Несколько слов о детстве

К дипломатическим делам ни мои родители, ни деды, ни прадеды никогда никакого отношения не имели. Не было у меня ни могучих родственников, ни «волосатых рук», ни высоких друзей, помогавших делать карьеру. Прошел я весь путь от переводчика до первого заместителя министра иностранных дел сам. И это было мне всегда большим подспорьем на службе. Почти все я умел делать сам, своими руками или во всяком случае знал, как надо делать.

Меня нередко критиковали друзья, что я не очень стараюсь распределять работу, втягивать в нее возможно более широкий круг людей. Это справедливый упрек. Но в ситуациях, когда нужно действовать быстро и точно, чаще всего бывает необходимо обойтись минимумом людей. Тогда важно работать прежде всего самому руководителю. Одного умения править чужие мысли может оказаться и недостаточным.

Родился я во Ржеве 28 сентября 1936 года. Бабушка говорила мне, что в тот день шел снег. Роды у матери были тяжелыми, она долго потом болела. Отец приезжал из Москвы и, глядя на меня, сокрушался, что больно велик родился сын и чуть не отправил на тот свет его молодую жену. Первые месяцы мы находились с матерью у бабушки во Ржеве, так как жить в Москве было негде. Потом родители приняли смелое решение уехать в Сибирь. Там обещали жилье.

Так в 1938 году мы оказались в Красноярске. Родители преподавали в Сибирском лесотехническом институте, отец — лесоводство, мать — почвоведение. Жили в одноэтажном бревенчатом доме, но на каменном фундаменте. По московским масштабам жили роскошно: на нашей половине дома было три комнаты. Дом был добротный. Раньше он принадлежал врачу со странным именем Манжюс Белый.

Стоял этот дом на улице Марковского. Немощеной, с деревянными тротуарами. Напротив были городские бани. За домом — конный двор и огороды.

В те годы Красноярск, захолустный городок, располагался на левом берегу Енисея. На правом берегу ничего не было. Вдоль города шел проспект Сталина, мощенный булыжником. Была еще одна мощеная улица. Она носила имя Ленина. Остальные улицы покрывал толстый слой пыли в сухое время года и глубокая грязь в ненастье. Наряду с лесотехническим был еще небольшой педагогический институт. Промышленность исчерпывалась кожевенным и лакокрасочным заводами. Добавьте к этому два постоянно действующих кинотеатра «Рот-Фронт» и «Совкино», одну церковь, драматический театр, городской парк культуры, музыкальную школу, краевой музей и библиотеку. На этом достопримечательности тогдашнего Красноярска, кажется, исчерпывались.

Однако мне лично казалось этого тогда вполне достаточно. Во всяком случае я рос большим патриотом города и впоследствии, приезжая в Москву, сильно злил свою родню заявлениями о том, что в Красноярске все выглядит не хуже, чем в столице.

В первый раз в отпуск в Москву мои родители выбрались в июне 1941 года. Это было длинное путешествие. Поезд шел тогда пять суток. Утром на самом подъезде к Москве стало известно о начале войны с немцами. Все были испуганы, и этот испуг передался мне. В предрассветных сумерках поезд шел медленно, и мне чудился за каждым кустом неведомый враг. Но проснулся я затем ярким солнечным днем на квартире у своей тетки на старом Арбате над вкусно пахнувшим магазином «Восточные сладости». Настроение было отличное, меня кормили киселем, обещали куда-то вести в гости.

Правда, отпуск родителей был сорван. Вскоре Москву начали бомбить. Мы срочно отправились с матерью назад в Красноярск, а отец с помощью какого-то доброго милиционера сумел зайцем сесть в поезд на Ленинград, где была назначена защита его кандидатской диссертации в Лесотехнической академии.

Вскоре все наше семейство опять собралось в Красноярске. Подъехали дедушка с бабушкой, эвакуированные из Москвы. В нашей квартире появились беженцы из Белоруссии — еврейская семья Рудельсонов.

