Берлинские годы

Свою работу в нашем берлинском посольстве я начал с должности старшего переводчика. Мои обязанности были довольно просты и немногочисленны. По сути дела, я выступал в роли помощника советника-посланника посольства, которым был в то время В. И. Кочемасов. Впрочем, его очень скоро сменил А. И. Горчаков, бывший секретарь МГК КПСС, некоторое время работавший затем в МИД СССР на должности заведующего 4-м Европейским отделом, который курировал Польшу и Чехословакию.

Кочемасов уехал в Москву заместителем заведующего 3-м Европейским отделом, ведавшим Германией и Австрией. Но долго он на этом посту не задержался и вскоре стал заместителем Председателя Совета Министров РСФСР. Он вернулся в Берлин нашим послом на закате ГДР, когда я стал послом в Бонне. Мы много раз договаривались встретиться и обсудить тревожную ситуацию, но обстоятельства сложились так, что эта встреча не состоялась.

Начав работу в приемной В. И. Кочемасова, я поначалу чувствовал себя довольно неуютно. В последние школьные, а затем институтские годы я привык трудиться по десять и более часов в день. Здесь же буквально маялся от безделья. Когда советник-посланник выезжал на беседы с высокопоставленными функционерами ГДР, я сопровождал его и делал затем записи бесед. Но таких встреч было не так уж и много.

Кроме того, в мои обязанности входило поддерживать связи с берлинской конторой кинопроката и подбирать фильмы для еженедельного показа сотрудникам посольства по принципу: смотрите, чтобы знать эту часть культурной жизни ГДР, а заодно совершенствуйте свой немецкий язык. Работа эта была неблагодарной. Хороших фильмов студия «ДЕФА» производила мало, а более половины сотрудников посольства немецкий знали средне и фильмы смотрели с трудом. Ворчанье всех недовольных направлялось обычно в мой адрес, как самого младшего по чину.

Третьей моей обязанностью была подписка посольства на газеты — и газеты ГДР, и западные издания, а также приобретение книг для посольства и Москвы. В основном это была техническая работа, которая текла по накатанному моими предшественниками руслу. Но определенного времени и настойчивости она требовала.

Была у меня, правда, и четвертая, более интересная обязанность. Я должен был обрабатывать письма немецких граждан, касавшиеся различного рода конфликтов с Группой советских войск в ГДР. Было немало конфликтных случаев, так сказать, единичного свойства, которые после соответствующего вмешательства и политического воздействия на командование ГСВГ быстро решались ко взаимному удовлетворению сторон. Однако были и «хронические болезни».

Одна из них — проблема внебрачных детей, появлявшихся в результате сожительства наших солдат и офицеров с немецкими гражданками. По договору о временном пребывании наших войск в ГДР 1957 года вопросы гражданско-правового характера, возникавшие между служащими наших войск и гражданами ГДР, должны были решаться по закону ГДР. Согласно немецкому закону доказательство факта сожительства матери ребенка с его отцом в момент зачатия являлось достаточным основанием для признания отцовства и позволяло ставить вопрос о выплате гражданке ГДР алиментов нашим военнослужащим. Так и решали во многих случаях суды ГДР.

Наши же юридические органы, несмотря на подписанный с ГДР договор, упорно применяли советский закон: если не был зарегистрирован брак, то и алиментные претензии не принимались. Чтобы избавить себя от излишней головной боли и соблюсти «интересы безопасности», военное начальство немедленно откомандировывало из ГДР любого военнослужащего, замеченного в «неслужебных» связях с местными гражданками и тем более, если оказывалось, что они стали отцами своих немецких детей. А там — ищи бедная немка ветра в поле по всему великому Советскому Союзу. Папы просто исчезали.

Выглядело все это достаточно некрасиво, особенно на фоне той настойчивости, с которой мы в те годы внушали всем, и прежде всего своим собственным официальным представителям всех рангов, что ГДР больше не является оккупационной зоной, что это суверенное государство и вести себя в отношениях с ним подобает соответственно. По поводу «алиментной темы» на основании многочисленных жалоб немецких граждан посольство направляло командованию ГСВГ немало «строгих» писем, которые я и сочинял. Эффект, правда, был слабый. Пару раз, однако, удалось заставить выполнять наши договорные обязательства и начать взыскание алиментов. Но это были, скорее, исключения из общего, не украшавшего нас правила.

В целом вся ситуация в наших отношениях с ГДР была в чем-то шизофренична. Цель укрепления ГДР и ее международного признания была одним из приоритетных направлений всей нашей внешней политики, по крайней мере в Европе. В этом виделся главный рычаг консолидации выгодных Советскому Союзу итогов второй мировой войны, закрепления результатов так дорого доставшейся победы. Наши политические деятели неустанно требовали от Запада признать незыблемость итогов войны, а следовательно, и существование первого в истории немецкого государства рабочих и крестьян. В конце концов эта цель стояла и за знаменитой инициативой Н. С. Хрущева превратить Западный Берлин в вольный город и заставить три державы подписать германский мирный договор. Берлинское наступление Хрущева вполне могло подвести нас к грани крупного международного конфликта, но СССР, казалось, сознательно шел на это ради окончательного решения германского вопроса в нашем смысле. Мы «вколачивали» в ГДР огромные средства, чтобы поддерживать «на плаву» это не очень-то в те годы жизнеспособное, лишенное всяких природных ресурсов государство. С ГДР мы подписывали уникальные по своему объему торгово-экономические соглашения, добивались с ней самого тесного кооперирования в промышленности, науке, культуре и других областях. В общем, мы ГДР в те годы занимались самым активным образом, пестуя ее как малого ребенка.

Со стороны руководства ГДР та же линия осуществлялась, так сказать, в немецкой системе координат. Промышленность республики все больше разворачивалась в сторону Советского Союза. В политическом плане В. Ульбрихт считал своим долгом быть всегда и во всем единым с советскими товарищами. В ГДР с немецкой основательностью учили русский язык, переводили и издавали нашу литературу, записывали чуть ли не все взрослое население в общества германо-советской дружбы. Улицы пестрели призывами сделать дружбу с Советским Союзом делом, «близким сердцу» каждого немца, поясняли, что учиться у Советского Союза значило учиться побеждать.

Но это была внешняя, официальная часть картины отношений между СССР и ГДР, хотя было бы неверно утверждать, что эта часть картины носила как бы нереальный, очковтирательский характер. Конечно, неуклюжие лозунги и призывы всегда и во всем смотреть в рот «старшему брату» многими немцами воспринимались, мягко говоря, скептически. Интеллигенция типа А. Зегерс и С. Хермлина критиковала партийных функционеров за неумение сохранять национальное достоинство и облекать идеи дружбы и союза с СССР в более цивилизованные формы. Люди же попроще говорили, что действует инстинкт угодничества перед победителями, что власти страны по привычке норовят все еще пресмыкаться перед ними.

Поскольку сходные явления отмечались и в Западной Германии, восточные немцы в своей массе рассматривали происходившее как что-то неизбежное в данных исторических условиях. Кому становилось невмоготу, тот уходил на Запад. Против идеи примирения немцев и русских, восстановления хороших и даже дружественных отношений между ними оппонентов было мало. Более того, за годы существования ГДР в этой стране появлялись все новые тысячи и тысячи людей, которые были нашими искренними друзьями и, наверное, останутся такими до конца своей жизни.

С советской стороны картина была во многом неоднозначной. Простой советский гражданин не очень принимал идею дружбы с немцами, ну разве что с оговоркой, что для социалистических немцев надо сделать исключение. Поскольку линия Политбюро ЦК КПСС состояла в том, чтобы всемерно укреплять ГДР и дружить с нею, наши представители, как говорится, вытягивались по стойке «смирно» и брали под козырек.

В России, однако, как известно, сия манера поведения еще отнюдь не означает, что будет осуществляться то, что приказано. Вполне возможно, что, сохраняя позу полного послушания, будут делать все наоборот или в любом случае лишь то, что сами считают целесообразным.

Поэтому, исповедуя на словах одно, многие наши люди, даже специально отобранные для работы в ГДР, поступали в практической жизни иначе. Действовал стойкий «синдром победы», в соответствии с которым считалось, что в ГДР себе можно многое позволить такого, что не потерпели бы в других странах народной демократии. Это проявлялось и на бытовом, и на политическом уровне. Ну и, конечно, всякий наш чиновник, прибывавший на работу в ГДР, считал своим правом и долгом учить своих немецких «подопечных», как им жить и понимать мир. Причем уровень этих поучений и рекомендаций, бывало, не выходил за рамки пересказа «Краткого курса истории ВКП(б)».

Я не говорю, конечно, что это было общим правилом. Как всегда, все зависело от конкретных людей, от их общего уровня развития и подготовки. Причем это касалось обеих сторон. Но высокомерное отношение к представителям ГДР, взгляд на них как на потенциальных злоумышленников или в лучшем случае «неумех», которыми просто необходимо в той или иной форме командовать, был широко распространен среди берлинской колонии служащих различных советских ведомств. Советские дети в Карлсхорсте либо не общались с немецкими детьми вообще, либо, объединившись в стаи, вновь и вновь предлагали немецким ребятам, а они всегда были в меньшинстве, «сыграть в войну», чтобы в очередной раз поколотить немцев. Должен сказать, что у наших родителей это отрицательной реакции не вызывало, скорее наоборот.

Меня, помню, этот настрой сильно озадачивал. Сначала я думал, что, может быть, эта «суровость и бдительность» в отношении немцев ГДР шла сверху. Однако вскоре я мог убедиться в том, что это не политическая линия, а, скорее, прочно укрепившаяся болезнь советского чванства, замешанного на нехватке общей культуры, чувстве вседозволенности и безнаказанности. Однажды по молодости лет я сцепился в посольском автобусе по пути на работу с одним из «зрелых» товарищей из объединенного парткома, доказывая ему, что в ГДР должны работать не бывшие директора металлообрабатывающих заводов, по слогам читающие по-немецки даже после окончания Высшей дипломатической школы, а люди, которые все же представляют себе, что имеют дело с европейским народом, который дал миру величайших представителей на всех направлениях человеческой культуры и цивилизации. Если немец воспринимает нескладное бормотание такого нашего дипломата-директора как руководство к действию, то он либо неискренен с нами, либо сам находится на том же уровне, что и его «старший друг», и от их совместной «политической деятельности» по серости и дурости может быть только вред для авторитета Советского Союза и ГДР. В автобусе народ отнесся к моим высказываниям сдержанно, а вскоре начался разговор по посольству, что надо усилить воспитательную работу с молодыми сотрудниками. Есть у них склонность к зазнайству, непонимание значения опыта партийной и советской работы старших товарищей.

Мой наставник П. Г. Бушманов сказал мне по этому поводу, что надо знать, что и кому говорить. «Чего ты ему доказываешь, что таких, как он, отсюда давно гнать надо? Думаешь, он тебя поддержит? Он сам такой. А таких, как он, здесь добрая половина».

Однако жизнь шла своим чередом, менялся состав посольства, менялись и методы работы. Сослуживцы — старшие выпускники МИМО — рассказывали, что прогресс за прошедшие несколько лет был разительный. Один из них начинал службу переводчиком в нашей военной комендатуре во Франкфурте-на-Одере. И вот в один из дней к нему в комендатуру на прием пришел немец, который положил на стол расписку какого-то командира роты или батальона, конфисковавшего для нужд Советской Армии в 1945 или 1946 году у этого немца мотоцикл. Разумеется, при этом было обещано, что после войны будет выплачена компенсация. Немец, ссылаясь на договор об отношениях с ГДР 1955 года и наши заявления о предоставлении ГДР полного суверенитета, считал, что пришло время получить причитающуюся ему компенсацию.

Наш выпускник отправился докладывать дело военному коменданту. Вроде бы немец был прав. Что делать? На этот вопрос комендант среагировал просто: вызвал дежурный караул и приказал посадить немца в подвал комендатуры. На недоуменный вопрос дипломата, за что немца арестовывать и по какому праву, комендант реагировал репликой: «Да ни за что! Я его до утра в подвале продержу, а потом выпущу, и он еще от всего сердца меня благодарить будет и больше никогда со своей распиской сюда не придет. И чему вас только в ваших институтах учат?!»

В 1959 году немецких посетителей в подвал, наверное, больше нигде не сажали. Но когда я начинал работать, нередко картина все же была следующая. Какой-либо из наших не очень сведущих в языке работников и попавший впервые в своей жизни на дипломатическую службу собирался в командировку по республике для ознакомления с положением дел на местах, скажем, в либерально-демократической партии. Перед отъездом он составлял перечень вопросов, которые хотел выяснить, и с помощью других сотрудников потел, переводя эти вопросы на немецкий язык. «Беседа» с местными представителями ЛДПГ затем строилась по схеме: «Дорогой коллега, у меня к вам есть несколько вопросов. Вопрос 1. Ага, спасибо. Теперь вопрос 2 и т. д.». Случалось, что ответы собеседника наш товарищ не вполне понимал. На этот случай считалось полезным повторять вопрос вновь и вновь, заставляя собеседника объяснять положение дел все более простыми словами. Некоторые даже считали такую тактику особенно хитрой: стараясь втолковать советскому другу суть дела, немец авось да и сболтнет чего-либо лишнего. Во всяком случае он будет стараться, так как прогневить представителя советского посольства местный функционер в любом случае вряд ли решится.

Хуже обстояло, однако, дело, когда начинали задаваться вопросы нашему представителю немецким собеседником. Нередко функционеры ГДР искренне хотели посоветоваться, как действовать в той или иной конкретной ситуации. Но было хорошо известно, что все они писали подробнейшие доклады «наверх» о всех беседах с советскими товарищами, а некоторые даже обосновывали свои те или иные политические действия советами, полученными от ответственного представителя посольства СССР. Тут легко можно было попасть впросак. Если советы советского товарища не соответствовали линии ЦК СЕПГ или попросту были неадекватны ситуации, дело могло дойти до В. Ульбрихта. Он был в этих случаях беспощаден. Незадачливого дипломата тут же отправляли домой, а иногда и увольняли с работы за попытки вмешиваться во внутренние дела ГДР.

На этот случай жизни была разработана тактика как бы косвенных ответов «немецким друзьям».

Считалось, что лучше всего вспомнить какой-либо похожий случай из истории КПСС либо из деятельности местных партийных и советских органов в СССР. Тут, естественно, на коне были те дипломаты, которые в этих органах ранее работали и имели кое-какой опыт. Немецкому собеседнику, во-первых, говорили, что ГДР — суверенная страна и будет, конечно, решать ту или иную ситуацию так, как считает это целесообразным. Но вот имел место похожий случай в Калининской, или Горьковской, или еще какой области, так там поступили вот так-то. Но это, мол, было в прошлые годы, да и условия там не совсем похожи на условия в ГДР. В общем, вся дипломатия состояла в том, чтобы и ответить намеком на вопрос, и в то же время не ответить, возложив на собеседника бремя интерпретации советов посольского товарища, который, если запахло бы жареным, на самом деле вроде бы ничего и не советовал, а лишь вспоминал о перипетиях социалистического строительства в СССР.

Ситуация эта была достаточно смешная. Неискренность ощущали, конечно, обе стороны. В. Ульбрихту не нравилось, что наши работники колесили по ГДР и все время искали непосредственную информацию о положении на местах. Она нередко сильно отличалась от оценок, которые поступали после фильтрации через райкомы и обкомы в ЦК СЕПГ. Это не позволяло В. Ульбрихту чувствовать себя уверенным при контактах с нашим руководством в Москве в том, что все его просьбы и рекомендации в германских делах воспринимаются как истина в последней инстанции. Он не скрывал своего раздражения по поводу такого порядка, норовя всякий раз ударить по рукам тех, кто особенно активничал в сборе информации. По сути дела, из ГДР не уехал «по-хорошему» ни один из работавших там за годы ее существования советских послов. ЦК СЕПГ просил о замене и Г. М. Пушкина, и М. Г. Первухина, и М. Т. Ефремова и даже П. А. Абрасимова, считавшегося лучшим другом Э. Хонеккера. Москва покорно меняла послов, убирала работников и рангом пониже, закрывала, а потом вновь открывала консульства во всех концах ГДР, но информацию о внутреннем положении ГДР в те годы мы имели всегда исчерпывающую, и не только из рук ЦК СЕПГ. Думаю, что так было вплоть до самого конца ГДР. Другой вопрос, как эта информация оценивалась и использовалась. Это всегда и во всех случаях было прерогативой и ответственностью политического руководства.

