил. Он тоже кончился. Я его матери на руку положил, в окно поглядел — никого нет.

Только выхожу во двор — они выпускают наш скот. Ну, корова там была, овечки. Выгоняют их во двор. Только они, значит, заметили — я через забор перескочил. Они еще раз выстрелили. Ну, и бежал, как раз набежал на этого старшего брата в ячмене. Он меня положил, и я больше уже и не встал. Раны стали болеть, и больше не встал. Ну, в общем, скот они выгнали, просигналили, значит, когда жечь. Зажгли. Потом, значит, сгорел наш дом. Встали мы, этот брат меня поднял, соседи стали подходить. Ну, и пошли в лес…»

Вот так один за другим садятся к микрофону жители Краспицы — когда-то убитой деревни. Следом за Петром Перепечиным — снова женщины — Ева Туманова, Нина Князева. По какому-то особенному счастью эти люди и еще несколько десятков краснинцев спаслись в тот день. Палачи сделали свое дело: 857 человек застрелили, сожгли. И все же не так «чисто», как умели и учились делать. Тут еще только осваивали приемы, методы. Потому что были мы на месте и таких деревень, уничтоженных в 1943 и в 1944 годах, когда-то больших, многолюдных (Маковье Осиповнчского района, Ямище Шумилинского, Пузичи Солигорского и другие), где ни одна живая душа не спаслась. Ни одного, к го мог бы рассказать. Поле, рожь, памятник в березовой рощице — цементная пирамидка с трехзначным числом убитых, сожженных, и невидимые жаворонки, что пробуют своим щебетаньем заполнить эту, аж до неба, пустоту… Особенную пустоту, которой нет, может быть, и в самой пустынной пустыне.

Красницу убивали в числе первых (в этой местности). Правда, доходили слухи про Студенку (также Быховского района), что будто бы перебили там всех людей. Однако, оказывается, тяжело человеку в такое поверить. Даже много чего повидав, пережив.

Каратели все это учитывали: когда люди уже сильно напуганы, точно знают — тут один «подход». Однако совсем иной, если убийцы могли рассчитывать на такое вот состояние: человек видит, что бьют, убивают всех подряд, а все не верит, что возможно это…

Андрей Пилипович Перепечин.

«… Это было 17 июля 1942 года. Раненько, еще спали все, появился самолет над Красницей. Вот он стал очень низко летать, все поднялись. И в это время со стороны Давыдович шло очень много немцев. Ну, они прошли через Красницу, ничего никому, так, спокойно прошли. Все не обратили внимания. Снова все разошлись по своим домам, по своим работам. Через некоторое время являются снова те немцы — уже со всех сторон. Оцепили эту деревню и ничего никому не говорят — тихо, и все. А где-то часа в три дня они начали убивать. Начали убивать с естой стороны. От школы. Сразу в школу загнали несколько человек, там — гранаты, слышны взрывы были. И выстрелы. Но ничего не слыхать: ни крику, ничего. А как это говорил Шакунов, это правда, что весь Народ был на сенокосе. Ну, они с сенокоса сгоняли в деревню, никто ж не знал зачем. И вдруг, понимаешь, выбежала одна девчонка, дак ее, Бобкова, — ага, Мария, — Дак выбежала она, выскочила в окно. Бежит по деревне и кричит:

— Спасайтесь, убивают людей!..»

В Могилеве мы отыскали Марию Бобкову — ту, когдатошнюю девочку, крик которой будто разбудил многих: «Убивают же людей!» Теперь у Марии Викторовны Другая фамилия — Павлова, по мужу. В старом деревянном доме, адрес которого нам дали в Краснице, ее мы не нашли: переехала в микрорайон Юбилейный. Обычно мы сначала человека видим, слышим, а уже потом узнаем, что с ним было — из его рассказа. Здесь же мы должны были встретиться с женщиной, заранее зная 0 ее судьбе, уже зная ее «историю». И мы невольно присматривались к ней, будто узнавали — присматривались к невысокой женщине, со смугловатым худым лицом, что сдержанно смотрела на нас, слушала, зачем это приехали к ней издалека люди. Красница?.. Да, она туда часто ездит, бывает там. Хоть сама давно уже в городе живет, работает на мелькомбинате. Муж — слесарь. Вон и дочь уже выросла, это она там, на кухне, звучно, по-молодому смеется — с мужем своим, таким же молодым. У них там свой разговор, свои интересы, а мать — если это людям надо! — села перед нашим микрофоном.