Годы войны оставили в моей душе прочную по себе память. Жили мы, как все, впроголодь примерно до конца 1943 года. Дела на фронтах шли сначала плохо. Каждый день мой дед слушал с раннего утра радио. Наша армия сдавала и сдавала города, о чем дед то печально, то со злостью сообщал за завтраком. В институте у отца мобилизовывали студентов. Оставались одни девчонки. Создавалась, насколько помню, сталинская сибирская бригада.

Вскоре небольшая часть студентов вернулась. Но уже кто без ног, кто без рук, кто без глаз. Воевали по принципу: возьми винтовку убитого товарища или добудь себе оружие в бою. В школе от холода замерзали чернила в чернильницах. Постоянно кто-то плакал. То убьют на фронте у кого-то отца, то учительница рыдает по мужу. Летом 1942 года принесли похоронку на брата моей матери — дядю Шуру. Он был гордостью семьи — химик, талантливый изобретатель. Погиб под Ельней.

Пару раз призывали на службу отца. Он имел звание капитана и был по военной специальности офицером химической защиты. В начале войны ему было 48 лет, так что под первый призыв он не попал. Потом он на некоторое время исчезал куда-то в какие-то лагеря, но каждый раз возвращался, сообщая, что, как видно, химической войны пока не предвидится. Потом получил броню как преподаватель вуза и на том его военная карьера закончилась. На фронте побывал лишь в первую мировую войну, будучи еще студентом университета.

Наш дом стоял неподалеку от улицы Сурикова, которая через Качинский мост вела на так называемую Часовенную гору. Там было кладбище, а несколько дальше военный городок, где шло обучение новобранцев и формирование маршевых частей. Через определенные регулярные интервалы с горы под музыку военного оркестра спускались и проходили мимо нас на вокзал колонны уходивших на фронт солдат. Их приближение было задолго слышно, так что люди сбегались к улице Сурикова их провожать. Впереди, конечно, были мы, мальчишки. Солдаты пели. Обычно это была «Вставай, страна огромная». Вместе с ними пела и улица. Я на всю жизнь сохранил в памяти эти сцены и любовь к военным песням тех лет. Звучат в них единение и сила. И вера. И цель. Все то, чего нам стало так не хватать потом.

В обстановке тех лет, напоенной репортажами с фронта, карикатурами на Гитлера и вермахт, очерками И. Оренбурга, само слово «немец» звучало как ругательство. Это не преувеличение. Один из моих друзей, которого вздула старшая сестра, на всю улицу кричал однажды, размазывая по лицу слезы: «Немка ты, фрицка!» В нашей школе был, кажется, со второго класса кружок немецкого языка. Но учить его считалось зазорным.

Моя мать желала, чтобы я непременно начал изучать иностранный язык. Ее кредо состояло в том, что ребенка с ранних лет надо приучать систематически работать. В школе требования не особенно высоки, у сына остается немало свободного времени, хотя и определили его сразу во второй класс, так что пусть тратит время не на футбол перед зданием городских бань, а займется чем-то более полезным. Я не возражал, надеясь, что найдут мне учительницу английского или французского языка. Но нашли мне немку, что тогда меня глубоко опечалило.

Это была старая уже женщина из Прибалтики. Звали ее Надежда Владимировна Агапова. Она была настоящей немкой, носительницей языка, вышедшей в свое время за русского. В этом плане мне крупно повезло. Правда, я, конечно, в те годы не понимал этого. Жила Надежда Владимировна трудно, на маленькую пенсию и охотно приходила к нам в дом, в том числе и просто подкормиться. Была она умная, культурная, очень религиозная дама с довольно критическими взглядами на социализм, не нравившийся ей в основном своим враждебным отношением к религии. Умела она и как бы невзначай показать, что немецкий народ понятие более сложное, чем на карикатурах Кукрыниксов.

Как бы там ни было, благодаря Надежде Владимировне я очень рано соприкоснулся не со школьным, книжным, а с живым немецким языком. Мы занимались по старым немецким букварям, разучивали немецкие песни, читали немецкие сказки.