Подобная навязчивая опека, поддерживавшаяся нами над ГДР, имела, однако, и свои несомненные издержки. Главной из них являлась непоколебимая убежденность большинства функционеров ГДР в том, что они могут позволить себе совершать в политике какие угодно ошибки, но поплатиться за это властью они не могут. В любом случае Москва в решающий момент придет на помощь и бросит все силы на то, чтобы удержать ГДР, так как без ГДР развалятся все советские позиции в Европе. Думаю, что эта слепая вера определила поведение руководства и среднего звена функционеров СЕПГ и в роковом для ГДР 1989 году. В Берлине вовремя не поняли, что имеют дело с совсем другой Москвой, с совсем другим взглядом на ГДР, как, впрочем, и на другие союзные нам восточноевропейские страны.

Мне всегда казалось, хотя я ни дня не служил в армии, что жизнь в советской колонии за границей, особенно в большой колонии, должна во многом напоминать жизнь военного гарнизона. Здесь каждый сверчок знает свой шесток и поет свою, положенную ему песню. Все мужчины имеют свои должности и звания, существует жесткая система подчиненности в рамках каждой оперативной группы во главе с советником или первым секретарем, а всю эту пирамиду венчает посол и его правая рука советник-посланник. Соответственно этой табели о рангах строятся отношения и между женами, распределяются квартиры, автомашины, выдаются средства на экипировку, представительские расходы. Идет острая конкурентная борьба за продвижение по службе, предполагающая как бы естественный отбор наиболее сильных и способных, что в общем-то является здоровым началом в работе любой подобной службы, если вопрос решается действительными деловыми качествами и способностями работника.

К сожалению, этот принцип в нашей дипломатической службе во многих случаях нарушался. Нарушение шло по двум линиям. Прежде всего существовала узаконенная система постоянного «укрепления» советской дипломатической службы посредством направления на нее работников из партийного и советского аппарата. Разумеется, «сбрасывали» в МИД СССР не самых лучших, а тех, от кого хотели либо избавиться (это было в самом начале), либо (это было позднее) пристраивали по протекции тех, кто был достаточно ушлым, чтобы прийти к выводу о преимуществах активного строительства социализма не в пределах Советского Союза, а находясь по ту сторону его рубежей. В брежневские годы к тому же широко распространилась практика направления на работу за границу и быстрого выдвижения по службе детей высокопоставленных родителей. Все это мешало нормальному росту и перемещениям кадрового дипломатического состава, вызывало у одних недовольство и чувство бессмысленности честной, прилежной службы, у других порождало желание не бежать вместе со всеми по беговой дорожке, а попробовать прийти к финишу, рванув поперек стадиона: уйти на работу в ЦК КПСС хотя бы младшим референтом, с тем чтобы через пару лет вернуться на дипломатическую службу в должности советника, жениться на чьей-либо дочке, изловчиться поднести кому-либо из руководителей крупный подарок и т. д.

Я, конечно, не хочу сказать, что все «номенклатурные» дети и родственники были бездарными или что все приходившие с партийной работы никуда не годились. Среди них было много талантливых людей, доказавших вскоре, что они и умеют, и могут работать. В конце концов жизнь все расставляла на свои места, так как в отличие от других областей нашей тогдашней советской жизни дипломатическая служба во все времена предполагала острую конкурентную борьбу с противником. Тот, кто не умел или не мог вести ее, быстро сходил с круга, а люди похитрее заранее вели себя так, чтобы «колесом ходить» вокруг настоящей работы и по возможности вообще не попадать в сложные переплеты.

В ГДР мы, правда, проблем с «блатниками» и родственниками почти не ощущали. Было достаточно всякого рода выдвиженцев с советской и партийной работы, но и они были «пролетариями» в своей весовой категории. ГДР была «непрестижной» страной. Работать тут надо было много, а платили мало. В общем, Берлин не шел ни в какое сравнение ни с Нью-Йорком, ни с Парижем, ни с Лондоном, куда устремлялась «белая кость». Германская «мафия» в МИД СССР была несколько особой. Здесь отсутствовали «сливки» общества, но зато был очень тщательный отбор людей по деловому признаку. Большим специалистом этого подбора был тогдашний заведующий 3-м Европейским отделом И. И. Ильичев, в годы войны начальник ГРУ и генерал-лейтенант. Писатель он был не великий, но любую бумагу хорошо видел со всеми ее недостатками и достоинствами и, главное, отлично разбирался в людях. Из-под его «крылышек» вышло много сильных, талантливых дипломатов, таких, как В. М. Фалин, А. Г. Ковалев, А. П. Бондаренко, и других. Работник 3-й Европы в те годы в МИД СССР имел определенный престиж уже в силу самого факта, что И. И. Ильичев взял его к себе в отдел.

В нашей берлинской колонии было немало работников, пришедших из 3-й Европы и советской военной администрации в Германии, и хорошо знавших свое дело. Я с благодарностью вспоминаю А. Е. Авалдуева, A. Я. Богомолова, О. П. Селянинова, Ю. В. Бебурова. Но основное общение у меня шло с сотрудниками моего служебного уровня и возраста. Тогда в Берлине служил А. А. Слюсарь — один из наиболее талантливых наших будущих аналитиков, прирожденный полиглот и человек высокой внутренней ответственности. Тогда же здесь работали Ю. В. Манжосов, будущий заместитель секретаря парткома МИД СССР, B. И. Быков, который стал начальником консульского управления МИД СССР, А. И. Грищенко, закончивший свою службу в МИД СССР секретарем парткома, В. А. Коптельцев, о котором речь еще пойдет, В. А. Купцов — генконсул РФ в Зальцбурге, В. Б. Лoмейко, работавший послом при ЮНЕСКО, Ю. Ф. Жаров — бывший заместитель председателя ВААП, а потом начальник одного из управлений МИД. У всех судьба сложилась по-разному, многих, к сожалению, среди нас уже нет..

Мечтой каждого молодого дипломата было получить интересный и, главное, «свой» участок работы, то есть вести в посольстве, скажем, вопросы положения в профсоюзах или ситуацию в партиях, входивших в Национальный фронт, или в молодежном движении ГДР. Это предполагало возможность широких контактов с соответствующим кругом функционеров ГДР, поездки в округа, возможность самостоятельно планировать свою работу, ставить по своей инициативе перед руководством посольства те или иные политические вопросы, участвовать в составлении годового отчета посольства, а нередко и политических писем по тем или иным крупным проблемам, связанным с положением в ГДР, нашими инициативами в германских делах.

Работа переводчика или помощника посла считалась менее интересной. Эти люди были все время привязаны к «шефу», не располагали собой, не могли целенаправленно развивать связи и контакты с немецкими партнерами, их постоянно выделяли для сопровождения всяких важных делегаций, возглавляемых весьма своенравными и порой капризными руководителями. Помню, как однажды А. И. Микоян взялся сурово критиковать меня за то, что стихи Гете, отпечатанные на меню торжественного обеда в его честь, я перевел ему на русский язык не стихами. Сорвал на мне зло за то, что я не всегда понимал из-за его сильного армянского акцента, что он говорит, и переспрашивал. Микоян терпеть этого не мог и быстро раздражался.

В общем, среди молодежи в МИД СССР и в посольствах ходила тогда поговорка: «Для того чтобы получить хорошую работу, надо знать лишь один иностранный язык, и тот — по возможности плохо». Иначе попадешь в переводчики, а еще хуже — в переводчики на высшем уровне и будешь таскать на себе это ярмо долгие годы. То, что работа переводчиком на высоком уровне дает несравненно больше в плане понимания и видения действительно крупных проблем и замыслов сторон, чем занятия, например, делами Союза свободной немецкой молодежи, по молодости лет мы не очень понимали. Хотелось самостоятельности, простора для инициативы, одним словом, воли.

Дела мои тем временем шли довольно успешно. Посол все чаще брал меня на свои беседы с руководством ГДР, меня стали выпускать как синхронного переводчика на митинги и серьезные политические встречи. Помощник посла Ю. А. Гремитских, который давно собирался уйти на самостоятельный участок, всячески способствовал тому, чтобы я занял его место. Через год я стал помощником М. Г. Первухина.

М. Г. Первухина направили послом в ГДР в начале 1958 года. Это была для него форма почетной ссылки, после того как Н. С. Хрущев причислил его к группе фракционеров в составе Молотова, Маленкова, Кагановича и кого-то там еще. В общем, тогда весь этот длинный список для краткости называли «и примкнувший к ним Шепилов». М. Г. Первухин, правда, во всех разговорах со мной — а отношения у нас вскоре сложились близкие — говорил, что ни в какой он фракционной группе не участвовал, хотя его туда и приглашали. Хрущев разозлился на него за то, что он выступил на заседании Политбюро против его идеи создания совнархозов, которая, кстати, быстро доказала свою несостоятельность. Беда была, однако, в том, что эта затея с совнархозами вызывала оппозицию со стороны всей фракционной группы «с длинным названием», да и Хрущеву надо было очистить Политбюро от политических деятелей, которые могли по своему весу и авторитету тягаться с ним самим. Первухин же входил в состав ЦК, а затем и в Политбюро еще при Сталине.

В Берлин его отправили, сохранив за ним положение кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Он получал фельдкурьерами материалы этого высшего органа власти, при нем постоянно находилась личная охрана, он пользовался личным самолетом и т. д. За его плечами была головокружительная карьера — от простого инженера-энергетика в начале 30-х годов до наркома, члена ЦК ВКП(б), Председателя Госплана СССР, которому Сталин иногда в последние годы как бы «на пробу» позволял временно исполнять обязанности Председателя Совета Министров.

Первухин этим своим положением был приучен к определенному стилю и качеству работы своего непосредственного окружения. Вокруг него все должно было крутиться как четко отлаженный механизм, люди должны были не болтать, а давать четкие ответы по делам, которые вели, и иметь предложения по возникающим вопросам. Беспорядок и недисциплинированность он не принимал.

В моих глазах М. Г. Первухин до сих пор остался тем, что мы привыкли называть тогда «кристально чистым коммунистом». Беспощадно требовательный к себе, принципиальный в отстаивании своей точки зрения, он умел в то же время слушать возражения подчиненных, был совершенно чужд всякому блатерству и махинаторству. К его рукам за годы работы послом «не прилипла» ни одна казенная марка, ни один предмет государственного имущества. Сама мысль использовать свой пост для целей личного обогащения была как-то несовместима с моральным обликом и образом жизни этого человека. Как это разительно отличалось от того, что мне приходилось видеть потом!

В. Ульбрихт недолюбливал М. Г. Первухина. Прежде всего ему не нравилось, что послом к нему Хрущев отправил «фракционера», разумеется, не пользовавшегося особым личным доверием Никиты Сергеевича. Великий мастер коминтерновских аппаратных игр, В. Ульбрихт, конечно, не мог не задаваться вопросом, что это означает в смысле отношения в Москве к его собственной персоне. Он терпел Первухина, но в то же время старательно копил на него компрометирующий материал, который мог бы в нужный момент помочь Хрущеву «добить» неугодного человека, а заодно и выставить самого В. Ульбрихта в выгодном свете как деятеля, понимающего, что к чему.

Эта тактика, кстати, применялась «немецкими друзьями» в отношении всех наших руководящих и менее руководящих работников. Не было случая, когда при падении кого-либо из них друзья не имели бы, что сообщить нашему руководству о прегрешениях, которые числились за пострадавшим по их линии. Больше всего меня, однако, потрясло, когда В. Ульбрихт через несколько дней после отстранения «своего друга Никиты Сергеевича» переправил в Москву магнитофонную пленку с записью разговора у себя дома в самой интимной и дружеской обстановке с хрущевским зятем А. Аджубеем. Разумеется, Аджубей распустил в тот день язык, но ведь его подловить было надо, причем делать это с холодным расчетом, что материал когда-нибудь сможет пригодиться.

То, что Ульбрихт не знал о предстоявшей вскоре отставке Хрущева, было для меня совершенно ясно. Брежнев, сидевший в ГДР в дни подготовки переворота и получивший по «ВЧ» сигнал, что все готово, срочно отправился на аэродром Шенефельц, чтобы вылететь в Москву. Ульбрихт успел, однако, подъехать на аэродром проводить Брежнева. До сих пор у меня в ушах стоит его высокий бабский голос: «Передайте мой самый сердечный привет дорогому другу Никите Сергеевичу». Может быть, потому и послал пленку, что через пару дней испугался до смерти этих своих слов?

М. Г. Первухин чувствовал такое отношение к себе В. Ульбрихта. Да и по складу своего характера он был больше хозяйственником, чем танцором на политическом паркете. Бывало, он по мелочам оступался. Его опыт и знания как бывшего председателя Госплана СССР не шли ему в ГДР особенно на пользу. Сдружившись с председателем Госплана ГДР Б. Лейшнером, Первухин досконально вникал в экономические дела ГДР, знал в подробностях положение по отдельным отраслям экономики республики, нередко высказывал как специалист свои советы и мнения. Делал он это от чистого сердца, особенно когда какая-либо экономическая делегация ГДР ехала на переговоры в Москву с очередными просьбами подкинуть зерна, металла, нефти. Зачастую эти просьбы были плохо продуманы и обоснованы, и Первухин указывал Б. Лейшнеру на слабые места в их аргументации, предупреждал, что та или иная просьба не получит положительного разрешения, советовал доработать материал. Его советы не принимались во внимание, делегация ГДР ехала в Москву, получала «отлуп» именно по тем пунктам, на которые заранее указывал Первухин, после чего В. Ульбрихт приходил к выводу, что посол не помогает, а мешает решению проблем ГДР.

Однако внешне отношения между В. Ульбрихтом и М. Г. Первухиным были всегда корректными, поддерживался почти ежедневный контакт друг с другом, посла приглашали на узкие «семейные» встречи членов политбюро ЦК СЕПГ, новогодние праздники, охоты. С Первухиным мне приходилось довольно часто бывать и в доме В. Ульбрихта.

Об В. Ульбрихте написано много. Наверное, будет написано еще больше. Пожалуй, мало найдется в истории Германии политических деятелей, вокруг которых бушевало бы в годы их жизни столько страстей: преданности и уважения, страха и подобострастия, лютой ненависти и в то же время признания его политических талантов и ума. В. Ульбрихт был характерным продуктом своей эпохи, коминтерновским кадром, который прошел, как говорится, огонь и медные трубы и волчьи зубы. Он был, безусловно, самым сильным политиком из всех, которые правили ГДР. И дело, конечно, не в том, что он был мастером политической интриги, виртуозом кадровых игр и организации показательных процессов над «уклонистами», для которого служение идее оправдывало все. К тому же для железного коммуниста — не члена КПСС, идея служения коммунизму неизбежно в конце концов фокусировалась на идее служения Советскому Союзу. Ради этого можно было на время отодвинуть назад и интересы собственного народа, так как будущее всей идеи победы социализма в мире решалось через укрепление сил и возможностей СССР. И В. Ульбрихт никогда не скрывал, что интересы Советского Союза в конечном итоге для него выше интересов ГДР.

Но было бы неверно и несправедливо видеть в В. Ульбрихте зашоренную марионетку, «гауляйтера» Москвы на немецкой земле, человека, способного лишь повторять на немецкий лад то, что выдумывали советские теоретики и практики социалистического строительства. Это было далеко не так. В. Ульбрихт был личностью. Это признавали даже его самые лютые противники и недоброжелатели. А применительно к моделям организации социалистического государства он хорошо видел уже в те годы многое, что мы с энтузиазмом открывали затем для себя как бы заново в 80-е годы. Только кто его тогда слушал в обстановке упоения новой программой КПСС, обещаниями Хрущева, что «наше поколение будет жить при коммунизме»?

Наши высокие представители, приезжавшие в Берлин, любили затевать с В. Ульбрихтом разговоры: не высоковат ли в ГДР процент частной собственности, не пора ли решительнее двинуться к полному огосударствлению всех средств производства. Ульбрихт обычно держался стойко. Нет, говорил он, частник, особенно в сфере услуг, крайне важен для нормального функционирования социалистической экономики. Никто, кроме частника, не будет так тщательно заниматься индивидуальным обслуживанием клиента в своем магазине, никто, кроме частника, не будет выдумывать для своего ресторана особое, отличающееся от других ресторанов меню. Частник оттягивает клиентов от государственных предприятий, лишает их дополнительной прибыли и тем самым заставляет социалистические предприятия держать на должной высоте и ассортимент товаров, и качество обслуживания. Попробуйте ввести это у себя, говорил нашим представителям Ульбрихт, и вы увидите, как ваши продавщицы начнут разговаривать с покупателями, официанты — обслуживать клиентов, а не собираться стаями в углу ресторанов и решать там свои дела. От участия частника в экономике выигрывают люди, а значит, и государство.

«Он что же, предлагает нам вернуться в НЭП? — недоуменно пожимали плечами наши товарищи. — Как он может, будучи марксистом, столь абсолютизировать временно существующие в ГДР порядки переходного периода?»

