РАЗЛИТЬЕ

РАЗЛИТЬЕ

Лесная деревушка в Борисовском районе Минской области. Рассказывает Юлия Федоровна Сушко, женщина одинокая, шестьдесят три года.

«…Вот они как ехали, — а я в том конце жила, — пять машин, дак часть выгрузилась и побежали по шаше, а часть к лесу побежала.

А я со своей девочкой хотела в кусты. Муж был в партизанах. Только пришел из Финляндии, побыл год, а тут снова война началась, в партизаны взяли…

Хотели мы в жито, а этот немец бежит:

— К старосте, к старосте!

Ну, мы знаем, где староста живет. Я девочку за руку, но не к старосте, а вот — где была колхозная стройка. Но он нас прогнал. Тут стоит поперек улицы, а тут оцепили — по одну сторону с пулеметом и по другую.

Тогда я говорю:

— Бабочки, пойдемте проситься. Подошли мы и говорим:

— Паночки-любочки, неужели вы нас убьете? Мы ж ни в чем не виноваты, что где в партизанах или что..

А они говорят:

— Вас живых будут в огне жечь. Но только мы ничем не поможем.

Или они полицаи, или они украинцы?

— Кланяйтесь, говорят, коменданту. Падайте в ноги.

Я спрашиваю:

— Какой комендант? Он говорит:

— Среди народу в плаще стоит.

Мы к тому коменданту:

— Паночек-любочек! Може, нас будут бить? А он как крикнул:

— Вам всем капут!

Приказал раскрыть двери в пуне.

Тут мама моя стояла рядом около пуни. Думаю: „Побегу скажу, что будут живых жечь“. А они пуню раскрыли. Думаю: „Нас будут первых сжигать“.

И тогда стали уже разбегаться, а они стали из пулеметов косить.

И вот я выбежала сюда, за кусты. А меня ранили. Тут во разрывною пулею все вырвало.

Тогда я платком перевязала. И стоят вдвоем немцы. Я:

— Паночки, добейте меня, мне вельми трудно!.. (Плачет.)

А они:

— Идь, говорят, в кусты, идь в кусты!

И тогда я еще в горячке иду, а тут девка соседняя мне на ноги упала. Я говорю:

— Волька, я через тебя не переступлю.

А ей в голову как раз… А я — в кусты, а там и моя девочка ко мне прибилась, восемь лет. А другую мою ранили в ногу. Проскочило детей штук пятнадцать и бабы. А всех перебили.

Тогда моя девочка видит, что кровь льется у меня — у этих девочек платки взяла и сразу стала заматывать… Ямку выкопала, мне воды достать…

Вечером пришли еще бабы, их трое осталось…

А потом партизаны меня вынесли. Какой-то армячок был, постелили на носилки и вынесли меня. Партизаны, ага. Положили там, в кустах. Все ж спалили. А комаров!.. Тогда я полежала три дня, и пошли по мне черви. (Плачет.) Старик отец приехал с подводой и завез в деревню к себе. И так там лежала. Он пошел йоду, марганцовки принес, и Маньку привезли, которая теперь работает врачом. Двенадцать метров бинта было, дак она сказала чистым бинтом снимать грязь…

Всю родню нашу перебили. Было три сестры… Оставь — платочка на голову не было.

Сорок восемь было хозяйств. Человек сто восемьдесят — всех побили. Осталось четыре бабы и два мужчину. Один в ячмене лег, а другой в колодезь вскочил. Сначала сруб туда опрокинул, с колодезя который, а потом сам на него спрыгнул, чтоб не утонуть. И возчиками которые были. Мой тата старый.

Но они уже все поумирали…

Штыками деток маленьких кололи…

А потом, когда уже наша армия шла, наши в плен их взяли. И берегли. Мы пошли глядеть, дак они сидят около огня, повычесывались… Пленные!

Дак мы говорим:

— А если бы вас в огонь побросал, как вы наших детей бросали!..

Дак они и отодвинулись от огня подальше…»

После в той самой хате, о том же самом рассказывала Настасья Змитровна Шило. Семьдесят шесть лет. Высокая, суровая, громкоголосая, как пророчица. Однако рассказывая, нет-нет да и засмеется нервно… И начала с такого смеха — жутковатого.

«…Ха-ха-ха! По порядку, говорите? Я уже баяла этот порядок. Приезжали уже следователи и перед вами…

Ну, как было… Говорили люди, что подорвали машины, пять верст отсюда, а потом убили „народника“ на пути. А мы были в лесу, у реки, они нас, немцы, нашли там. Это как первая блокада была. Этого убитого привезли в деревню и сказали похоронить. Старики сделали гроб и обили белым.

Тогда они постояли около этого гроба и сказали:

— Ляжет вас двести человек.

„Народники“ эти. Я сама стояла. Полно людей на Улице было. Дак я и слыхала, как они говорили. Не совру.

Тут, около Синичина, самолет спустился… Два их служилось, но я уже буду говорить, что один. Брали наших мужчин в возчики. Всех побрали и моего хозяина взяли с детьми. Пятеро ж детей. И ночи я не спала, и день ходила…

Тут они и приехали бить. Я встала. Семь машин их пришло. А тут вздумали, что будут забирать в Германию А мой хлопец один уже взрослый.

Дак я говорю:

— Ну, детки, поехали, видно, погонят уже в Германию или убьют.

Положила старшего среди младших, а сама за ведро и пошла. А бабы, соседки, и будут говорить:

— Вот нам теперь смерть. А я говорю:

— Бабы, не волнуйтесь: в Саёх заняли, а не побили. Вот как я бабам говорила. Они от меня ушли.