Вскоре после войны Надежда Владимировна умерла. Через некоторое время мать нашла мне новую учительницу, ссыльную немку по фамилии Вайссиг, с которой я занимался еще несколько лет. Затем, учась уже в 10-м классе в Москве, я брал уроки еще у одной учительницы-немки. Фамилии ее не помню, но звали ее Эрной. Однако то, что было заложено первой моей учительницей как бы в игре и между делом, пожалуй, было наиболее важным.

Я, разумеется, в те времена не мог и предполагать, что когда-то немецкий язык мне пригодится в жизни. За границу тогда никто не ездил и ни с какими иностранцами не общался. Мать же, заметив, что я начал постепенно осваиваться с немецким, прибавила нагрузку, отправив меня в музыкальную школу по классу виолончели. Тут мои успехи были более скромными. Вернее, я бодро начал и через год выступил по краевому радио, сыграв марш Шлемюллера. Но затем дела мои пошли не блестяще. Отмучившись в музыкальной школе пять лет, я с радостью возвратил казенную виолончель и занялся радиотехникой, которая представлялась мне намного интереснее музыкальных нот.

Красноярское общество тех времен было довольно своеобразным. В городе имелась старая интеллигенция, «сибирская аристократия», уцелевшая после бурных революционных лет и периода ежовщины. Их было не так много, но их знал и уважал весь коренной красноярский люд. Это были врачи, такие, как Белянин и Щепетов, научные работники, из которых наша семья была близко знакома с Мамонтовой, Никаноровым. Они были для сибиряков «своими», в то время как приехавшие из европейской части после революции зачастую непочтительно именовались «сволочи российские».

Мои мать и отец быстро подружились с Щепетовыми, имевшими прекрасную библиотеку на русском и основных европейских языках. Сам Щепетов, крупный по сибирским масштабам хирург, был постоянно занят в своей больнице. Его жена Лидия Николаевна до второго замужества была супругой одного из наших крупных книгоиздателей, расстрелянного ЧК в 20-е годы. Она училась в молодости в Швейцарии и Англии, свободно говорила на французском и английском, читала по-немецки. В ее доме постоянно бывали местные художники и другие интересные люди. Думаю, что она оказала большое влияние на мою тогда еще совсем молодую мать. В мою же душу она заронила большой интерес к западноевропейской истории, литературе, культуре.

Дом Беляниных был наискосок от нашего. Я дружил с внучками этого любимого городом глазного врача. Мне позволяли щедро пользоваться его библиотекой. Сначала я с интересом читал детскую литературу, изданную еще до революции, но постепенно получил доступ и к подшивкам общественно-политических журналов. Подшивки «Нивы» у Беляниных были за много лет. Одним словом, благодаря Щепетовым и Беляниным я мог видеть мир в те годы немножко в ином ракурсе, чем большинство моих сверстников. За это им моя глубокая признательность, хотя стариков нет в живых. Девочки Белянины, конечно, живут и здравствуют. Старшая Таня, как мне говорили, перебралась в Москву. Подозреваю, что однажды мне довелось видеть в Бонне ее дочь в качестве переводчицы нашей молодежной делегации. Она не сказала, кто она, но, прощаясь, заметила, что много обо мне слышала от матери. Мне показалось, что она очень похожа на Таню, с которой мы расстались летом 1952 года и с тех пор ни разу больше не встречались.

Помимо «сибирской аристократии», в городе было довольно много приезжей интеллигенции. Число ее стало быстро нарастать за счет эвакуированных и высланных в годы войны. Мы долго и прочно дружили с семьей профессора-теплотехника Левина, доцента механики Янсона, оперного певца и бывшего кавалергарда ее императорского величества князя Осатиани, профессора Шмидта. В Красноярске вместе с отцом работал видный в послевоенные годы химик Керенский.

Среди высланных были, как правило, немцы, ни в чем не виноватые, кроме того, что в их паспорте в графе «национальность» написано «немец». Многие из них и немецкий язык-то знали весьма приблизительно, но тем не менее их обязали регулярно ходить в МГБ и отмечаться, что они никуда самовольно из Красноярска не сбежали. Других, как, например, моего преподавателя виолончели Ильковского, выслали за «пособничество» немцам. В его случае это выразилось в том, что он играл в оккупированном Киеве на своей виолончели в оперном театре, зарабатывая себе на пропитание. Наконец, были и такие, как Осатиани. Он был виноват уже тем, что был князем и в прошлом белым офицером.