Известно, что В. Ульбрихт провел в ГДР почти на сталинский манер в считанные месяцы коллективизацию сельского хозяйства, правда, без выселения кулаков и открытого применения полицейской силы. Думаю, он был внутренне убежден в необходимости этого шага с точки зрения создания в сельском хозяйстве ГДР экономических структур, приспособленных для прямого государственного регулирования и могущих быть включенными в единую систему хозяйственного планирования. Он считал это вопросом внутренней стабильности ГДР и необходимым шагом к унификации положения во всех странах тогдашнего соцсодружества.

В Москве этот шаг, разумеется, был воспринят с энтузиазмом. Однако по прошествии некоторого времени было замечено, что коллективизация в ГДР хоть и сплошная, да весьма непохожа на нашу. Ульбрихт создал три типа сельскохозяйственных производственных кооперативов, причем нашему колхозу соответствовал лишь третий, высший тип СХПК. Преобладали же СХПК первого типа, где при распределении доходов учитывался земельный вклад каждого члена производственного кооператива и, главное, не обобществлялся скот. В ЦК СЕПГ объясняли, что, мол, будет в дальнейшем происходить постепенный процесс перехода от СХПК низшего типа к СХПК, подобных нашим колхозам, надо дать немецкому крестьянину «дозреть» до понимания преимуществ обобществления всех средств производства.

В руководстве КПСС этот вопрос, однако, кому-то никак не давал покоя. Наши визитеры вновь и вновь возвращались к нему, пока однажды не состоялся откровенный разговор между В. Ульбрихтом и членом Политбюро ЦК КПСС Ф. Р. Козловым. Руководитель ГДР прямо заявил, что не собирается действовать по нашему образцу, он в 30-е годы видел коллективизацию и связанное с ней падение производства. Поэтому и не может позволить в условиях ГДР повторить этот опыт. Или СССР готов еще больше увеличить поставки своей сельхозпродукции в ГДР? Если нет, то пусть советские товарищи от него отстанут.

В СХПК первого типа, доказывал Ульбрихт, крестьянин идет без особых возражений, так как земля остается его собственностью, а обрабатывать ее с помощью государственных сельхозмашин для него даже выгоднее. А вот скот обобществлять ни в коем случае не надо. Для его коллективного содержания нужны соответствующие помещения и другие инфраструктуры, иначе произойдет массовый сброс поголовья. Таких инфраструктур нет в ГДР и не было в 30-е годы в СССР. Не надо загонять в колхоз и женщин, иначе скот останется без присмотра. Ни в каком колхозе женщина не станет работать по 12–14 часов в день, она будет требовать «революционно справедливого» 8-часового рабочего дня. А за своей коровой, свиньей и птицей будет ходить столько, сколько надо, да еще и мужа заставит помогать.

В общем, резюмировал В. Ульбрихт, не уговаривайте меня разваливать наше сельскохозяйственное производство. Лучше посмотрите сами, как оно у нас действует. А что касается ваших колхозов, то в большинстве из них и производительность намного хуже, и порядка намного меньше. С этим Козлову пришлось согласиться, после чего наши радетели коллективизации несколько поутихли.

Был однажды у В. Ульбрихта с одним из наших руководителей, весьма резкий и откровенный разговор о необходимости радикальной реформы партии, пересмотра всей методики ее работы. Посла тогда в Берлине не было, и на беседе был советник-посланник А. Я. Зубков. Хоть разговор и был весьма неординарный, А. Я. Зубков, вернувшись в посольство, поглядел на меня и спросил: «Думаешь, я побоюсь подписать эту телеграмму? Не побоюсь, пиши все как было»..

А было вот что. В. Ульбрихт спросил нашего высокого собеседника, не задумывается ли Политбюро ЦК КПСС над тем, что так дальше править государством нельзя. Партия постепенно будет терять власть. Мы, говорил он, решили, что способны диктовать законы развития общества. Живем по схеме: решаем на Политбюро, что надо что-то создать либо отменить или запретить. Остальное — вопрос оргпартработы. Если решение не выполняется, то, значит, плохо организована его реализация, надо кого-то наказать, кому-то накрутить хвост. Но в «божественном характере» своих решений, их безусловной правильности и нужности мы никогда не сомневаемся. Если посмотреть, сколько решений принимал ЦК ВКП(б) или ЦК СЕПГ по борьбе с бюрократизмом, то это явление давно должно было бы исчезнуть из нашей жизни. А оно не исчезает. Значит, руководство партии принимает либо неосуществимые, либо ошибочные решения. А таких примеров все больше. Мы все решаем и решаем, от имени партии приказываем наладить то городской транспорт, то обувную промышленность. А потом ничего не получается. Это бьет по авторитету партии, ее высшего органа. Это ставит вопрос, своим ли делом мы занимаемся. Эго, наконец, остро ставит и вопрос о том, каковы должны были бы быть в новых условиях партийные кадры.

Я, продолжал В. Ульбрихт, всерьез подумываю о том, не прекратить ли направление наших партийных кадров в вашу Высшую партийную школу в Москве. Чему вы там людей учите? Все то же самое, что и двадцать — тридцать лет тому назад. Тогда были нужны комиссары-агитаторы. А зачем они нам теперь? Зачем наш функционер учит наизусть решения ваших пленумов ЦК ВКП(б), историю борьбы с левыми эсерами или бухаринцами? Ведь больше-то он по выходе из вашей партийной школы ничего не знает, а значит, и авторитета в коллективе иметь не будет. Сейчас прошло время универсальных партийных руководителей, которые сегодня ведут за собой коллектив химического комбината «Лейна», а завтра могут руководить и металлургами на комбинате в Айзенхюттенштадте.

Нужен совсем другой тип кадров, следует изменить их роль и положение в госаппарате и на производстве, надо опереться везде и всюду только на авторитетных специалистов. Иначе партийный аппарат станет кастой и вскоре сам заведет себя в тупик.

Старик Ульбрихт говорил по тем временам неслыханно смелые вещи, правда, доверительно, как бы на ушко советским товарищам и в отсутствие других членов политбюро ЦК СЕПГ. Он знал, что говорит ересь, но коль делал это, значит, был убежден в своей правоте, предвидел будущий кризис партийных структур власти и старался предотвратить его.

Далеко глядел Ульбрихт и в национальном вопросе. Он считал недопустимым для СЕПГ снимать вопрос о воссоединении. В то время как наши теоретики во главе с В. С. Семеновым в 60-е годы бросились доказывать, что в ГДР складывается новая социалистическая немецкая нация и вопрос о воссоединении теряет всякую актуальность, даже более того — вреден, отвлекая внимание граждан ГДР от магистральной перспективы развития, Ульбрихт упорно гнул свою линию. Разумеется, он не хотел никакого воссоединения, прекрасно сознавая, что ГДР будет подмята ФРГ. Но, понимая взрывоопасность национального вопроса в условиях Германии, он упорно выстраивал всякого рода политические схемы воссоединения — то путем выборов в паритетный общегерманский парламент, то путем создания немецкой конфедерации, то организуя в составе своего правительства статс-секретариат по общегерманским делам. Он не хотел выпускать и саму эту проблему, и политическую инициативу в германском вопросе из своих рук, считал необходимым в случае любого обострения национальных дел иметь продуманную до деталей и инициативную схему действий. В этом он был глубоко прав. Имей мы вместе с СЕПГ в 1989 году такую схему, кто знает, как повернулось бы дело, не сумела ль бы ГДР вырулить на ту или иную форму конфедерации с ФРГ. Но ГДР в 1989 году не имела какой-либо продуманной политики в национальном вопросе, кроме установки на то, что воссоединение не может быть практической политикой.

Сложной фигурой был Вальтер Ульбрихт. При все том он оставался самим собой со всеми привычками и ухватками партаппаратчика. Одно прекрасно уживалось в нем с другим.

На одной из первых бесед с П. А. Абрасимовым, сменившим М. Г. Первухина в 1962 году, В. Ульбрихт как бы между прочим поинтересовался, как новому послу нравится аппарат посольства.

— А что, — насторожился сразу Абрасимов, — у вас есть к кому-либо претензии?

— Да нет, — с некоторой ленью в голосе ответил Ульбрихт. — Просто, когда приходишь на новое место, лучше всего сменить сразу весь аппарат. Оно надежнее, когда вокруг только люди, вами подобранные и обязанные всем лично вам. Я так всегда поступал, даже во времена Тельмана, когда стал руководителем окружного комитета партии в Дрездене.

1961 год был заряжен политическим напряжением огромной силы. Мы все более настойчиво требовали заключения германского мирного договора, грозя в противном случае подписать его с одной ГДР со всеми вытекающими из этого последствиями для позиций трех держав в Западном Берлине. Три державы не поддавались нажиму Хрущева, его встреча с Кеннеди в Вене закончилась почти на угрожающих нотах.

Руководство ГДР нервничало. В. Ульбрихт не был уверен, что мы действительно пойдем на сепаратный мирный договор с ГДР, но в то же время был вынужден все больше раздувать в пропаганде кампанию, обещая своим гражданам, что мирный договор вот-вот будет подписан и весь Берлин станет столицей ГДР. Волна беженцев из ГДР месяц от месяца нарастала. Все, кто хотел уйти на Запад, спешили это сделать до того, как начнется финальный акт решения германских дел в соответствии с нашим сценарием. Положение становилось отчаянным. В ряде районов ГДР не осталось ни одного врача-окулиста, отоларинголога, гинеколога. Они, как и многие высококвалифицированные технические специалисты, уходили и уходили на Запад. Неспокойно было и на предприятиях. Рабочие прямо говорили, что не могут жить в государстве, где неизвестно, выйдет ли завтра на работу твой сменщик, или окажется, что его и след давно простыл.

В один из летних дней, наверное в конце июня или начале июля, В. Ульбрихт пригласил М. Г. Первухина на обед к себе на дачу. Тогда правительственного поселка Вандлитц еще не существовало. Был небольшой дом километрах в 60–70 в лесу к северу от Берлина. Мы были в тот день там с Ульбрихтом одни. Он был совершенно спокоен, даже несколько спокойнее обычного. Говорил, что обстановка в ГДР быстро ухудшается. Нарастающий поток беженцев во все большей степени дезорганизует всю внутреннюю жизнь в республике. Вскоре должен произойти взрыв. Есть первые признаки намечающихся бунтов, но министр госбезопасности Мильке успевает пресекать развитие событий, арестовывая зачинщиков. Он (Ульбрихт) дал указание повысить боеготовность рабочих дружин. Но положение серьезное. Сейчас не 1953 год, он боится, как бы не вмешался бундесвер. Это война.

Он просит сообщить Хрущеву, что если нынешнее положение с открытой границей продолжится еще некоторое время, то неизбежен крах. Он, как коммунист, предупреждает об этом и снимает с себя ответственность за все, что может произойти. Он не берется на сей раз удержать положение. Пусть об этом знают в Москве.

Насколько я помню, М. Г. Первухин особенно не комментировал эти высказывания Ульбрихта и вопросов не задавал. Сообщение, собственно, предназначалось не ему, а Хрущеву. Требовалось политическое решение, последствия которого могли полностью оценить только в Москве. В такой ситуации чем меньше скажет посол, тем лучше. Всю обратную дорогу М. Г. Первухин был молчалив.

Затем наступила какая-то пауза. Мы занимались обычными делами, и я даже про себя решил, что в Москве расценили сообщение В. Ульбрихта как попытку драматизировать положение, чтобы ускорить принятие решения о подписании мирного договора с ГДР. Но в один из дней М. Г. Первухин вдруг приказал мне немедленно отыскать Ульбрихта, где бы он ни был, и попросить о срочной встрече. Ульбрихт оказался в этот момент в Народной палате ГДР, но выразил готовность поговорить, коль дело такое срочное.

От посольства до тогдашнего здания Народной палаты было рукой подать. Через несколько минут мы были у Ульбрихта, которому Первухин передал коротенькое сообщение от Хрущева с согласием закрыть границу с Западным Берлином и приступить к практической подготовке этого мероприятия, сохраняя максимальную секретность. Акцию необходимо было провести быстро и неожиданно для Запада.

Выслушав сообщение, Ульбрихт никаких эмоций не проявил. Он кивнул головой, просил передать благодарность Хрущеву и тут же начал говорить о том, как мыслит себе осуществление операции. По его словам, быстро закрыть по всему периметру границу с Западным Берлином можно, только используя колючую проволоку. Ее надо найти в нужном количестве, как и столбы, и скрытно доставить в Берлин. Надо продумать систему мер, чтобы прервать связи с Западным Берлином также через метро и городскую электричку. Ульбрихт предусматривал даже такую деталь как необходимость на пограничной станции городской электрички Фридрихштрассе разделить перроны стеклянной стенкой, а выходы из метро в районе Митге просто закрыть.

Заметив на лице у Первухина некоторое удивление столь глубокой своей осведомленностью, Ульбрихт сказал, что не надо недооценивать сложность предстоящей операции. Здесь ни в чем нельзя ошибиться, так как, скорее всего, придется иметь дело с толпами народа, открытыми попытками неповиновения, драками, а может, дело дойдет и до стрельбы. Что же касается выбора времени, то надо действовать в одно из воскресений. Сейчас прекрасная летняя погода, и Берлин будет полупустой. Все активные граждане уедут за город на отдых. Пока они вернутся, дело будет сделано.

Ульбрихт прекрасно понимал, что решающее значение имеет секретность подготовки. Он знал, что его партийный и государственный аппарат сильно засорен западногерманской агентурой и доверять никому особенно не стоит. Поэтому к подготовке акции он решил подключить только министра госбезопасности Мильке, министра внутренних дел Марона, министра обороны Хоффмана и министра транспорта Крамера. Им всем было приказано готовить материалы только лично и писать их от руки, храня в своих сейфах. Составление общего плана взял на себя сам Ульбрихт. Лишь через несколько дней он сообщил, что в роли начальника штаба он решил использовать Э. Хонеккера.

Связь с нами Ульбрихт условился держать через своего охранника Ваглера. Он привозил документы своего шефа к нам в посольство и отдавал их с рук на руки мне. Затем Ваглера сменил полковник госбезопасности Отто, работавший в отделе безопасности ЦК СЕПГ. Документы эти переводились и отправлялись в Москву.

Первые документы было решено даже не отправлять телеграфом, так как опасались, что шифр вдруг может оказаться ненадежным. Первухин писал письма Хрущеву, причем, помню, колебался, направлять ли второй экземпляр А. А. Громыко, зная, что Хрущев недолюбливал своего министра иностранных дел. Но в конце концов он включил Громыко в разметку, решив, что без Громыко дело все равно в Москве не обойдется, а неловкость в отношениях с министром, если его не держать в курсе дела, возникла бы неизбежно.

Секретность секретностью, но для разработки операции по закрытию границы все же требовались исполнители. Времени было в обрез. Не знаю, как выглядело дело по линии КГБ и Министерства обороны, но в МИД и в посольстве особенно в первые дни царил полный ералаш, который разыгрывался среди, очень узкого круга лиц, внезапно получивших задание, о котором они и думать не думали. Не было представлений о конкретных особенностях прохождения границы на местности в самом Берлине и в пригородах, о количестве и характере коммуникаций, которые предстояло перерезать, о последствиях этого шага для жизнеобеспечения столицы ГДР. Со времен кризиса 1948 года Берлин во многих отношениях был уже фактически разделен на две части, но жил-то он по-прежнему как единый город. Из Москвы сыпались запросы, на которые надо было давать ответы, рисующие прямо-таки сюрреалистические картины. Однако механизм был запущен и начал действовать.

В начале августа М. Г. Первухин широко объявил, что пора лететь в отпуск. Сделал он это в порядке маскировки, сбивания с толку противника, если он имел какую-то настораживающую информацию через советскую колонию в Берлине. В самолете по пути в Москву он сказал мне, что в отпуск идти не следует.

Будет встреча руководителей стран Варшавского договора. Надо информировать их и заручиться их согласием. Нельзя допустить, чтобы действия ГДР выглядели как ее собственная затея, это может спровоцировать ФРГ и ее союзников на слишком резкие и необдуманные действия. ГДР надо прикрыть и нам, и всему Варшавскому договору, чтобы всем было ясно, что обратного хода не будет. Но готовы ли к этому наши союзники, еще предстоит прояснить.

Едва я приехал в Москву, как мне позвонили и сказали, что надо быть на следующее утро на аэродроме Внуково. Появилось в печати краткое коммюнике о встрече руководителей стран Варшавского договора, из которого ничего конкретного нельзя было вычитать. Но М. Г. Первухин сказал, что все в порядке. Договоренность есть. Теперь надо очень поторопиться: о предстоящей акции знают все наши союзники, так что вопрос об утечке информации на Запад становится лишь вопросом времени. Мы не очень-то доверяли в то время «водонепроницаемости» наших друзей, особенно польских и венгерских.

Жена Первухина, Амалия Израилевна, тоже оказалась в самолете. Она решила вернуться с мужем в Берлин, несмотря на все его возражения.