А уже меня немец изловил, потому что я шла к сестре, к Мариле. А он догоняет меня и кричит:

— Капут, капут! Тогда я иду, а уже наших согнали. Они вот и плачут некоторые, а мы вот с этой Юлькой. (Показывает на хозяйку, Юлию Сушко.) Он стоит, на винтовку оперся… А уже все наши пришли. И дети мои. Пятеро деток ко мне пришло. Я вот так их обхватила — они ж еще маленькие, — а мой хлопчик старший взял и побежал! Утек. Он на кладбище утек. И как-то пробрался, и другого позвал, и утек. Ну, а этих четверо около меня. Юлька эта подошла еще и говорит:

— Пан, или нас убьют?

А я говорю:

— Что ты просишь этого кола? Стоит вот. И ничего не говорит.

И мы отвернулись.

Тогда я смотрю — а уже стоит легковушка, и они, человек шесть, стоят. Да эти плащи большие, да рукавицы черные…

Дак мы вот так подошли, а я думаю: „Не пойду вперед, убьет“.

А старшина наш (смеется)… или староста — черт его знает — дак этот хотел с ними ехать. А они плюнули на него и не взяли: детей много… Старосту первого и убили. Левона.

Он повалился, а я не лезу наперед. Уже гляжу — побежали все, дак и я по полю… Улицей вот так, в жито. И я бежала. И невестка моя бежала. Мы вдвоем с нею. Дак она повалилась и лежит. А я глянула так вот… Но верите ли вы мне? Я ж не вру — я глянула, что она лежит — и я побежала, в забор втиснулась, за сарайчики, и сталась я живая. Три усадьбы перебежала. За хлевами густо были строения.

Тогда я гляжу — а моя девочка, вот этаконькая, бежит! Бежит из того жита.

Уже они реже стреляли. Дак я тогда за эту девочку я а говорю:

— Ай, дочушка, уже ж нам всё! А четверо ж где еще?

Тогда я схватила эту девочку, а с нею, так вот — стеганочку, а сама — в жито. А оно счернело уже, мое дитятко, на меже…

И я перележала в жите с этой девочкой.

Как уже били!.. Ай, били!.. Лес шумел, и земелька стонала, как били! Кто где…

Сколько нас отбежало? Бабы две только. А то все дети. Они пустили из пулеметов в рост, а дети маленькие, и остались. Годиков по пять, по шесть которые.

Я была здоровая, дак я бежала, я б теперь так не побежала…

Вопрос: — А ваши детки?

— А мои детки где-то четверо. Только одна около меня. Младшая самая. Они там, немцы, долго стояли.

Я вот так пододвинулась к меже, чтоб поглядеть, а ока:

— Ай, мамочка, не бросай меня!..

Я пододвинулась — а моя хата по окна горит!.. И уехали они, вижу я. Тогда я побежала и нашла… Кого я нашла? Кристину. У нее на руке девочку убили. Кулю Цыганову нашла. И девочку Шурку. Вот сколько нас.

Побежали мы в лес.

А тогда я шла, детей кликала, а вот эта раненная… (К хозяйке.) Ты, Юлька, лежала, а я тебя нашла. Нашла ее, около нее было четверо… А грязь такая!

— Кто там? — говорю я. — Идите ко мне! А они говорят:

— Вы идите к нам!

Известно, маленькие девчатки. Я взяла к ним пришла.

А вот эта Юлька лежит, чуть жива. Я так нагнулась, говорю:

— Ах, Юлечка!

А она взяла да хлип-хлип… А девчонка грязи взяла на нее. Это там вода такая была — одна грязь. Седьмой годик девочке было, а мать, Юлька эта, станет что попало говорить, дак она воды на нее. Так спасала ее. Выкопала ямку и брала из нее воду. Юлька голая лежала, дак она ей на грудь воды, на лицо…»

Разлитье — деревенька бесперспективная. Так нам сказали на двух уровнях: в сельсовете и в районе.

Предложили теткам из этих печальных хаток перебраться в центр колхоза, гарантировали, как это делается, помощь, а они — не хотят.

Странно?

Не очень.

Лет несколько перед тем на Гродненщине нам случилось встретить нечто подобное. Куда там подобное — курную хату!.. Не в музее или на картине, а в Лидском районе, на территории богатого совхоза «Малое Можейково». Совхоз построил двухэтажный дом, а бабку из курной хаты никак не могли уговорить перейти в квартиру с удобствами. Директор написал ее сыну в Ленинград, на Кировский завод, что совхоз оплатит командировку, лишь бы только парень уговорил мать не упрямиться Целая сказка, если кто недоверчивый… А что же у бабки была за причина не переходить? Старая липа перед окном, а под липой — криничка… Так она, бабка, сама говорила.

Разлитье — какие-то три хаты, сарайчики, заборы, огороды… И роскошное лето такой печали не приукрашивает. Бабулю Настасью Шило дочка забрала было в Казахстан, где она работает бухгалтером, но старуха там не прижилась. Здесь держится, а при ней, как при матери, и Юлия Сушко. Для этой привязанности к родному углу внешних причин особенных нет. Стареют хаты, стареют матери. Над тем колодцем, в котором было спрятался один из двух спасшихся мужчин, сруб снова струхлявел и сам кусками да порохней обваливается в недалекую и подозрительную воду.

«Завтра как раз тридцать лет с того дня», как погиб ее сынок, и она туда пойдет, на ту могилу, и «буду день там плакать»…

Поэтому из Разлитья никуда перебираться не хочет. И от дочери потому вернулась — от того целинного благополучия.