Все это были очень интересные, образованные люди, которые знавали разные времена и страны. Насколько я помню, общались все на равных — и «чистые», и «нечистые», и общение это не возбранялось. Такая была тогда жизнь в далеком городе Красноярске.

Был в городе, конечно, и другой круг. Партийное и административное начальство, а также высшее офицерство НКВД. Но люди там часто менялись, да и общих интересов с ними у моих родителей не было. Положение не изменилось и после того, как мою мать в 1947 или 1948 году избрали в качестве представителя беспартийных в краевой совет народных депутатов, а затем и в члены президиума крайисполкома. К нам домой стали ходить курьеры, приносившие пакеты с повестками дня заседаний крайисполкома, а мать рассылала в разные инстанции письма на депутатских бланках с просьбой предоставить, наконец, кому-то жилье или увеличить пенсию. Часто ей приходилось ходатайствовать и по делам ссыльных. В этих случаях ее допускали в здание краевого МГБ, наводившее суеверный страх на всю округу, хорошо принимали, вежливо разговаривали, но в просьбах обычно отказывали.

Не удалось матери отстоять и нашу домработницу — немку из Поволжья — Милю. Была она малограмотной крестьянкой, во всяком случае по-русски говорила плохо и писать не умела. Привели ее к нам знакомые, кажется, с вокзала, где она сидела, не зная, куда податься в незнакомом городе. Не успела она у нас прижиться, как получила приказ перебираться в Ачинск. Начальник краевого МГБ генерал Козлов пояснил тогда матери, что так надо. Подозрительных лиц надлежало все время перебрасывать с места на место, чтобы они не обрастали на месте связями, не успевали входить в контакт друг с другом. Так и гоняли их с места на место, даже слепых. Против переселения одного слепого, правда, президиум крайисполкома выдвинул возражения. Заулыбавшись, как рассказывала мать, генерал от МГБ пояснил членам президиума, что их мнение все равно учесть не сможет. Есть общий порядок, установленный Москвой.

Моя мать оставалась членом президиума крайисполкома до самого нашего отъезда из Красноярска в 1952 году. Работала она по-прежнему в институте, заведовала кафедрой, защитила диссертацию. Во властных структурах исполняла роль той самой беспартийной коммунистки, о которых тогда много и часто говорилось и писалось. Она понимала, конечно, что ничего в делах края не решала, но депутатские обязанности исполняла прилежно. Друзья подтрунивали над ней, называя «начальницей». Иногда о ней что-то писали в «Красноярском рабочем», а во время предвыборных кампаний плакаты с ее портретом смотрели на нас со всех заборов.

Мама всю жизнь носила свою девичью фамилию Орлова. Звали ее Мария Ивановна. Была она на 18 лет моложе отца. Эта миниатюрная красивая женщина очень любила меня, но матерью она была, когда надо, строгой и достаточно требовательной.

Закончила она Московский государственный университет, который носил тогда имя Покровского. Училась во время всяческих экспериментов над взрослыми и детьми. В московской школе, кажется на Поварской улице, ее в 20-е годы учили по новому методу, без учебников. В университете, куда в порядке укрепления классового состава новой советской интеллигенции набирали не очень-то грамотных рабочих и крестьян из «парттысячников», она сдавала экзамены на основе так называемого «коллективного зачета», то есть отвечала за всю свою ничего не знающую группу. Если получала четверку или тройку, группа собиралась на собрание и «прорабатывала» ее за недостаточное прилежание и ущерб, наносимый светлому облику членов группы. Времена были в то время, как видно, сложные. Во всяком случае мою мать, пришедшую со школьной скамьи без производственного опыта и некомсомолку, порывались пару раз из университета «вычистить». Дело стало совсем худо, когда в начале 30-х годов в первый раз забрали и выслали куда-то под Иркутск по ложному доносу нашего деда Ивана Ивановича. Он был из бедных крестьян, но за годы советской власти вышел в директора маслобойного завода и даже считался героем труда, о чем у моей бабушки хранилась бумага ВЦИК. Все это, правда, ему тогда не помогло. Подержав его в жаркой камере и покормив несколько дней селедкой, а может быть, и поколотив, следователь получил признание, и дед поехал на Днгару. Только через несколько месяцев моя бабушка через жену А. М. Горького добилась пересмотра дела, и дед вернулся.