Закрытие границы было намечено на ночь 13 августа. Главкомом ГСВГ в то время был сравнительно молодой И. И. Якубовский. Видимо, его сочли недостаточно опытным для такого ответственного дела. В Берлин прислали маршала И. С. Конева. Каких-либо специальных уполномоченных от руководства КГБ я в те дни не видел. А. Коротков, один из опытнейших генералов КГБ с коминтерновским стажем, который возглавлял представительство своего ведомства в Берлине, пользовался, судя по всему, полным доверием Центра.

Если мне не изменяет память, заключительное совместное совещание руководства ГДР и наших представителей прошло за сутки до начала операции. Выступил В. Ульбрихт, обосновавший политическую необходимость этого шага и изложивший общую схему действий. Я должен был переводить Ульбрихта, но плохо запомнил его речь, так как с самого начала допустил «ляп»: он сказал, что до сих пор мы находились в германских делах «in der Defensive», то есть в обороне, а я перевел оборону как «отступление».

Прекрасно говоривший по-русски министр обороны ГДР Хоффман тут же громко запротестовал, мне пришлось извиняться, Ульбрихт с обидой в голосе сказал, что он никогда не отступал, и все собравшиеся воззрились на меня как удавы на кролика. Но потом все пошло своим чередом.

Военную часть операции докладывал начальник штаба ГСВГ генерал Арико. Он сильно нервничал от присутствия такого количества высокого начальства, тем более что говорил о действиях и ННА ГДР и наших войск по единой схеме. Смысл ее был довольно прост. Ночью в Берлин вводились части полиции и ННА ГДР, которые перекрывали границу и начинали быструю установку проволочных заграждений. Особых осложнений при этом не предвиделось, так как город еще спал, а в Западном Берлине, судя по данным разведки, никто ни сном ни духом не ведал о готовящейся акции. Осложнения, как считалось, могли начаться лишь поздним утром, а затем усилиться пополудни.

Тактика действий на этот период намечалась такая. Контроль над улицами берут в свои руки рабочие дружины. Они действуют в первом эшелоне, вступая в непосредственный контакт с недовольным населением и в случае нужды разгоняя опасные скопления. Во втором эшелоне должна была действовать народная полиция ГДР, вмешиваясь только там, где дружинники не справлялись бы с обстановкой своими силами. Армия ГДР была как бы третьим эшелоном, то есть должна была использоваться лишь в крайних случаях, когда иного выхода не было бы. Советские войска, частично подтянутые к Берлину, должны были находиться в готовности № 1, но по возможности никак в происходящее не вмешиваться. Их черед действовать наступал в случае каких-либо акций со стороны гарнизонов трех держав в Западном Берлине, попыток бундесвера перейти границу с ГДР, двинуться по коммуникациям в Западный Берлин и т. п.

Большие надежды возлагались на использование в ходе акции хорошо подготовленных агитаторов — членов СЕПГ. Они должны были идти в толпу и вести дискуссии с гражданами, разъясняя смысл и необходимость закрытия границы. Немец, как известно, всегда не против того, чтобы «немножко подискутировать». Каждый из таких агитаторов образовывал бы вокруг себя группу людей, желающих выяснить с ним отношения как с представителем правящей партии. Тем самым скопления людей как бы дробились на многие отдельные группы и группки, люди удерживались от каких-либо коллективных действий погромного характера, одним словом, толпа как бы связывалась изнутри. Надо сказать, что эта тактика оказалась довольно эффективной, хотя многим агитаторам пришлось несладко.

Днем 12 августа все было готово. Э. Хонеккер заканчивал составление политических заявлений и приказов по войскам и полиции. Их должны были принести к нам в посольство часам к 10 вечера, чтобы мы успели перевести и передать документы в Москву. В тот вечер мне пришлось изрядно попотеть, так как из-за треклятой секретности переводить должен был только один я, а печатать только одна машинистка, причем время тех или иных акций и она не должна была знать: в последний момент я проставлял цифры от руки.

Вечером накануне М. Г. Первухин провел последнюю беседу с В. Ульбрихтом. Он прямо сказал ему, что можно по-разному относиться друг к другу, но сейчас наступает критический момент. Он просит поэтому действовать во всех вопросах только совместно, ничего не скрывать друг от друга. «Это и в ваших собственных интересах, — заметил Первухин, — если что будет не так, нам обоим головы снимут».

Ульбрихт кивнул и сказал, что Первухин может не сомневаться в его полной лояльности. Хитро прищурившись, он сообщил, что собирает у себя на даче всех руководителей партий Национального фронта. «Мы с ними пообедаем, я расскажу им о закрытии границы, почти полностью уверен в том, что они одобрят этот шаг. А главное, я их никуда не выпущу, пока дело не будет сделано. Sicher ist sicher», — закончил он, то есть береженого и бог бережет.

Личный состав посольства был проинформирован о готовящейся акции к вечеру 12 августа. Были образованы группы сотрудников, которые с ночи были разбросаны по различным районам Берлина для наблюдения за обстановкой, настроениями людей, действиями властей ГДР и сената Западного Берлина. Среди них были и уже имевшие в подобных делах опыт.

Аналогичная тактика использовалась посольством и во время событий 1953 года, причем наши сотрудники под видом немцев вместе с забастовщиками ходили на штурм здания ЦК СЕПГ, были при этом биты полицейскими, откатывались вместе с наступавшими назад и «между прочим» успевали передавать информацию о том, как обстоят дела и что собираются делать дальше восставшие.

Приемы этой работы интернациональны. Во всяком случае 19–20 августа 1991 года сотрудники многих посольств в Москве занимались тем же самым, о чем мне потом с увлечением и рассказывали.

Разумеется, мне очень хотелось попасть в состав одной из таких групп, но посол решительно завозражал. Будут, мол, дела поважнее и без помощника он не может оставаться. Увидев мой расстроенный вид, сказал, что, если мне уж так хочется, я могу исполнять 13 августа роль оперативного дежурного по посольству, то есть принимать всю телефонную и иную информацию, поступающую от наших сотрудников из города, обобщать ее и докладывать ему.

Первый звонок поступил около 6 часов утра от А. Слюсаря. Он сообщил, что солдаты вышли на границу с французским сектором и вместе с полицейскими перекрыли ее. Никаких волнений по этому поводу нет. Народ, видимо, еще спит. Скандалят несколько стариков, которые собрались, как всегда, играть со своими друзьями в карты в пивной по ту сторону секторальной границы. Обнаружив, что их туда теперь не пустят, они и вступили в словесную перепалку с полицейскими. С других точек докладывали примерно аналогичные зарисовки. Ульбрихт оказался прав. До обеда все было, в общем, довольно спокойно.

Однако затем улица Унтер-ден-Линден начала заполняться людьми, которые стремились двигаться в направлении Бранденбургских ворот. По улицам носилось много западноберлинских автомашин, водители нещадно давили на клаксоны и что-то кричали. Довольно большая толпа собралась левее Бранденбургских ворот на пустыре в районе бывшей рейхсканцелярии. Я вышел из посольства и пошел по Унтер-ден-Линден на пустырь. Шла яростная дискуссия с функционерами СЕПГ, по улице продвигались группы бойцов рабочих дружин, одна из которых зачем-то волокла за собой старый станковый пулемет «максим».

Толпа нарастала, но вела себя скорее недоуменно-нерешительно, чем агрессивно. Солдаты ННА продолжали ставить столбы и натягивать колючую проволоку. По западноберлинскую сторону границы также собралась толпа, которая кричала, иногда бросала в солдат и полицейских ГДР пустые бутылки и камни, но, в общем, определенной черты в буквальном смысле этого слова не переступала. Западноберлинские полицейские всем своим видом показывали, что столкновения с восточногерманскими полицейскими не будут допускаться.

Судя по поведению западной стороны, там царила полная растерянность. С резкими заявлениями выступил В. Брандт и другие представители сената. Были призывы к союзникам немедленно разрушить проволочные заграждения с помощью танков. Но никакие танки не появились. Три западных коменданта толковали что-то о нарушении четырехстороннего статуса Берлина, Бонн молчал, молчал и Вашингтон.

В этот момент все решалось на улицах столицы ГДР. Ситуация была под контролем ее властей. Усиливавшееся скопление людей на Унтер-ден-Линден было «рассосано» с помощью специальных подразделений народной полиции. Затем, правда, произошел эпизод, сильно переполошивший всех. На электростанции Клингенберг произошел взрыв, подача энергии резко сократилась, так что пришлось остановить работу станций, питавших город питьевой водой.

«Ну, началось, — сказал Первухин, — теперь дело дойдет до драки». Он считал, что это диверсия, которая способна вывести на улицы еще тысячи недовольных людей. Я предложил ему распорядиться, чтобы все наши сотрудники, пока есть еще напор в водопроводной сети, создали запасы воды. Он махнул рукой с таким видом, что, мол, воду можно и нужно набирать, но не в этом сейчас дело. Ульбрихт был тоже очень взволнован и приказал Мильке срочно выслать специальную оперативную группу МГБ на электростанцию, причем действовать самым решительным образом.

Оказалось, однако, что произошел взрыв масляного выключателя высокого напряжения. Такие вещи случаются, признаков злого умысла не было. Вскоре подача энергии возобновилась, а я дал отбой по поводу приказа запасаться водой. Супруга Первухина заметила в этот момент:

«Видишь, как я была права, настояв на возвращении в Берлин. Представляешь, что бы сказали в твой адрес сейчас наши женщины, если бы очутились без воды и электроэнергии в блокированном посольстве. Свою жену спрятал в Москве, а других?..»

Последующая неделя была напряженной. Город бурлил, но забастовок не было. Западная сторона по-прежнему бездействовала. Заявления В. Брандта звучали все более одиноко и бессильно. Отдельные попытки сопротивления — драки с бойцами рабочих дружин, нападения на полицейских быстро пресекались, виновных привлекали тут же к суду, причем приговор выносился весьма скорый, чтобы, так сказать, неповадно было другим.

Ульбрихт, однако, не был спокоен. Он ждал следующего воскресенья. Либо в городе произойдет решающее столкновение, либо люди поедут отдыхать, смирившись со случившимся. И это воскресенье, и следующее прошли сравнительно спокойно, напряженность спадала, и Ульбрихт обретал все большую уверенность.

Наконец, он пригласил к себе Первухина. На беседе, кажется, был и маршал Конев. Ульбрихт констатировал, что острая фаза операции позади. Теперь надо консолидировать положение и заняться укреплением границы. Колючая проволока не может вечно стоять в городе, это раздражает людей, провоцирует все новые попытки прорыва границы. Мы заменим проволоку, сказал Ульбрихт, на бетонную стену и даже оштукатурим ее. Придется несколько сократить в этой связи строительные программы. Но ничего не поделаешь.

Как бы подводя общий итог, Ульбрихт сказал тогда Первухину: «Melden Sie dem Genossen Chruschtschow: Befehl erf?llt, alles in Ordnung» («Доложите товарищу Хрущеву: приказ выполнен, все в порядке»).

В истории ГДР начался с этих дней новый период. Я бы назвал его периодом консолидации. Разумеется, население республики не было в восторге от насильственного разделения живого города на две части. На границе возникали то и дело инциденты, причем имелись убитые и раненые. Однако в сознании основной массы людей ГДР в тот момент утвердилась какая-то определенность, сменившая прежнюю неуверенность в завтрашнем дне, когда никто не знал, быть или не быть ГДР, бежать на Запад или оставаться дома. Стало ясно, что жить надо в ГДР, а следовательно, постараться сделать эту свою жизнь возможно более комфортной, стабильной, зажиточной. Если суждено жить при социализме, то немецкий социализм должен быть лучше, чем у других. Трудолюбивый, талантливый и высокоорганизованный немецкий народ действовал в сложившейся объективной ситуации в соответствии с чертами, присущими его национальному характеру. И, надо сказать, он быстро и во многом преуспел. Из Золушки социалистического лагеря ГДР быстро становилась его витриной, в ГДР начал расти свой патриотизм и государственная гордость.

В последующие годы немало писалось, будто Запад в те дни крупно «оконфузился». Не думаю, что его реакция объяснялась только внезапностью, нерешительностью, растерянностью. Вмешаться можно было лишь вооруженной силой, то есть идти на риск военного конфликта. Учитывая наше превосходство в обычных вооруженных силах, безнадежное с военной точки зрения положение Западного Берлина, исход такого конфликта было нетрудно предвидеть. Использовать же ядерное оружие вряд ли кто-либо был готов на Западе: «Умереть за Германию? — спрашивали тогда некоторые газеты. — Конечно, нет».

Вместе с тем Запад явно рассчитывал, что, решив главную для него проблему спасения ГДР, Хрущев спустит на тормозах и свою идею превращения Западного Берлина в вольный город, и заключение германского мирного договора. Назревавший в Европе опасный кризис тем самым получил свое разрешение. Борьба по германскому вопросу вновь переходила в затяжную фазу, причем Запад не поступался никакими своими позициями ни в вопросе о присутствии в Западном Берлине, ни в германских делах в целом. Отнюдь не случайными были последующие заявления президента Кеннеди, что ответственность Запада кончается у границы с Восточным Берлином.

Пропагандистски же Запад получил в лице стены, которую Ульбрихт окрестил «антифашистским защитным валом», долгоиграющий козырь и против ГДР, и против Советского Союза. Этот козырь использовался в последующие годы, что называется, на полную катушку. Как-никак, а удерживать немецких строителей социализма в ГДР оказалось возможным только путем закрытия границы. Но существование ГДР было продлено еще на 30 лет, кризис в Европе пошел на убыль. Многое из того, что затем совершилось в Европе — и Московский договор, и начало хельсинкского процесса, — уходит своими корнями в состоявшееся 13 августа 1961 года повторное размежевание сфер влияния в Европе после 1945 года, признание обеими сторонами необходимости соблюдать статус-кво и решать на этой основе вопросы дальнейшего сосуществования своих стран и народов.

Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. После закрытия границы обстановка в Берлине была еще долго очень острой. Сенат Западного Берлина в первое время сделал ставку на обострение напряженности, каждодневно демонстрировал неприемлемость для берлинцев разделения города с тем, чтобы, как выражался тогдашний бургомистр Западного Берлина от ХДС Ф. Амрен, четыре державы убедились в необходимости убрать стену «в интересах своей собственной безопасности». Иными словами, четыре державы были предупреждены, что немецкая сторона не остановится даже перед крупными инцидентами у «стены позора», а может быть, и хотела бы их возникновения в расчете столкнуть Советский Союз с США, Англией и Францией и добиться в конце концов пересмотра созданного властями ГДР положения.

Возбуждаемое этими призывами население западных секторов города бурно реагировало на каждую попытку прорыва границы гражданами ГДР. А таких попыток хватало. Западноберлинская полиция получила глупый приказ «оказывать огневую поддержку» тем восточным немцам, которые пытались бежать из ГДР, то есть открывала прицельный огонь по пограничникам ГДР всякий раз, когда начинался какой-либо инцидент. В результате нам приходилось буквально держать за руки военачальников ГДР, которые хотели отвечать огнем на огонь, тем более что несколько пограничников ГДР были убиты. Страдали при этом и сами перебежчики, если оказывались ранеными. Их не выносили и не подбирали — никто не хотел попадать под возможный огонь западноберлинских полицейских. Весьма характерным для этой ситуации был случай с Петером Фехтером в августе 1962 года, о котором речь будет ниже. Истекая кровью, он пролежал несколько часов на ничейной земле при стечении народа и занявших огневые позиции полицейских и в конце концов погиб.

В западноберлинской печати бушевали страсти. Нашим работникам было небезопасно появляться в Западном Берлине. Восточногерманские номера на машинах выдавали их, на улицах начинался свист, улюлюканье, крики: «Восточные свиньи, убирайтесь!» Такая ситуация заставляла и нас огрызаться. На одном из приемов в Западном Берлине наш второй секретарь В. Н. Белецкий (будущий посол в Нидерландах, а затем один из первых советских успешных предпринимателей в годы перестройки) был зажат в угол группой агрессивно настроенных журналистов во главе с редактором газеты «Курир» Райссом. Разговор, как заведено, шел о стене, становился все более острым и в конце концов свелся к требованию немедленно снять стену и предоставить немецкому народу право на самоопределение, как всем другим народам.

Взбешенный натиском Белецкий ответил ставшей впоследствии крылатой фразой: «Немцы сожгли свое право на самоопределение в печах Майданека и Треблинки». На следующий день вой в западноберлинской прессе стоял оглушительный. Белецкий получил прозвище «бульдозер», но тем не менее продолжал после этого ряд лет успешно работать в Западном Берлине, причем его принимали на высоком уровне и в сенате, и в союзнических администрациях. Среди поколения немцев, живших в те годы, было сильно чувство огромной неискупленной вины перед нашим народом за преступления, совершенные фашистской Германией. Это чувство заставляло немцев прощать нашим людям многое и в то же время постоянно, несмотря на самые острые ситуации, с готовностью откликаться на все шаги с нашей стороны, сулившие хотя бы в конце пути примирение и взаимопонимание наших народов.