«…Когда немцы оцепили деревню, мама была на сенокосе, а мы — брат мой и три сестры — дома. Недалеко от нас была школа. Когда приехали, они сначала стали убивать этих, беженцев. Они там жили, в школе, несколько семей, и их стали стрелять. А у нас там рядом жил сосед, он был дома. Дак стреляют этих в школе, а пули по деревне так — фи-у, слышно, как летают. Я тогда пошла к нему:

— Ой, говорю, дядя, что-то делается, убивают или что.

А он:

— А, паникерша! Кто тебя тут будет убивать!

Там они расстреляли, в школе, и начали ходить. Два немца той стороной улицы идут, а два — по этой. По хатам: два — туда, и два — сюда. Наша хата была третья или четвертая.

Вот они в один дом зашли, там было закрыто, в другой зашли.

Старуха бежала — у нее дочки на болоте были — о внучкой была. Приостановилась и говорит:

— Пойду дальше.

В третий зашли, поубивали всех, кто там был.

Вопрос: — Вы слышали, как стреляли?

— Не, мы не слышали. Они войдут — и там стреляют. А мы все мотаемся, то к дому своему, то к соседу:

— Мужчины, что ж нам делать?

Страшно, бьют!

У меня сестра и брат были старшие, а я средняя. Ну, тогда идут к нам! Ой, два немца!..

Там были и полицаи, а эти — с бляхами на груди. Страшные такие. Уже убили соседей и к нам идут. Я: „Ой, дядя, глядите: по хатам ходят, убивают, сюда идут!“

Ну, мы тут стали и стоим. Я в своем доме не была. Две сестры там были — убили. Идут сюда! А мы с братом тут. Брат после болезни, был совсем слабый. Если б он был здоровее, и он бы убежал. А он был совсем слабый.

Полицейский и говорит:

— Идите в хату!

— Ой! — все закричали. — Что делать?

Мы все тогда — этот мужчина, у него была семья пять душ, я шестая — сейчас мы все ничком, положились на пол и стали кричать. Ну, я уже не помню, кто там как кричал. Они сейчас — винтовки там или пулеметы, и давай в этих людей стрелять. Как они первый раз выстрелили… Как раз около окна стоял сундук… Как они первый раз выстрелили, я тогда на сундук, в горячке, что ли, на сундук, а окно это открывалось — я в окно. Рукой толкнула и на улицу побежала. Когда я побежала, два немца с другой стороны шли. Поубивали в другой хате и шли. Они полопотали, а я — по деревне, на тот конец. Они еще там не проходили, они только тут начали. Я побежала, люди стоят, все спрашивают:

— Что там, Маня, что там? Я говорю:

— Ой, утекайте, убивают немцы!

Тогда — кто куда, табунами. Побежали прятаться, кто куда. А тех, кто на болоте были, маму нашу, тех загнали также в хату и гранаты кидали, а кого — спалили.

А дочка того хозяина тоже за мной кинулась в окно, а немец ей в плечо, и она назад, в грудь упала. Но осталась жива, в Брестской области живет.

Люди говорят, что, когда я бежала, меня узнать не могли: черная, черная, страшная! Я иногда езжу туда, Мне говорят:

— Ну, ты нам жизнь спасла. Стояли б и ждали, пока подойдут немцы.

А мы потом в рожь спрятались, во ржи сидели. Потом они затрубили, сигнал дали и уехали…»