Но матери в этот момент пришлось уйти с географического факультета и начать изучать почвоведение. На другом факультете был «блат» в лице отца ее школьного товарища. У меня всю жизнь было ощущение, что свою «вынужденную» специальность мать не очень любила. Однако она была из тех людей, которые достаточно одарены, чтобы хорошо заниматься многими направлениями науки. Во всяком случае у нее был дар к занятиям философией, историей. Она часто выступала на всякого рода семинарах и конференциях, причем ей доставляло удовольствие проявлять эрудицию, превосходящую возможности того или иного идеолога с партийным билетом. В партии она никогда не была и поступать туда не хотела, считая, что в ВКП(б) слишком много карьеристов и людей нечестных.

Но в Сталина мать моя верила, особенно после победы над Германией. С ужасом вспоминая о репрессиях 1936–1937 годов, она считала, что и Берия все же правит либерально, что, в общем, жизнь в нашей стране постепенно налаживается, репрессий становится меньше, народ живет лучше и мы все увереннее удаляемся от страшных послереволюционных лет. Приход Хрущева еще более укрепил ее в этом мнении. Над Брежневым она, правда, уже начала смеяться.

Отец мой, Александр Иванович, во многом был полной противоположностью матери. Он был старше и в житейском плане опытнее ее. Московский университет он закончил по факультету биологии в самую революцию, коротко был на фронте, работал санитаром в военных госпиталях, позже учился в Тимирязевской академии, работал в тресте озеленения Москвы, а в голодные времена не гнушался и тем, что зарабатывал на жизнь бригадиром колонны московских ассенизаторов. Был он высоким, статным, красивым мужчиной и обладал недюжинной физической силой даже в глубокой старости. Умер в возрасте 93 лет, сохраняя светлую голову и полную самостоятельность во всех своих делах. Боялся он одного — немощи в старости, так как не хотел быть никогда кому-либо в тягость. Это его желание сбылось.

Родом отец из Бобруйска. Его дед, а мой прадед поляк Антоний служил в армии. За участие в восстании 1864 года был сослан на строительство бобруйской крепости, где и катал как каторжанин сколько-то лет свою тачку. Кем был Антоний в армии, не знаю. Отец говорил, что унтер-офицером. Его старшая сестра Анна при этом загадочно улыбалась и шептала, чтобы я не верил. Просто в наши времена лучше было иметь «простых» предков. В 1990 году Л. В. Шебаршин, возглавлявший тогда нашу внешнюю разведку, прислал мне копию главы из мемуаров А. И. Дельвига 1820–1870 годов, где говорилось о дивизионном генерале Квицинском — участнике Крымской войны. Но, как я с течением времени смог убедиться, фамилия Квицинский не столь уж редкая для Советского Союза, а в Польше она даже весьма распространена. Поэтому мне, видно, никогда не узнать, кто же в действительности был мой прадед — дворянин или унтер-офицер. Доподлинно известно лишь то, что после отбытия наказания ему некуда было возвращаться. Он остался в Бобруйске, женившись на моей прабабке. Она имела пристрастие к спиртному, зато у нее был конь. И Антоний занялся извозом.

Его сын Иван работал на железной дороге. Жена г он был на белоруске Анастасии Федорович. Дед твердо решил быть россиянином. В семье уже не говорили по-польски. Детей отправили в местную гимназию, где они варились, поскольку дело было в Бобруйске, преимущественно в еврейской среде. Отец мой понимал идиш, правда, говорил, по-моему, плохо, но всю жизнь у него было много друзей-евреев. Один из моих старших дядьев, которого звали Виктор, в 1905 году выступал агитатором на бобруйских предприятиях, состоял в каких-то кружках. В результате его выгнали из гимназии, но не арестовали. К отцу пришел полицмейстер и сказал, что завтра придет забирать Витьку. Пусть удирает. Он и удрал, участвовал потом в революции 1917 года и вскоре умер.