Обстановка продолжала накаляться. В годовщину 13 августа у стены начались с западноберлинской стороны демонстрации. Затем в один из дней произошел инцидент с Петером Фехтером. Толпа у КПП «Чекпойнт Чарли» требовала вмешательства союзников. По городу начались демонстрации, которые в ряде мест стали принимать антисоюзнический характер. Произошли нападения на машины американской военной полиции. В общем, В. Брандт, обращавшийся к демонстрантам с речами и пытавшийся урезонивать их, оказался в тяжелом положении. Стену он убрать не мог, а союзники делать этого и не собирались, вновь и вновь поясняя, что их ответственность кончается у границы с восточным сектором Берлина. У сената был выбор: либо разогнать демонстрации западноберлинцев силами своей полиции, либо же пойти на то, что это сделают сами оккупационные власти трех держав. В последнем случае политический ущерб для отношений немцев с союзниками был бы огромный. Сенат подавил демонстрации собственными силами.

Это был переломный момент в развитии ситуации в Западном Берлине, в развитии германских дел и в мышлении самого В. Брандта. Стало очевидно, что политика прямой конфронтации с Востоком зашла в тупик. Она ничего не давала немцам ни на Западе, ни на Востоке. Нужен был новый взгляд на вещи, новый подход к отношениям с ГДР и Советским Союзом. Думаю, именно тогда в головах В. Брандта и его ближайших сподвижников, прежде всего руководителя пресс-службы сената Э. Бара, совершился поворот к новой восточной политике. Начиналась новая эпоха в истории Европы. Концепция Аденауэра и ее основные атрибуты, вроде доктрины Хальштейна, явно исчерпали себя.

В 1963 году, выступая в евангелической академии Тутцинга (Бавария) Э. Бар изложил свою программу действий на ближайший исторический период. Эту программу он, конечно, согласовал с В. Брандтом, но авторство идеи, бесспорно, принадлежит Бару, которому было суждено сыграть огромную роль во всем последующем развитии событий.

Смысл его плана состоял в том, чтобы перейти от политики конфронтации к политике все более широкого сотрудничества с социалистическими странами. В результате такого сотрудничества и все более расширяющегося общения населения с обеих сторон в странах соцлагеря должны были со временем возникнуть такие материальные и духовные запросы населения, которые правящие там режимы в силу своего характера не смогут удовлетворять. Это будет создавать, считал Бар, все более нарастающее внутреннее давление на правящие коммунистические партии. Конечная цель, по Бару, — заставить правящие коммунистические партии своими собственными руками начать демонтаж своих режимов. С помощью военной силы вопрос ликвидации социализма в Восточной Европе не поддавался решению. Его следовало решать с помощью баровской политики «поворота путем сближения». Она, кстати, гениально корреспондировала с нашими призывами к мирному сосуществованию и мирному соревнованию с Западом. Бар как бы шел нам навстречу с распростертыми объятиями.

Надо сегодня признать, что он далеко смотрел. Опасность его замыслов тогда мало кто понял. Что за чушь, говорили у нас, КПСС будет сама демонтировать свою власть? Да не будет этого никогда в жизни. К тому же замыслы Бара в штыки встретили тогда ХДС и все окружение Аденауэра.

Но Бар мыслил точно. И главным объектом этой стратегии вскоре стали ГДР и СССР. Почему СССР? Да потому, что, по словам Брандта, ключ к воссоединению всегда лежал не у китайской стены, а в Москве.

Работая помощником М. Г. Первухина, я попросил его согласия одновременно подключиться к деятельности одной из оперативных групп посольства, иметь, так сказать, свой собственный «участок». Он дал на это согласие, так что я смог с начала 1961 года заняться изучением западноберлинской экономики, а затем и внутриполитического положения в городе. Постепенно стал «обрастать» и соответствующими связями и знакомыми.

Поскольку в то время у нас все только и занимались идеей вольного города, работа западноберлинской группы посольства была сильно окрашена этим политически неисполнимым тезисом. Чем больше мы кричали о вольном городе, тем громче кричало правительство ФРГ и сенат, что Берлин является землей ФРГ. Чем больше мы старались установить с Западным Берлином связи напрямую, то есть минуя ФРГ, тем изощреннее работали в Бонне над тем, как не допустить этого либо же подчинить любой самый безобидный контакт с Западным Берлином юрисдикции ФРГ. Эта возня продолжалась вплоть до самого объединения Германии, причем большая часть крупных западногерманских дипломатов выросла именно на этом занятии, пройдя несколько лет службы в реферате по германскому и берлинскому вопросам. Постепенно эта борьба принимала все более крючкотворские, понятные лишь специалистам формы. Но поначалу происходили вещи, о которых сейчас можно рассказывать, скорее, как о курьезах германской дипломатической жизни.

Уже в 1962 году, несмотря на очень враждебное к нам отношение основной массы западноберлинцев, удалось наладить контакт с западноберлинской земельной организацией Либерального союза студентов Германии.

После долгих переговоров либералы пригласили в Западный Берлин делегацию наших студентов, затем последовал ответный визит западноберлинских студентов в Москву. Каждая из сторон пыталась изображать происшедшее как доказательство победы своей точки зрения. Наша «Комсомольская правда» радовалась прямому (без Бонна) контакту с «прогрессивными студентами» из Западного Берлина, а «прогрессивные студенты» доказывали на пресс-конференциях у себя дома, что ездили в Москву лишь как одна из земельных организаций федерального союза. К спору было привлечено внимание высших политических инстанций, причем никто не думал, что студенческие и прочие контакты могут быть полезны сами по себе, а в политическом смысле ничего в положении Западного Берлина изменить просто не могут.

После отъезда М. Г. Первухина в Москву в декабре 1962 года я окончательно перешел на работу в западноберлинскую группу. К тому времени я был уже 3-м секретарем и выступал в амплуа культур-атташе по Западному Берлину. В театре, гастролях артистов и прочих «хитростях» этой работы я смыслил не очень много. Западноберлинские импресарио быстро утешили меня, сказав, что отнюдь не все они сами очень уж разбираются в культуре. Тут надо больше знать рынок, ориентироваться на надежных партнеров и держать слово. Тогда дело пойдет.

Я условился с концертной дирекцией Ребер о выступлении в Западном Берлине С. Т. Рихтера. Была назначена дата концерта, снят зал, доставлен рояль. За несколько дней до концерта сенат запретил, однако, его проведение, усмотрев в концерте коварную политическую интригу. Реакция музыкальной общественности была настолько неблагоприятной для сената, что следующая моя акция удалась. В Западный Берлин приехал М. Л. Ростропович. Ему не разрешили жить в Западном Берлине, так как он не имел западногерманской визы, но с концертами выступил, причем с большим успехом.

Затем сенат, однако, сорвал договоренности о съемках в западноберлинских ателье телевизионного фильма-балета «Лебединое озеро», причем сделано это было уже после приезда коллектива ленинградского балета в Берлин. Опять выдвинули условие — съемки должны вестись не той фирмой, с которой был подписан контракт, и не в Западном Берлине. Новому послу в ГДР П. А. Абрасимову пришлось в пожарном порядке договариваться о гастролях балета в ГДР — не отправлять же его назад домой.

Но самая, пожалуй, гротескная ситуация возникла в связи с приглашением наших конников принять участие в бегах на западноберлинском ипподроме. Приглашающая сторона, несмотря на все увещевания сената, не шла на отказ от договоренности с нашими спортсменами. И в конце концов наши лошади были водворены в западноберлинские конюшни. Правда, ни жокеям, ни конюхам сенат жить в Западном Берлине опять не разрешил, требуя получения западногерманской визы. Но о какой западногерманской визе могла идти речь, коль скоро в Западном Берлине сохранялся оккупационный режим, постановления западноберлинской конституции о вхождении города в состав ФРГ в качестве «земли» были приостановлены специальным решением союзников, а наши жокеи и конюхи были гражданами одной из четырех держав-победительниц? «Лошадиный вопрос» приобретал острую политическую окраску. Шел ноябрь 1963 года.

Не пустить наших наездников в Западный Берлин для участия в соревнованиях западноберлинские власти не могли. Требовать выдачи виз для лошадей было бы смешно. Но сорвать соревнования им, видимо, очень хотелось. И вот нам сообщили, что при лошадях ночью в Западном Берлине не имеют права находиться ни конюх, ни кто-либо из членов команды. Союзнические власти, мол, не потерпят пребывания ночью в конюшне никого из команды, так как это равносильно проживанию в отеле. Наши спортсмены дрогнули. Они боялись, что лошадям как минимум дадут перед соревнованием слабительное, чтобы они проиграли заезды, а то и покалечат животных.

Решение было принято неординарное. Конюха мы демонстративно вывезли в Восточный Берлин к 12 часам ночи, а я остался в машине на ипподроме сторожить лошадей. Ко мне подходили немецкие конюхи, кляли сенат и начальство, божились, что не позволят сделать с нашими лошадьми ничего плохого. Было видно, что эти люди по-настоящему любят животных и им можно доверять. Но меня оставили дежурить, и поручение есть поручение.

Было полнолуние, ярко светила луна, по кучам навоза лазили многочисленные кошки. Я слушал радио, скучал и ждал возвращения В. А. Коптельцева, который повез в Восточный Берлин конюха с его старомодным сундуком. Через некоторое время тьму ночи прорезал свет сигнальных фар. Появились три машины американской военной полиции. На переднем сиденье головной восседал толстый майор с сигарой в зубах. Звали его, как помню, Пайонесса и знаменит он был в американском гарнизоне как крутой малый, «пожиратель коммунистов». Американские полицейские направились к моей машине, и Пайонесса потребовал предъявить документы. Я показал ему свой диппаспорт.

— Что вы здесь делаете? — строго вопросил Пайонесса.

— Дышу свежим воздухом, — ответил я. Некоторые из сопровождавших майора полицейских прыснули со смеху, что взорвало Пайонессу.

— Вы здесь не имеете права находиться! — заорал он.

— Я сотрудник посла СССР, который сохраняет за собой некоторые функции верховного комиссара в Германии, так что могу находиться там, где считаю нужным.

— Немедленно откройте конюшню, чтобы я мог ее осмотреть, — потребовал майор.

— Там ничего нет, кроме лошадей. — ответил я. — А кроме того, я ее не закрывал и открывать не умею. Хотите, так открывайте сами.

Взбешенный Пайонесса ворвался в конюшню и зачем-то полез с зажженным электрическим фонарем под брюхо лошадям. Они захрапели и начали взбрыкивать.

— Майор, если она вас лягнет, вы сами будете виноваты, — заметил я. — Чего вам надо?

Пайонесса молча повернулся на каблуках и, не попрощавшись, вышел. В этот момент и появился Коптельцев, который, по-моему, не только успел отвезти конюха, но и выпить с ним по рюмке «за удачу дела». Во всяком случае он был в прекрасном настроении и, выйдя из машины, приветствовал американцев возгласом: «Хэлло, бойз!» — а затем спросил, не поймали ли они конюха.

Бормоча ругательства, Пайонесса захлопнул дверь машины, и вся кавалькада удалилась. До утра все было спокойно.

Но предстояла следующая ночь. Оставаться наедине с нарядом американской военной полиции мне больше не хотелось. Поехали поэтому втроем — Белецкий, Коптельцев и я. Решили в машинах больше не сидеть. Все же холодно. Устроились в конюшне, прихватив с собой кое-какой провиант.

Часа в два ночи американская полиция появилась опять. На этот раз команду возглавлял капитан, представлявший полную противоположность Пайонессе. Он был вежлив, сдержан, даже не отказался выпить с нами по рюмке. Мы поговорили о том о сем и расстались.

Но часа через два капитан появился опять. Он сообщил, что американское командование не считает возможным наше пребывание на ипподроме в ночное время, и попросил нас уехать. Мы ответили, что сами принять такое решение не можем и должны доложить послу. Мы это, кстати, и сделали, связавшись с посольством по телефону через английский военный коммутатор. Тогда между посольством и английским штабом действовал ручной телефон.

Разбуженный П. А. Абрасимов сначала не очень понимал, чего мы от него хотим. Была глубокая ночь, звонка от нас он не ждал, даже был рассержен. Но решение принял быстро: не уходить и американцам не подчиняться.

Но просто сказать американскому капитану, что мы никуда не уйдем, значило пойти на риск столкновения. С капитаном были не только ребята из военной полиции, но и какие-то мрачные личности в штатском. А по тем временам попасть в полицию было равносильно тому, что подвергнуться попытке вербовки. Виноват — не виноват, за это могли уволить со службы.

Мы решили действовать дипломатично, то есть создать ситуацию, при которой и капитан бы не саботировал приказ своего начальства, и мы не отступили бы. Я сказал капитану, поскольку был единственным из троих, кто говорил по-английски, что мы созвонились с послом и он приказал нам оставаться. Наверняка капитану отдал приказ кто-то из начальников американской военной полиции, не посоветовавшись с комендантом американского сектора. Если, конечно, капитан будет настаивать, то мы уйдем, но в этом случае в столице ГДР будут тут же задержаны и выдворены находящиеся там американские патрули или дипломаты. Будет, таким образом, политический скандал. Мы его не хотим. Поэтому просим капитана доложить обо всем самому коменданту американского сектора, чтобы он подтвердил или отменил решение своих полицейских начальников.

Капитан, конечно, согласился. Было ясно, что никакой капитан не будет будить своего генерала в четыре часа ночи. Капитан не вернулся, а мы благополучно доставили утром в конюшню нашего конюха.

Нет нужды говорить, что все происходившее на ипподроме чрезвычайно развлекало в эти дни западноберлинские газеты. Живейшим образом «сопереживало» и наше начальство. Впоследствии П. А. Абрасимов любил вспоминать этот эпизод.

Как бы там ни было, но наши конники в ноябре 1963 года выиграли бега на Мариендорфском ипподроме в Западном Берлине.

В конце концов союзнические власти пришли к справедливому выводу, что все эти игры с запретами концертов Рихтера, отменами выступлений балета и войной против конюхов на конюшнях просто глупы. В этом направлении действовал также и сенат. В результате появилось распоряжение союзнической комендатуры, в соответствии с которым советским гражданам разрешалось въезжать и Западный Берлин и проживать там без виз, если речь шла о мероприятиях экономического, культурного, религиозного и иного характера.

Определяющим при принятии этого решения была линия сената на то, чтобы найти пути обеспечения жизнеспособности Западного Берлина. Раньше он был как бы носком сапога, вставленным в приоткрытую дверь ГДР, и в этом видел главный смысл своего существования. Теперь эта дверь захлопнулась. Западный Берлин стал аппендиксом ФРГ, поддержание которого в жизнеспособном виде становилось все более трудным делом. Население города после возведения стены стало сокращаться, потребовались дополнительные финансовые впрыскивания в экономику города, система специальных мер по поддержанию его привлекательности как культурного и научного центра. Пошел разговор о превращении Западного Берлина в некий мост для поддержания контактов между Западом и Востоком. Одним словом, контакты с Советским Союзом оказались нужны самим западноберлинским властям, правда, «без ущерба для юридической позиции по берлинскому и германскому вопросу».

Так родилась идея проведения западноберлинских международных фестивалей искусств. Ее горячим проводником был В. Брандт. На пост генерального директора фестивалей назначили видного русского эмигранта Николая Дмитриевича Набокова. Мы с ним вскоре познакомились, затем постепенно, несмотря на разницу в возрасте, даже сдружились и в течение нескольких лет поддерживали контакт друг с другом и после моего отъезда в Москву.

Набоков был из семьи известного русского кадета, убитого в Берлине в 20-е годы. По матери он был из Фальц-Фейнов, владевших Асканией Нова. На Запад он эмигрировал вместе с остатками армии Врангеля, когда ему было 14–15 лет. Знавал видных представителей русской эмиграции тех лет, был композитором, хотя и не очень известным. Со своим родственником писателем Владимиром Набоковым тесных отношений не поддерживал, имея, как он говорил, расхождения с ним на идейной почве. Владимир Набоков полагал, что Россия и русская история в 1918 году кончились, и ничего больше знать о своей стране не хотел. Николай же Дмитриевич считал, что не может Россия кончиться, что обстановка в стране по сравнению с прошлыми годами заметно улучшилась и будет эволюционизировать дальше. В этом смысле ему нравился Хрущев, не побоявшийся развенчать Сталина.