Рассказывая мне об этом, отец с хитрецой спрашивал, а поступил бы так, как царский полицмейстер, какой-либо офицер НКВД. Он был твердо убежден, что так называемый кровавый царский режим, который он видел во вполне сознательном возрасте, был весьма либеральным и во всяком случае по жестокости не шел ни в какое сравнение с советским. Особенно его раздражали безвкусные кампании по поводу различных ленинских юбилеев, умильные статьи о доброте вождя. Он всю жизнь говорил, что Ленин был весьма суровым человеком, что первые годы революции были периодом произвола, насилия и грабежей, что сам октябрьский переворот был, скорее, случайным захватом власти небольшой и мало влиятельной партией большевиков. В заслугу партии он, однако, ставил умение удержать взятую власть, восстановить развалившуюся тогда страну, а затем и победить в Великой Отечественной войне.

Отец был в семье человек добрый, ровный, внимательный. Он много и охотно занимался со мной, включая мои самые рискованные пиротехнические затеи. Поступал он так потому, что считал свое участие и совет гарантией моей безопасности, а заодно и самым естественным способом учить меня всяким простым, но необходимым жизненным премудростям: как портянку намотать, чтобы ноги не стереть, как по тайге целый день ходить и быстро снять усталость, как дрова пилить и колоть, как заплатку поставить или пуговку быстро пришить. Я его очень любил.

Но вне семьи он был человек весьма самостоятельных и часто неудобных взглядов. Не терпел несправедливости. Вечно спорил с начальством. Упорно работал над своей идеей выращивания леса за 30–40 лет вместо 80. Вел борьбу не на жизнь, а на смерть со своими научными противниками, которые в выборе средств не стеснялись. Самый тяжелый удар они ему нанесли, когда подослали людей на его опытные площадки, где он по своей методике растил много лет деревья, и вырубили их.

Повторить свой опыт, а следовательно, и доказать свою правоту отец уже не мог: оставшихся лет жизни не хватило бы. Докторскую диссертацию не защитил, не добрав при голосовании 3 или 5 голосов. Но до конца своих лет переписывался с друзьями-лесниками, которые одобряли его методику рубок, был убежден в своей правоте. Он любил наш лес, тяжело переживал его варварское использование, не восполнявшееся естественным возобновлением. Но усилия его и ему подобных оставались без результата. Он часто говорил по этому поводу: «У нас слишком много леса, и пока это будет так, его не будут беречь и не будут уважать профессию лесовода. Мы спохватимся, когда будет поздно».

В тайге и на берегах Енисея я провел в те годы немало времени. Каждое лето родители уезжали со студентами на так называемую полевую практику. Меня брали с собой. В годы войны и первые послевоенные годы базой для такой практики служили знаменитые красноярские «Столбы» и небольшой поселок Лалетино на правом берегу Енисея. Затем институт организовал себе более обширную базу вверх по левому берегу Енисея у скалы Караульная. Сначала я ходил вместе со студентами и родителями по тайге и смотрел, как закладываются почвенные разрезы, идет геодезическая съемка и таксация леса. Когда подрос, то оставался на базе с заданием готовить обед, а в оставшееся время мог купаться, ловить рыбу, ходить по лесу с ружьем.

Больше всего я любил заниматься рыбалкой. К этому занятию меня с самых малых лет пристрастил мой дед Иван Иванович, посвящавший рыбной ловле, вязанию сетей, плетению лесок, производству норотов, переметов и прочих снастей каждую свою свободную минуту. Так у меня и осталось два хобби: рыбалка и в меньшей степени охота. Потом к этому добавилось изучение иностранных языков.

За время жизни в Красноярске я сменил три школы. Сначала это была начальная — четырехклассная школа им. Сурикова, затем до седьмого класса ходил в неполную среднюю школу № 2, а восьмой и девятый классы окончил в знаменитой по тем временам средней школе № 10. Славилась она своими преподавателями, прежде всего неистовым химиком А. Богуславским, и железной дисциплиной, которую поддерживал директор по фамилии Конев. Порядки были похожи на военные. День начинался с общего построения под командой военрука, рапорта директору, его кратких указаний по работе на день, разноса перед строем провинившихся. Затем строем все расходились по классам. Школы тогда были мужские и женские, и, чтобы руководить мужской школой, была нужна крепкая рука.

Из этой школы вышло немало дельных людей. На класс старше меня в ней учился будущий вице-президент Академии наук СССР Ю. Овчинников. В МИД СССР на германском направлении вместе со мной работали еще два выпускника этой школы — Г. Елизарьев и Б. Хотулев. Один из них служил советником-посланником в Бонне, другой — в Берлине.

Учился я поначалу неровно. Случалось, получал и двойки, и тройки, особенно по чистописанию и русскому языку. Первую похвальную грамоту мне дали, кажется, в четвертом классе. Потом дела пошли лучше, но в 1948 году я надолго заболел, причем врачи запретили не только заниматься спортом, но и посоветовали меня на время убрать из детского коллектива, где были неизбежны всякого, рода физические нагрузки. Так я попал на время в школу взрослых, где в основном занимались не имеющие среднего образования офицеры НКВД. Там я насмотрелся и наслушался многих для меня совершенно новых и непонятных в то время вещей: то у кого-то подследственный невзначай умер на допросе, то кому-то заключенный чернильницей все передние зубы ухитрился выбить, что очень веселило всех его соклассников.

Увидев это, мать вернула меня в нормальную школу, где мне пришлось немало попотеть, чтобы догнать сверстников. Всерьез же учебой я занялся уже в школе № 10. Обстановка в школе к этому располагала, да и к тому времени все мы начали думать кто о предстоящем поступлении в вуз, кто об уходе в армию или в техникум.

В коллективе я всегда неплохо уживался. Но постоянных друзей, с которыми мы вместе шли с первых классов, было у меня только двое: Виктор Лушников и Константин Вощиков. Виктор всю жизнь был круглым отличником, имел прекрасную голову и политический талант или чутье, которое, видимо, получил от отца, преподававшего политэкономию. Имел прозвище «кардинал». Увлекшись химией, поступил в МГУ, затем работал в Москве, кажется в Министерстве геологии. Личная жизнь у него не очень сложилась. Еще в 70-е годы он, бывало, заходил ко мне. Костя же Вощиков, по прозванию «поэзия», был знаменит тем, что был полностью лишен каких-либо наклонностей к точным наукам. Зато имел литературный дар, с ранних лет сочинял стихи. Он выбрал профессию актера, учился в Москве, затем вернулся в Красноярск, где работал в драматическом театре.

В 1952 году мои родители решили вернуться в европейскую часть СССР. Они подали на конкурс и были приняты на работу в Львовский лесотехнический институт. Меня же решили отправить в Москву к бабушке, где я должен был закончить 10-й класс и поступить в вуз уже из московской школы. Так я очутился в московской школе № 204 им. Горького, что расположена на Сущевском валу.

Это был трудный год в моей жизни. Отношение к иногородним в московских школах было высокомерное. Считалось, что учиться они вровень с москвичами все равно не могут, так что после короткого испытательного срока их надо переводить на класс ниже. Так и поступили через пару недель с пареньком из Фрунзе, который пришел вместе со мной в этот московский 10-й класс. Но я удержался. Не зря красноярская школа № 10 имела добрую репутацию.

Работать приходилось очень много. К каждому уроку истории наш учитель Б. И. Леонтьев требовал конспекты произведений Ленина, красочные схемы боевых действий Красной Армии, продуманные планы ответов по пройденному материалу. Их предлагалось написать на доске, после чего устного ответа часто не требовалось. Математические задачи должны были решаться тоже, как правило, с представлением чертежей, исполненных нередко на ватманской бумаге, причем материал брался не из школьных учебников. Литератор М. К. Фатеев, влюбленный в свой предмет и сам пишущий стихи, требовал серьезных сочинений с привлечением литературной критики, обязательного выступления хоть с одним серьезным докладом на литературном кружке, участия в его самодеятельных мероприятиях. Меня он с самого начала подверг перед всем классом испытанию на общую эрудицию, сказав: «Почитай, что знаешь наизусть из Пушкина… А теперь из Лермонтова… А теперь из Некрасова…» Потом, несколько помрачнев, обратился к своим воспитанникам и назвал их лентяями. В Сибири, оказывается, больше наизусть учат, чем в Москве.