Н. Д. Набоков имел за плечами сложную и бурную жизнь. Он был много раз женат, весьма не чужд всем удовольствиям жизни, знаком со многими сильными мира сего. Приобретя в 30-е годы американское гражданство, участвовал в работе американской разведки против власовцев, затем основывал передачи «Голоса Америки» на русском языке, был генеральным секретарем антикоммунистического «Конгресса за свободу культуры» и не скрывал, что эта организация финансировалась ЦРУ. Когда об этом, однако, стало известно в печати, Набоков ушел с этого поста, так как считал свое дальнейшее пребывание на этом подмоченном месте неприличным. Занятия музыкой, как он признавался сам, особых доходов ему никогда не приносили. Поэтому в последние годы специализировался на организации крупных международных фестивалей, используя свои старые связи со многими видными музыкантами.

Такое место и предложил ему В. Брандт, предоставив в его распоряжение большой особняк, автомашину, аппарат сотрудников и возмещение расходов, связанных с его директорской деятельностью. Зарплату, если верить Н. Д. Набокову, он не получал, но и на отсутствие средств никогда не жаловался. Он говорил, что помогает Брандту «по дружбе». Аденауэровский Бонн он не любил, всякий раз попадая в этот город, чувствовал себя как бы среди жирных и самодовольных карпов, которые становятся, однако, очень злыми и агрессивными, если кто-то пытается нарушить их привычную жизнь какими-либо нововведениями. Он делал ставку на скорую смену лиц в Бонне и не скрывал, что видит в Брандте фигуру, которая приведет в движение германскую политику и откроет путь к выходу Европы из паралича послевоенной конфронтации. Вероятно, Набоков повторял то, что слышал в то время от американских политиков из окружения Кеннеди. Во всяком случае попусту он не болтал. П. А. Абрасимов охотно принимал его и разговаривал с ним.

С приходом Н. Д. Набокова наши культурные контакты с Западным Берлином встали на надежные рельсы. Он приглашал на фестивали наших исполнителей, помогал осуществлению обменов и вне рамок фестиваля. Глубоко русский человек, он испытывал гордость, когда оркестр берлинской филармонии играл музыку Чайковского или Мусоргского. Толкая меня в бок, шептал: «А ведь эту красоту наши, русские, написали!» Когда Ростроповича встречала овациями публика, чувствовал себя примерно так, как будто аплодируют и ему. Не раз он повторял, что величайшая вина большевиков перед страной состояла в том, что после 1917 года на Запад ушел цвет русской интеллигенции. Помните, говорил он мне, что все самое прекрасное в культурной жизни Запада 20-х и 30-х годов сделали наши люди. У них-то ведь у самих и талантов раньше таких столько не было, а мы им все «за так» отдали — и Дягилева, и Шаляпина, и Баланчина. Один Прокофьев вернулся, а других потеряли безвозвратно.

Немцы чувствовали эту приверженность Набокова русской культуре. По городу ходило много слухов, что Набоков попал «в сети советской мафии», что ему надо дать крепкого заместителя, который бы приглядывал за политическим направлением берлинских фестивалей и особенно расходованием сенатских денег. Отношения Набокова с городскими властями становились все более натянутыми. Но он не обращал на это особого внимания, считая, что, пока в Западном Берлине правит Брандт, его не тронут, а уйдет Брандт, так и ему все равно надо будет тоже уйти. Так, кстати, в конце концов и получилось.

Через Набокова я получил возможность заглянуть в дотоле неизвестный мне мир русской эмиграции. Эмиграции старой, довоенной. Послевоенной нашей эмиграции ярый антикоммунист Николай Набоков, как, впрочем, и большинство его сотоварищей по послереволюционной судьбе, не любил. Это были люди либо запятнавшие себя сотрудничеством с нацистами, либо личности с сомнительным прошлым, так что старая русская эмиграция относилась к ним свысока и даже с некоторой брезгливостью. Во всяком случае такое положение было довольно характерным для середины 60-х годов. Меняться в позитивную сторону оно стало значительно позже, причем процесс этот шел весьма постепенно.

Набоков познакомил меня однажды с И. Стравинским. Мы должны были вместе обедать в каком-то ресторане и появились с Набоковым там в момент очередного выяснения отношений между женой Стравинского Верой и его американским личным секретарем. Как я понял, уже тогда шли трения вокруг вопроса, кто должен управлять архивом композитора. Наш приход прекратил «семейный» спор, переключив внимание на живого советского культур-атташе. Для всех русских за столом, а был еще и известный пианист Никита Магалофф, как мне показалось, было не только занятно порасспросить, что делается в Москве, но и просто послушать живую современную русскую речь. Их русский язык носил на себе отпечаток длительного пребывания в эмиграции. Они собирались «взять авион» и лететь завтра в Париж, на разные лады повторяли и смаковали сказанное мною слово «самолет», живо обсуждали, откуда в русском языке взялось слово «светофор». И. Стравинский, опершись на свою палочку, все повторял, что считает своим долгом играть перед русской публикой, хотя ему уже трудно стоять за дирижерским пюпитром. В заключение обеда он подарил мне свою биографию, написанную Н. Д. Набоковым, с трогательным посвящением.

После ухода из ресторана Набоков долго ругал секретаря-американца, который, кажется, все же сумеет завладеть архивом И. Стравинского и, конечно, здорово на этом наживется.

Про Стравинского, которого он давно знал, рассказывал массу забавных историй. Он обращал мое внимание, что спокойно безучастная поза Стравинского, сидящего за столом, опершись на свою палочку, не должна вводить в заблуждение. Он на самом деле внимательнейшим образом за всем наблюдает и норовит, когда отвлекается жена, потихоньку пропустить лишний стаканчик. После этого его активность может стремительно нарастать. Так, побывав в СССР и поучаствовав там во многих застольях, И. Стравинский, возвращаясь в США, остановился в Риме, где американский посол устроил ужин в его честь. Пока его жена была увлечена разговором, композитор сумел основательно «полакомиться» виски, после чего внезапно предложил тост за Генерального секретаря ЦК КПСС. Американскому послу ничего не оставалось, как поддержать этот тост, правда, с добавкой, что заодно тогда надо выпить и за президента США. Заметив смущение присутствовавших, И. Стравинский пробормотал извинение. «Я упустил из виду, что мы уже в Риме, — сказал он. — В Москве всякий раз пили за Генерального секретаря».

Н. Д. Набоков хотел поехать в Москву и особенно в Ленинград, посмотреть на дом своей семьи, съездить в родовое имение в Белоруссии, может быть, посетить Асканию Нова. Семьи практически он не имел, постоянного дома тоже. Иногда мне казалось, что он играет с мыслью о возвращении на родину. Ведь вернулся же Сережа Прокофьев, говорил он мне, показывая фотографию 20-х годов, где они были сфотографированы почему-то вместе лежа на одной постели. Да и Шостакович тоже и жил на родине, и музыку писал, да еще какую! Имейте в виду, художнику нужна родина. За ним должен быть его народ, иначе он ничего не сможет, даже имея огромный талант. Вот из моей музыки так ничего и не выходит. А если бы я писал ее в России — кто знает? К тому же в Америке людям со славянской фамилией сейчас все меньше дают ходу. Это как клеймо, нужно переделываться в англосакса или немца. А я не могу, мне уже поздно. Он хотел приехать в СССР на концерт своей музыки, просил Ростроповича помочь ему в этом деле.

Поездку Набокова было организовать непросто. Наши контрразведчики твердо говорили, что с таким «ярким» прошлым Набокову у нас делать нечего, в лучшем случае его можно впустить для привлечения к судебной ответственности за работу на американскую разведку и участие в антисоветских акциях. Потребовалась вся пробивная сила П. А. Абрасимова, чтобы Министерство культуры СССР, наконец, направило Набокову приглашение. Он был у нас в стране летом 1967 года, заходил ко мне в гости в нашу маленькую квартиру в блочном доме на Балаклавском проспекте. Назад в гостиницу «Пекин» я вез его на троллейбусе и метро. Такси вызвать не удалось, а служебной машины мне тогда по моему малому чину не давали.

Но Набоков отнесся ко всему этому достаточно спокойно. Он уже пригляделся к ритму и образу жизни наших людей. Прощаясь, сказал, что принял решение остаться за Западе. Здесь у нас он не приживется, друзей нет, а в его возрасте сам вперед локтями не протолкнешься. Нервировали его и «мелочи быта». В ленинградской «Астории» он просил подать ему холодной водки, а приносили водку, как будто стоявшую перед этим на батарее водяного отопления. Хотел отведать «петербургской окрошки», а ему официант отвечал, что как раз кончился квас. Не уехал в назначенный день из Ленинграда в Москву, так как сопровождавшая его переводчица опоздала с билетами на вокзал. В довершение всего у него исчезла из номера гостиницы только что подаренная моей женой старая «микояновская» книга «О вкусной и здоровой пище», после чего Набоков едко спросил у меня, насколько мне доверяет КГБ, если забирает на проверку даже полученные в подарок книги. Напрасно я пытался его убедить, что книгу могла присвоить и коридорная. «Я не смогу у вас жить из-за всей этой безалаберщины, — сказал Николай Дмитриевич. — Я думал, что у вас после революции порядок и дисциплина по крайней мере. Но если официальный сопровождающий из министерства вовремя не может принести на вокзал билет, то, господа, мне непонятно, зачем вы делали революцию и пересажали столько народа при Сталине. Я не идеализирую западное общество. Там очень многое спрятано за деньгами, показными свободами, ложными ценностями. Может быть, у вас все грубее, суровее, но и честнее, поскольку откровеннее. Но доживать мне все же будет легче на Западе, хотя моя музыка там так и не состоится».

Незадолго до своей смерти Н. Д. Набоков прислал мне книжку своих мемуаров на немецком языке.

До того вышли его более краткие воспоминания на французском, где он писал обо мне, мягко говоря, сухо. Немецкое издание звучало по-иному. «Поэтому я его вам и подарил», — пояснил Николай Дмитриевич.

Но в Москву Набоков приезжал не только по своим личным делам. Он передал нам устное послание В. Брандта, который к тому времени стал министром иностранных дел правительства «большой коалиции» ХДС/ХСС и СДПГ в ФРГ. Брандт сообщал о готовности в любое время и в любом месте вступить в переговоры о нормализации отношений ФРГ с европейскими соцстранами. Он выражал надежду, что взаимоприемлемые условия для такой нормализации могут быть найдены. Это был не первый сигнал в наш адрес с его стороны. Но в тот момент мы сумели договориться со всеми союзниками, кроме румын, о том, что нормализация отношений ФРГ с соцстранами должна быть поставлена в зависимость от выполнения западными немцами ряда условий, таких, как признание незыблемости послевоенных границ в Европе, признание суверенитета ГДР и отказ от «доктрины Хальштейна», отказ от претензий на Западный Берлин, признание недействительности Мюнхенского соглашения с момента его заключения и т. д. В Москве считали, что все эти моменты в политике ФРГ все больше начинают тяготить союзников Западной Германии и подвергаться острой критике со стороны самой западногерманской общественности, и что, следовательно, должен произойти пересмотр основных устоев курса Аденауэра. На ФРГ оказывался в этот момент сильный и последовательный политический и пропагандистский нажим. Обращения же Брандта рассматривались как попытки выскользнуть из «двойного Нельсона», в который попали западные немцы.

Переданное Набоковым послание я доложил, его направили в ЦК КПСС. Однако А. А. Громыко твердо высказался: не реагировать. Он считал, что ФРГ еще не дозрела до серьезного разговора, а в Бонне правит пока бал не Брандт, а канцлер ХДС/ХСС Кизингер. Так что идти навстречу Брандту в тот момент значило бы только навредить СДПГ и замедлить неизбежную смену фигур на политической сцене ФРГ.

В те годы Берлин был интереснейшим для работы местом. В одном городе рядом жили и действовали два противоположных мира. Переходишь границу на Фридрихштрассе и окунаешься в гущу проблем внешней и внутренней политики ФРГ, европейской и германской политики США, Англии, Франции. Возвращаешься назад — и тут тебе и клубок взаимоотношений стран Варшавского договора, и наши ближайшие и долговременные ходы вместе с ГДР в германских делах, и внутреннее положение в самой ГДР, и непрестанная борьба различных группировок в политбюро ЦК СЕПГ. Тогда в Берлине и через Берлин делалось много всяких дел — и праведных, и неправедных. Часть из них уже стала достоянием истории, другая еще будет рассказана современниками и документами тех лет.

С декабря 1962 года послом в Берлине стал бывший секретарь Смоленского обкома П. А. Абрасимов. Ему тогда было 50 лет, он был в расцвете сил и энергии, имел опыт дипломатической работы в Китае и Польше и, главное, был человеком, который быстро шел в гору в Москве. Вопросы решал быстро и напористо, что сразу привлекло к Абрасимову интерес не только руководящей верхушки ГДР, но и западноберлинской «знати». Встречи с послами трех держав в ФРГ, которые были одновременно главами военных администраций в Западном Берлине, вскоре перестали быть скучной рутиной. Через шведского консула Баклюнда был налажен с Брандтом контакт, который принял довольно интенсивный и доверительный характер. Затем речь пошла о встрече Брандта с Хрущевым, которая, хоть и была сорвана оппозицией ХДС, тем не менее расставила стрелки для последующего развития событий.

Абрасимов много занимался лично западноберлинскими делами, включая и мою культурную, молодежную, экономическую конкретику. Активность в работе он всячески поощрял, хотя был очень строг и требователен, а иногда и непредсказуем в своих решениях и поступках. Лишь со временем я начал понимать, что, имея за плечами огромный опыт партийно-аппаратной работы, он «вычисляет» зачастую такие возможные коварные замыслы и ходы у других, до каких мне сразу было бы и не додуматься. Но именно от этих ходов Абрасимов и подстраховывал себя своими подчас необъяснимыми заявлениями или поступками.

Вспоминая те дни, я часто думаю, как хорошо и интересно живется младшим дипломатическим работникам, хотя все мысли и устремления их направлены на то, чтобы поскорее взобраться вверх по служебной лестнице. Становясь посланниками и послами, люди навсегда теряют ни с чем не сравнимые преимущества атташе.

У меня было время и возможности довести до отличного состояния немецкий язык. В посольстве была группа преподавателей-немцев, хорошо знавших, чему нас плохо научили в институте. Моим преподавателем был бывший летчик штурмовой авиации, филолог Альтенполь, который не только был прекрасным преподавателем языка, но и учителем немецкой культуры, обычаев, привычек. Одновременно я активно учил английский — сначала у немецкого преподавателя Хэберера, а затем у канадца — студента Гумбольдтского университета Питера Дохерти. Он заставил меня заговорить за год, применив оригинальный прием: задавал мне переводить на английский язык русские народные сказки. Теория его была при этом проста — обиходный словарный запас на все случаи жизни содержат именно сказки, будешь в состоянии рассказывать их, значит, хватит словарного запаса на любую жизненную ситуацию. Он оказался прав, хотя, никогда не работая в англоговорящих странах, я так и не смог довести свой английский до нужной кондиции.

Важным было то, что я научился чувствовать себя среди немцев свободно. Я сиживал в пивных, слушая и понимая разговоры посетителей, ездил в автобусах и электричках, ходил в кино и театры, имел много разных знакомых, не испытывал каких-либо трудностей в магазинах и на улице. Я представлял себе, что думает в каждый данный период «среднестатистический» немец по тому или иному поводу, о чем спорят между собой студенты, о чем поговорить с предпринимателем или с евангелическим священником. В конце пребывания в Берлине я чувствовал себя в этом городе как рыба в воде, причем, наверное, знал Западный Берлин и все его закоулки даже лучше, чем столицу ГДР.

В первые месяцы после закрытия границы в Западном Берлине с нами не очень-то хотели разговаривать. Во всяком случае русский акцент нигде не вызывал там умиления, а прежние знакомые поспешили «раззнакомиться» с нами отчасти потому, что боялись доносов и сплетен соседей и сослуживцев. В то время мы активно ходили на всякого рода лекции и семинары, объявления о которых давались в газетах, на предвыборные собрания и митинги. Советую молодым дипломатам не пренебрегать подобными мероприятиями. Они зачастую несут в себе больше информации, причем истинной информации, чем салонные разговоры с самым высокопоставленными и уважаемыми собеседниками. Тут люди говорят между собой, что называется, начистоту.

Так я вместе с одним своим коллегой однажды «поучаствовал» в заседании президиума кураториума «Неделимая Германия», организации резко антисоветской и, по тогдашним понятиям, реваншистской. Пришли мы на открытое собрание кураториума, но народу собралось совсем мало, поэтому собрание решили в этом зале не проводить, а устроить расширенное заседание президиума в помещении «бундесхауза», то есть главного представительства правительства ФРГ в Западном Берлине, с участием наиболее активных граждан, пришедших в этот вечер. Мы, разумеется, проследовали вместе с «наиболее активными» в охраняемое полицией ведомство, так как отступать было некуда. Выступал на президиуме один из лидеров швейцарских социалистов, Брингольф, затем обзор положения делал председатель кураториума Шютц.

Я никогда не слышал за один раз столько интересного. Тут были и оценки перспектив развития берлинского кризиса, и планы действий в германском вопросе на ближайший период, и сравнительный анализ позиций трех держав, и механизмы передачи в Восточный Берлин подлинных бланков швейцарских паспортов для организации перехода на Запад граждан ГДР, и многое другое. Правда, намучились мы изрядно, так как очень хотелось курить, а западных сигарет у нас не было. Марок ФРГ нам тогда почти не давали. Советскую же сигарету, только закури, сразу же унюхают соседи.

Не менее интересным было наше участие в ежегодном собрании западноберлинского объединения юристов. Тогда в печати активно обсуждалась идея проведения в Западном Берлине референдума с тем, чтобы объявить о присоединении его в «соответствии с волей народа» к ФРГ. В Москве не очень знали, что в этом случае делать, на какие клавиши нажать, чтобы удержать от этого шага три державы. На наше счастье, будущий правящий бургомистр Западного Берлина Альбертц значительную часть своего доклада посвятил именно этой проблеме. Последующая дискуссия вращалась тоже вокруг нее. На следующий день мы имели прекрасную аргументацию против референдума, которую вряд ли когда-либо смогли бы подготовить наши юристы из договорно-правового отдела МИД СССР.

Таких примеров было много. Однажды я даже присутствовал на лекции какого-то чина из федерального ведомства по охране конституции, который учил собравшихся, как бороться с коммунистическим проникновением и деятельностью разведслужб. С этой лекции я ушел разочарованным. Она мне напомнила самые «дубовые» наши инструктажи на ту же тему.

Тем самым я, разумеется, не хочу сказать, что все предупреждения об уловках и происках спецслужб — это чушь, что лишь советские посольства были «напичканы» разведчиками и контрразведчиками, а «на той стороне» все было чинно и благородно и что теперь, во времена примата общечеловеческих ценностей, вообще вся эта сторона жизни исчезнет, растворившись во всеобщей любви и доверии. Тот, кто работает на дипслужбе, всегда неизбежно в той или иной степени соприкасается с работой спецслужб своих и чужих. Так было и будет, пока существует государство. Иное просто невозможно, как невозможно плавать, не входя в воду.

С тех лет у меня сохранились несколько хороших друзей — офицеров КГБ, работавших под «крышей» посольства. Они вели в посольстве свои дипломатические участки, нередко мы работали вместе над одними и теми же вопросами. О своей «другой» деятельности они ничего конкретного не рассказывали, соблюдая правила конспирации. Однако о работе в разведке вообще, о специфике их службы я слышал от них много. По мере повышения по службе я получал и все более широкий доступ к нашим разведматериалам, разумеется, в той части, в которой это касалось положения в тех странах, которыми довелось заниматься. Должен сказать, эти службы ели свой хлеб не зря, хотя, конечно, были в них разные люди, были и трусы, и халтурщики, любители подчеркнуть, что именно разведчики и составляют белую кость всей дипломатической службы.

Должен откровенно сказать, что никто из моих хороших друзей по разведке никогда не агитировал меня переходить на работу в их ведомство. Наоборот, все не советовали делать этого, подчеркивая, что романтика деятельности разведчика понятие весьма относительное. Я, собственно, и получил приглашение перейти в разведку всего-то один раз, когда заканчивал свою командировку в Берлине в 1965 году. Я ответил тогда, что из-за повышенного кровяного давления не пройду медицинскую комиссию и предпочитаю остаться в МИД.

Сказалось и то, что, уезжая из Берлина, М. Г. Первухин специально разговаривал со мной на эту тему. Он не советовал мне менять профиль работы, видимо, предвидя, что соответствующие предложения могут быть рано или поздно сделаны.

Что касается соприкосновений с разведчиками другой стороны, я с первых шагов своей службы мог убедиться: это не рассказы про «ведьм» и «привидения». В Западном Берлине, особенно после закрытия границы, за всеми активно работавшими нашими сотрудниками велось наблюдение. Его не очень и скрывали. Филеров у западноберлинских властей в тот острый момент не хватало, и они, видимо, призывали на службу отставных работников еще прежнего режима. Мы, молодежь, в то время, бывало, мальчишество-вали, начиная бегать по крутым лестницам на переходах в метро и на городской электричке, стараясь «загонять» страдавшего одышкой пожилого «хвоста». Делать это, однако, было не положено, поскольку на подобного рода мелкие пакости «наружка» могла ответить пакостями посерьезнее. Да и скрывать-то мне от моих тогдашних наблюдателей было особенно нечего, исключая те случаи, когда мы ходили на всякого рода собрания, где нас явно не ждали в гости.

Много раз мои западноберлинские знакомые рассказывали мне, что связи с нами вызывали у них появление в доме представителей ведомства по охране конституции с просьбой рассказать, о чем идет разговор, с предложением посотрудничать. Разумеется, кто-то отвергал такие предложения и даже по дружбе рассказывал о них, а гораздо больше людей отвечали согласием. Они хотели быть лояльными гражданами своего государства.

Кроме того, надо всегда иметь в виду, что в качестве контакта вам «подставят» человека, который является либо поставщиком направленной информации, либо имеет и более далеко идущие цели. Одного-двух таких людей дипломату полезно держать около себя, не выказывая своего истинного к ним отношения. Их начальство тогда перестанет усердствовать, терпеливо ожидая результатов от их работы. Впрочем, должно действовать золотое правило: не подпускай к себе того, кто сам очень уж «клеится», выбирай своих знакомых сам.

Однажды, будучи уже послом в Бонне, я был у руководителя фонда Аденауэра Б. Фогеля. Речь шла о развитии связей между этим фондом и нашими научными учреждениями по примеру аналогичных контактов с фондом Ф. Эберта. Слово за слово разговор зашел о быстро нарождающейся в СССР многопартийности. Я спросил у Фогеля, не появились ли и у нас христианские демократы и не начал ли этот фонд ХДС работать с ними. «О, — заулыбался Фогель, — конечно, появились и многие обращались к нам. Но вы же знаете, господин посол, те, кто обращается, обычно интереса не представляют, нам предпочтительнее сотрудничать с теми, кого найдем сами».

Первая половина 60-х годов была временем активного брожения студенчества. Особенно выделялся западноберлинский «Свободный университет», где развернул свою деятельность довольно радикальный студенческий союз СДС. Среди его членов и сочувствующих было много молодежи, всерьез занимавшейся марксистской теорией, думающей о путях преобразования западного общества, которое, как они говорили, все больше становится бездушным обществом потребителей, без идеалов и целей в жизни. Советский Союз вызывал у них симпатию, но ни в коей мере идеалом не служил. Они считали, что Хрущев с его теорией мирного сосуществования, по сути дела, отказался от революционной идеи создания нового справедливого мира, перестал быть настоящим союзником революционеров в других странах и, сделав ставку на победу в экономическом соревновании с капитализмом, скорее всего, приведет СССР к поражению. Отсюда делался вывод о необходимости срочных мер по «революционизации» западного общества изнутри, своими силами.

Разрабатывалась теория, в соответствии с которой надо было создать многочисленные кадры молодой революционной интеллигенции, которая, составив свою программу действий, пойдет пробуждать от спячки сытый и продажный рабочий класс Западной Европы.

В этих целях стали возникать всякого рода общежития-коммуны, где пропагандисты этих идей объединенными усилиями пытались создать как бы ячейки новых революционных структур в Европе.

Мне довелось быть знакомым со многими из этих ребят. Однажды к нам в посольство заходил и лидер этого движения Руди Дучке, правда, интереса к продолжению контактов он не проявил. Это были честные, увлеченные своей идеей юноши и девушки. Последующая судьба их известна. Часть из них по окончании университетов быстро «остепенилась» и, используя свои основательные знания марксистской теории и положения в странах Варшавского договора, попадала на работу в различные службы и центры, профессионально занимавшиеся работой против социалистических режимов. Другая же — меньшая часть — заложила основу последующего террористического движения «Красных бригад».

Но террором занялось уже второе поколение этого движения. Те же студенты, с которыми мне доводилось встречаться и доказывать им, что никто не может искусственным путем создать революционную ситуацию в Западной Европе, ограничивались составлением листовок и наставлений по воздействию на рабочий класс, боготворили Кастро и Че Гевару, а по вечерам, собираясь на диспуты, до смерти пугали домохозяек пением «Интернационала».

Правда, среди них были отчаянные головы, которым хотелось действовать. Они с издевкой спрашивали, сколько мы еще собираемся протестовать против заседаний бундестага в Западном Берлине и уговаривать Бонн. Не проще ли дать им пару минометов, чтобы они откуда-нибудь из Западного Берлина обстреляли «Конгресс-халле», где заседает бундестаг. Он разбежится в полном своем составе, а бумажными протестами правительство ФРГ не проймешь.

Разумеется, на этой базе у нас разговора не получалось. Они делали вывод о том, что СССР ведет оппортунистическую политику. Так эти ребята и ушли своим путем. Судьба многих из них была трагичной.

В широкий круг моих знакомых в Западном Берлине входили представители евангелической церкви. Свела меня с ними сначала нужда, то есть потребность в контактах в условиях, когда на контакты с нами идти не хотели. Церковники были меньше подвержены страху показаться кому-то в сенате или в ведомстве по охране конституции недостаточно лояльными. У них были собственные взгляды на вещи, свое начальство и, если кто-либо из «светских» властей становился слишком назойлив в своих попытках помешать связям с коммунистами, использовался «безотбойный» аргумент: священник должен нести слово Божье всем, поэтому, мол, и с советскими дипломатами будем водиться по своему разумению и усмотрению. Вот и весь сказ.

Но вскоре я почувствовал неподдельный интерес к этим людям, их взгляду на мир, политике, моральному долгу человека перед собой самим и перед себе подобными. Это были очень разные по своему происхождению и жизненному опыту люди. Одни из них были в прошлом офицерами вермахта, другие происходили из лучших дворянских семей Германии, третьи участвовали в движении Сопротивления и заговоре против Гитлера 1944 года, четвертые просто пришли в церковь, потому что не видели себе другого места в той жизни, которая их окружала.

Люди это были думающие и образованные, стоявшие в своем понимании религии и Бога намного выше своей паствы и нередко страдавшие от того, что им приходится приспосабливаться в основном к примитивным, с глубокой теологической точки зрения запросам большинства верующих. В самом деле, понятие Бога по самой своей сути не может быть сведено к какому-то конкретному образу и вообще ограничено той или иной категорией понятий человеческой логики, ибо Бог прежде всего вездесущ и бесконечен. И вера вовсе не состоит в соблюдении системы церковных обрядов и правил, так как за этим соблюдением очень часто никакой истинной веры нет. Но от священника, объясняли мне мои церковные друзья, как правило, ждут именно конкретного «понятийного» объяснения сути Бога, как чего-то человекоподобного, любящего или карающего в соответствии с законами человеческой логики и нормами добра и зла. От него ждут и требуют в первую очередь исполнения церковных обрядов, придавая этому некое сущностное значение взамен проникновения в глубину самих себя и познания истины. Священник должен подстраиваться под своего «клиента», иначе ему невозможно работать, иметь живой контакт с людьми, а значит, и выполнять свою миссию. Эта внутренняя раздвоенность одних заставляла мучиться, других делала прагматиками и циниками. Знавал я и тех, и других.

Начало наших контактов с церковниками Западного Берлина произошло по их инициативе. В Германии тогда, да и сейчас, действовала «Акцион Зюнецайхен», го есть акция «Знак искупления». Смысл этого движения состоял в том, чтобы продвигать вперед идею примирения между немцами и народами, пострадавшими от гитлеровской агрессии. Для этого собирали пожертвования и создавали группы молодых добровольцев, которые должны были ехать в пострадавшие страны и своим трудом создавать там «знаки» признания немцами своей вины и готовности искупить ее. Это могли быть церкви, дома для престарелых, молодежные клубы, любые другие объекты, служащие социально-бытовым целям. Готовы были эти добровольцы и просто работать в трудовых лагерях, сельских коммунах и т. д.

Движение это в Западном Берлине возглавлял фон Хаммерштайн, сын известного немецкого фельдмаршала, сотрудничавшего в 20-е годы с Тухачевским. «Акцион Зюнецайхен» активно работала в Израиле, а также в некоторых западноевропейских странах. В Советский Союз она «прорваться» никак не могла. Даже трудно объяснить почему. Но не пускали, подозревая какой-то подвох. Зачем это нам отдавать дело примирения с немцами в руки церкви? Нужны нам эти их два-три клуба или больницы. Они у нас 27 миллионов убили, а хотят мелочами откупиться. Нет, пусть лучше чувствуют себя виноватыми. Был, разумеется, и довод о том, что все это затеи разведслужб противника. Американский «Корпус мира» мы с его вредоносной сущностью разоблачили, так они теперь через немецкую церковь к нам пытаются влезть. В пользу этого довода говорило и то обстоятельство, что «Акцион Зюнецайхен» была в хороших отношениях с американскими квакерами.

Однако эту стену предубеждений удалось постепенно расшатать и продырявить, хоть и не до конца. По приглашению фон Хаммерштайна, ведавшего работой евангелической церкви среди молодежи, Западный Берлин посетило несколько наших делегаций и туристических групп. Постепенно ледок начал ломаться. ЦК ВЛКСМ почувствовал вкус к этим контактам и начал приглашать в интернациональные молодежные трудовые лагеря представителей «Акцион Зюнецайхен».

Через эту организацию мы вышли на ведомство евангелической церкви, занимавшееся работой в промышленности и профсоюзах. Руководил им в то время священник Брикерт — человек оборотистый и весьма политический. Он повел дело еще более энергично: вопреки всем запретам сената и руководства западноберлинских профсоюзов начались под церковный крышей профсоюзные контакты, стали устанавливаться связи между производственными советами предприятий. Смелость Брикерта объяснялась просто: главой его ведомства был священник Пельхау, работавший во время войны духовником берлинской тюрьмы Моабит. Он провожал на казнь участников заговора 1944 года и, кажется, служил связником между заключенными тюрьмы и внешним миром. Во всяком случае это был человек известный и уважаемый. Даже если в его ведомстве Брикерт и творил кое-что недозволенное, то с Пельхау предпочитали не спорить и не ссориться.

Можно задать себе вопрос: а чем объяснялась такая позиция западноберлинских церковных деятелей? Только ли дело было в том, чтобы нести слово Божье и советским гражданам?

Разумеется, нет. Выступая первопроходцем в налаживании связей с Советским Союзом, церковные организации привлекали к себе внимание всех, кто искал такие возможности. А их было немало, так как среди немцев нарастало стремление прокладывать пути нормализации отношений с народами СССР. Церковь открывала каналы для этого и как бы брала под свою защиту участников подобных контактов, с которыми при иных обстоятельствах могли обойтись достаточно бесцеремонно и печать, и официальные власти.

Но была и еще одна, более крупная цель. Церковь всегда занимается политикой, хотя не любит в этом признаваться. Была политика и здесь. В тот момент Ульбрихт прилагал активнейшие усилия для того, чтобы расколоть единую евангелическую церковь Германии. Ему хотелось иметь в ГДР свою отдельную евангелическую церковь. Он считал это важным шагом в деле утверждения суверенитета ГДР и получения его международного признания. Нажим был силен, и евангелические епископы ГДР начали ему поддаваться. Руководитель евангелической церкви Германий презес Шарф стремился любой ценой сохранить единство церкви. Видимо, он полагал, что в этом деле может быть полезен и советский рычаг.

В один из осенних дней 1964 года мы с другим работником посольства В. Д. Козобродовым получили через американского квакера Пола Кейтса приглашение на ужин к одному из высокопоставленных представителей евангелической церкви. Имя его называть, пожалуй, не стоит, так как я не знаю, где он сейчас и что с ним.

Разговор был недолгий. Нам было сказано, что попытки Ульбрихта расколоть евангелическую церковь Германии желательно остановить. Если это будет сделано, то евангелическая церковь, имеющая большое влияние как в ХДС, так и в СДПГ, была бы готова позаботиться о том, чтобы в политике ФРГ в отношении ГДР произошли «благоприятные перемены». На наше замечание, что «благоприятные перемены» — понятие весьма неопределенное, наш собеседник сказал, что речь может пойти о признании собственной государственности ГДР, правда, в какой форме это произойдет и в какие сроки, он пока сказать не берется.

В такой ситуации лучше надавить на собеседника, поскольку он явно чего-то не договаривает. Но наши попытки получить ответ по поводу возможности, например, отказа от доктрины Хальштейна, в соответствии с которой ФРГ угрожала разрывом дипломатических отношений любому государству, которое рискнуло бы признать ГДР, привели к неожиданному результату. Насчет дипломатических отношений с ГДР наш собеседник ничего обещать не захотел, но заметил, что может «расширить» свое предложение: в соответствии с возможными пожеланиями советской стороны нам может быть передана технологическая документация или даже конкретный образец секретной военной техники НАТО.

На вопрос о том, как это мыслится конкретно, последовал спокойный ответ, что возможностей достаточно. Если речь идет об образце вооружения, то на границе ФРГ и ГДР всегда можно подобрать подходящее для этого место.

Лично я отнесся к этому обращению серьезно. Это был 1964 год, идея признания ГДР еще только начинала «проклевываться» в политической жизни ФРГ, многие в Москве считали тогда, что признаки подвижек в этом направлении не стоит переоценивать — мало ли что там болтают в своем тесном окружении Брандт, Бар и некоторые свободные демократы. Но тут о перспективе признания ГДР заговорила церковь. Из всех организаций этого мира у нее самая древняя и опытная дипломатия, она задолго до политиков начинает чувствовать, куда подует ветер. Во всяком случае нам предлагалась серьезная политическая сделка, свидетельствующая о том, что церковники уже исходят из неизбежности признания ГДР и стремятся в этих условиях заранее оградить свои интересы. Ради этого им не жалко даже и перегнать к нам какой-нибудь современный американский самолет или передать документацию о механизмах подводных пусков баллистических ракет, которые у нас, кажется, тогда еще не очень-то получались. Только вот как к этому отнесется Ульбрихт…

Информация была передана ему, и на следующий день он призвал к себе П. А. Абрасимова. Тот, предчувствуя, о чем пойдет речь, взял с собой меня в качестве переводчика. Вдруг Ульбрихт заинтересуется подробностями, и тогда непосредственный источник информации будет под рукой.

Однако, войдя в кабинет Ульбрихта, я сразу почувствовал, что дело неладно. Ульбрихт крутил в руках нашу бумагу, а затылок его был иссиня-красный — верный признак, что он кипит от злости.

Объяснения с Абрасимовым были недолгими. Ульбрихт сказал, что, вступая в подобные разговоры с западноберлинскими церковниками, советские работники плодят у них иллюзии и порождают сомнения в серьезности намерений ГДР иметь свою собственную государственную церковь. Он не намерен отступать от своих намерений и не клюнет на туманные обещания поспособствовать признанию ГДР. Если заговорили о признании ГДР сами, то, значит, деваться им некуда, значит, неизбежно признают. А что касается американской военной техники, то разве мало поставляет соответствующей информации нам Мильке? Что нам еще нужно? Угнать американский танк, самолет, утащить ракету? Да это можно сделать лучше и надежнее, чем через каких-то церковников. Затем Ульбрихт начал требовать от Абрасимова назвать имена тех сотрудников, которые ведут столь вредные разговоры. Но наш посол ему так и не ответил ничего вразумительного.

Постепенно Ульбрихт успокоился и уже более миролюбиво сказал: «Ну ладно, передайте им в Западный Берлин, чтобы по этому вопросу они разговаривали не с вами, а с нами. Мы их выслушаем и ответим так, как надо».

Этот ответ и «рекомендацию» я и передал Полу Кейтсу. Через пару дней он зашел в посольство и сказал, что разговор с представителями ГДР оказался бесплодным. Мне оставалось только развести руками. Учитывая реакцию Ульбрихта, мне кажется, посол об обращении представителя евангелической церкви в Москву и сообщать не стал. Во всяком случае в МИД СССР о нем никто не узнал.

В одно из августовских воскресений 1962 года мы с моим другом Г. А. Санниковым с утра уехали в Западный Берлин. Не помню, у кого мы там были, то ли у студентов-либералов, то ли у «Друзей природы», то ли у функционеров социал-демократической молодежной организации «Соколы». Возвращались к вечеру. Переехали по мосту Ландвер-канал, в который в свое время рейхсверовцы бросили тело расстрелянной Розы Люксембург. Надо было поворачивать налево. До КПП «Чекпойнт Чарли» оставалось несколько сот метров. Впереди просматривались кучки людей и доносился какой-то невнятный шум. Что бы это могло означать? Годовщина 13 августа неделю как прошла. Для демонстраций у границы вроде бы причин не было.

Санников, однако, решил не искушать судьбу и осмотреться. Мы повернули поэтому не налево, а направо, чтобы подойти к КПП с другого направления. Улица перед КПП была запружена толпой, нас заметили и как бы услужливо стали расступаться перед машиной. Некоторые даже, казалось, приветливо улыбались. Деваться было все равно некуда, поэтому, заблокировав изнутри двери, мы двинулись вперед. Толпа тут же сомкнулась, зад машины был поднят в воздух, и она потеряла способность двигаться. Сначала на нас обрушился град ударов. Били чем попало — ногами, зонтиками, палками. Пытались открыть двери, разбить ветровое стекло, чтобы выволочь нас из машины. Через приоткрытый ветрячок в водителя летели смачные плевки. Затем машину стали переворачивать. Она угрожающе кренилась то на один, то на другой бок, но не перевернулась — толпа была слишком плотной, и та сторона, на которую валили машину, естественно, сопротивлялась, опасаясь быть придавленной.

Нас окружали искаженные злобой лица, орущие оскорбления и проклятия зубатые рты, какие-то обезумевшие старухи лезли на капот машины. Не могу сказать, что я испугался. Вернее, я просто не успел еще оценить ситуацию и понять, чем все это через пару минут может для нас кончиться. Бесило, однако, чувство полной собственной беспомощности, и вскипала какая-то звериная ярость и ненависть к этим беснующимся людям, ставшим не похожими на людей. На наше счастье, в этот момент в толпе появились двое полицейских. Они на кого-то прикрикнули, кого-то, кажется, треснули дубинками. Впереди открылся проход, и мы выскочили прямо к американскому посту на «Чекпойнт Чарли». Я вылез из машины и пошел к безразлично жующему резинку офицеру. Показал ему свой паспорт, сказал, что заявляю протест против нападения на дипломатическую машину, и спросил, какого черта они здесь стояли и не принимали никаких мер.

— А я ничего не видел, — ухмыльнулся американец.

— Когда с вашей машиной произойдет что-либо подобное в Восточном Берлине, — сказал ему я, — мы тоже ничего не увидим.

Вернувшись в посольство, мы отправились докладывать о случившемся послу. Пошла телеграмма в Москву. Потом была нота протеста МИД СССР. Оказалось, что мы попали в толпу, которая собралась по поводу гибели в непосредственной близости от «Чекпойнт Чарли» перебежчика Петера Фехтера. Мы с Санниковым еще легко отделались. Пару часов позднее эта толпа уже забрасывала камнями «джипы» американской полиции и крушила, что попадалось под руку в центре города.

Разумеется, попав в такое чрезвычайное происшествие, мы с Санниковым стали на некоторое время «героями дня». Никто, правда, не знал, попадет нам или нас похвалят. Одни говорили, что нечего целыми днями болтаться в Западном Берлине, а если уж болтаешься, то хоть радио надо слушать. Другие говорили, что не уберегли мы от порчи казенную машину, которую теперь надо ремонтировать из-за нашего легкомыслия. Третьи спрашивали об ощущениях, когда нас «качали» немцы. На такой вопрос я однажды ответил, что злился от сознания полной собственной беспомощности, хоть бы оружие какое-нибудь было.

Внимательно поглядев на меня, один из собеседников, старый работник КГБ, сказал мне: «Запомни, что в толпу никогда не надо ходить с оружием. Оно тебе может пригодиться там только в одном случае — если ты решишь застрелиться».

Моя берлинская командировка подходила к концу. Я дослужился до должности 2-го секретаря, работа спорилась, заведующий 3-м Европейским отделом МИД СССР И. И. Ильичев твердо сказал, что берет меня в отдел. Кажется, кончились мои мытарства с квартирными делами и московской пропиской. Благодаря помощи П. А. Абрасимова я получил разрешение вступить в жилищно-строительный кооператив и имел все основания надеяться, что к моему возвращению будет куда поселиться с женой и двумя еще совсем маленькими дочерьми. Это было большое дело, так как обычно люди, подобные мне, вращались как бы в порочном кругу: им говорили, что для поступления в жилищно-строительный кооператив или для постановки в очередь на квартиру надо иметь московскую прописку, получить же ее можно было только работая в аппарате МИД СССР. Те, кто работал за границей, работниками аппарата не считались. Тем самым людей заранее обрекали на то, чтобы по возвращении они мыкались пару лет по углам или просили приюта у родственников.

Все признавали неразумность этой ситуации, но никто ее менять не хотел. Решались подобные вопросы лишь «в порядке исключения». За свои деньги мне было позволено купить кооперативную жилплощадь. Мы с женой были счастливы и полны оптимизма.

И тут в один из обычных рабочих дней меня остановил в коридоре один из работников нашей контрразведки и сказал, что имеет для меня неприятную новость. Арестован один из моих прежних знакомых, редактор газеты ССНМ «Юнге Вельт» Петер Папист.

— Как так арестован? — спросил я. — Мы же всегда думали, что он связан с МГБ ГДР, да и «правовернее» его вообще трудно было сыскать. К тому же мы года два как не встречаемся. На чем его взяли?

— Да вот думали, думали, да оказалось, что не в ту сторону думали, — ответил мне Александр Дмитриевич. — Ошибка тут исключена — взяли его с поличным в момент составления шифрованного разведсообщения. Деваться ему некуда, он признался и на первых же допросах в числе своих связей назвал тебя. Но ты не волнуйся. Это еще ничего не значит. Многое будет зависеть от того, что это за человек. К сожалению, многие агенты, когда попадаются, стараются замазать как можно больше людей, пытаются как бы сами себе доказать, сколь успешной была их деятельность, что рисковали они не зря. Тогда может быть сложная ситуация, так как надо будет во всем тщательно разбираться. А бывают люди как люди, не врут и не рисуются. О твоих разговорах с Папистом мы все знали — и посол, и МИД СССР, да и другие службы. Так что пока что Папист, назвав твою фамилию, ничего нового никому не сообщил.

По прошествии некоторого времени Александр Дмитриевич сказал мне, что все в порядке. Папист показал, что имел задание завербовать меня, но задания не выполнил и на вербовку не решился, а связи со мной прекратил. «Тебя, наверное, будут еще вызывать, посол будет воспитывать. Но ты имей в виду, — повторил он, — что претензий к тебе нет и держись соответственно». Это был один из лучших офицеров безопасности, которых мне довелось знать за тридцать с лишним лет службы.

Как он и предсказал, вскоре меня вызвал П. А. Абрасимов. Он долго меня корил за неосмотрительность, доверчивость, потерю бдительности. Как можно было встречаться пару лет с человеком и не разглядеть его сути? Я и сам себе, разумеется, этот вопрос не раз задавал и чувствовал себя по-дурацки. В заключение посол предложил мне написать объяснительную записку и подумать о выводах.

Записку я написал, закончив ее просьбой, ввиду сложившихся обстоятельств, откомандировать меня в Москву.

Прочитав мою записку до конца, П. А. Абрасимов с удивлением посмотрел на меня и спросил, не сошел ли я с ума. «Вы представляете себе, что с вами будет, если я вас откомандирую с такой мотивировкой? Вы же никогда больше никому ничего не докажете и разбираться с вами никто не станет». С этими словами посол положил мою записку в свой сейф, а мне бросил: «Идите и работайте».

История с Папистом мне и до сих пор представляется загадочной. Познакомились мы на одной из обычных встреч, которые часто устраивались для молодых сотрудников посольства с коллективами немецких предприятий и учреждений. Был он редактором многотиражной газеты берлинского строительного объединения «Индустрибау», активным функционером СЕПГ. Возил нас на экскурсии по объектам, которые строило его объединение, в том числе и на новостройку аэродрома Шенефельд. Заметно было, правда, что рабочие его недолюбливали. Но такое нередко бывает с освобожденными партработниками.

Папист говорил, что к нему настороженно относятся потому, что он сын видного нациста из берлинского района Кепеник. Отец в конце войны погиб, он же с молодых лет вступил в ССНМ и затем в партию, но люди ему не верят, считают перевертышем. Собеседник он, однако, был интересный. Остро и верно подмечал перемены в политических настроениях берлинцев, умел серьезно анализировать реакцию людей на те или иные повороты политики СЕПГ, давал меткие характеристики тогдашним руководителям берлинского окружкома. В общем, порой создавалось впечатление, что он излагает ранее написанный и тщательно продуманный материал. Для журналиста это было не так уж неестественно. Правда, Папист давал понять, что его обязанности не исчерпываются журналистикой, что он информирует по партийной линии кого следует, приглашается на инструктажи функционеров. В разговорах он всегда выступал с подчеркнуто ортодоксальных партийных позиций, все, даже сомнительные, меры властей, вроде похода членов ССНМ против владельцев телевизионных антенн, повернутых на Запад, горячо одобрял.

Информация, поступавшая от Паписта, вызывала интерес. Она была всегда острой и актуальной. Именно по этой причине и учитывая ее «складность», я несколько раз высказывал послу Первухину предположение, что, пожалуй, Папист пописывает не только в свою газету и в окружком СЕПГ, но и в МГБ ГДР. «Ну, это можно попробовать перепроверить, — говорил он, — а ты, когда его слушаешь, почаще хвали Ульбрихта, как бы он тебе ни критиковал его решения».

С начала 1961 года в разговорах Паписта стала появляться все более настойчивая нотка: в ГДР положение быстро ухудшается, нарастает внутренняя нестабильность, единственный выход — закрыть границу с Западным Берлином. Папист рассказывал о совещаниях, которые проводил с активом берлинской организации СЕПГ тогдашний секретарь окружкома по пропаганде Зельбман. По его словам, секретари низовых организаций вновь и вновь поднимали вопрос о принятии более решительных мер по пресечению ухода населения на Запад.

Мы слали об этом сообщения в Москву. Однако из МИД СССР шли одни и те же ориентировки — это экстремистские настроения части функционеров, подобная мера дискредитировала бы всю политику СССР в германском вопросе, а Хрущев даже высказался в те месяцы в беседе с кем-то из западных деятелей в том плане, что у нас и в мыслях нет построить стену поперек Берлина. Длинные записи бесед Хрущева с руководящими деятелями Запада мы регулярно носили Ульбрихту, я ему их переводил, а он прилежно записывал, а потом использовал в своих речах.

Сказал он в одной из них, что нет у него намерения строить и стену в Берлине. Впоследствии это многократно истолковывалось в том плане, что коварный Ульбрихт все же проговорился, да вот только тогда внимания на это не обратили. На самом же деле он лишь очередной раз использовал в своей речи хрущевскую аргументацию, демонстрируя тем самым «полное единство» позиций по германскому вопросу между ГДР и СССР. О закрытии границы он впервые заговорил в тот памятный день на даче, о котором я писал выше.

Соответственно и я всякий раз доказывал Паписту, что закрывать границу нельзя. Он все более яростно спорил, заканчивая всякий раз беседу словами: «Der Rolladen muss runter! (то есть жалюзи должны быть опущены). Скажи об этом своему шефу».

Летом, еще до августовских событий, Папист ушел в отпуск и уехал из Берлина. Мы с ним встретились через пару недель после закрытия границы. Он говорил, что, услышав по радио о решении правительства ГДР, срочно вернулся в Берлин, участвовал в уличном патрулировании с рабочей дружиной своего предприятия. При этом он сказал, что я-то, наверное, знал о предстоящих событиях и мог бы ему хотя бы намекнуть, что предстоит что-то важное. Он бы тогда в отпуск не пошел и 13 августа был бы на месте, а так, мол, пару дней все же потерял.

Я ответил ему, что о планах на 13 августа знали вообще считанные люди, так что ничего я ему сказать, разумеется, не мог. Он отнесся к этому как бы с пониманием. Потом мы встречались все реже. Я все больше занимался Западным Берлином, а он разводился со своей женой, начал попивать, а потом и вовсе куда-то исчез.

Как бы там ни было, получается, что какая-то из западных разведок в течение полугода через помощника посла СССР в ГДР буквально с пеной у рта уговаривала нас закрыть границу в Берлине. Да еще как уговаривала, систематически поставляя данные об усиливающемся внутреннем развале республики и о нарастающем давлении на руководство СЕПГ партийных низов.

Говорят, все это был особо изощренный прием, чтобы вовремя узнать, готовим ли мы такую акцию. Может быть. Но тогда у Паписта должен был быть в начальниках большой авантюрист или круглый дурак. Он ничего не узнал. А эффект был такой. Выйдя от Ульбрихта после беседы с ним в Народной палате, когда разговор сразу пошел уже о колючей проволоке. Первухин заметил: «Смотри-ка, а твой Папист оказался прав».

Вот и задаю я себе до сих пор вопрос: а не был ли кто-то на Западе так заинтересован в сохранении двух Германий, что и стена казалась подходящим методом? Ведь отвечать-то за нее должны были в Москве.

В сентябре 1965 года я окончательно покидал Берлин. Перед отъездом я зашел попрощаться к П. А. Абрасимову. В конце разговора он открыл свой сейф, вынул оттуда мое объяснение по делу Паписта и велел мне порвать его. Так я и сделал.