Но все же «пятерки» за сочинение он мне ни разу не поставил, в том числе и на выпускном экзамене. Из-за этого я получил серебряную, а не золотую медаль.

Уезжая в Москву, я думал о поступлении в Московский инженерно-физический институт. Физика у меня шла хорошо. Новый московский учитель физики, кандидат наук Цейтлин, всячески подбадривал меня. Будучи убежденным в своих силах, я отправился на олимпиаду школьников в МГУ и не решил там ни одной задачи, как, впрочем, и другие мои одноклассники. Цейтлина это смутило. Меня тоже. В МГУ явно исходили из того, что их конкурсанты должны владеть началами высшей математики. Начинать заниматься ею у меня уже не было времени.

Тут-то я и принял решение, используя знания немецкого языка, начать подготовку к поступлению на загранслужбу. Сходил сначала на день открытых дверей в Институт внешней торговли. Впечатление осталось не лучшее. Затем учившийся в параллельном классе со мной Ю. В. Андреев убедил меня, что если идти по этой стезе, то поступать надо в Институт международных отношений. С этим решением я отправился на зимние каникулы во Львов.

Моим родителям такой поворот в моих замыслах весьма не понравился. Было начало 1953 года. «Зачем тебе это надо? — спрашивал отец. — Кончишь институт, просидишь несколько лет за запертыми дверями в каком-нибудь нашем посольстве, а потом, скорее всего, тебя посадят или в лучшем случае вышлют на поселение. Всех их рано или поздно на всякий случай сажают». Попасть в то время на загранработу считалось большой неприятностью. Переполошились и наши близкие друзья и знакомые. Вспоминали о прежних работниках НКИД СССР. Большинство из них плохо кончило. Мать срочно повела меня во Львовский политехнический институт, показала наиболее интересные кафедры, уговаривала выбрать солидную техническую специальность.

Отрицательное отношение к работе за границей было понятно. В то время было достаточно сказать, что кто-либо из твоих родителей когда-то работал за границей, и прием в комсомол автоматически откладывался до выяснения обстоятельств. Спецлагеря были полны всякого рода шпионов самых немыслимых разведок. В Красноярске совсем недавно была, по слухам, разоблачена шпионская группа безногого врача, кажется по фамилии Халявкин, собиравшаяся отравить воду в Енисее. Всякий разумный человек, завидев подле себя иностранца, старался поскорее удалиться от него, по возможности не сказав ни слова. Во всех киосках лежала брошюра «Правда об американских дипломатах», где бывшая сотрудница посольства США рассказывала, какое это змеиное гнездо ненавистников нашего народа.

Еще при Хрущеве назначение того или иного руководящего работника нашим послом за границей приводило нередко к инфаркту или стойкому запою. С тех пор времена, правда, изменились. С 70-х годов от желающих строить социализм из-за рубежа и открывавших в себе дар к дипломатической деятельности отбоя не стало. Сначала эта эпидемия охватила детей высокопоставленных родителей и вообще людей со связями, потом перекинулась на народных депутатов и новые структуры власти. Но в 50-е годы настрой был иной. Не очень изменился он и после смерти Сталина. Во всяком случае так думали тогда в кругах, далеких от дипломатии.

Получив аттестат зрелости и закончив выпускной вечер традиционным ночным походом пешком на Красную площадь, мы отправились с Ю. В. Андреевым на Метростроевскую, 53 сдавать документы для поступления в МИМО. Анкеты там заполнялись тогда толстенные — с цветом волос и глаз, особыми приметами и т. д. Отвечать на вопросы нельзя было как везде: да или нет. Требовалось на каждый вопрос писать: «Ни я, ни мои родители под судом и следствием не состояли, в плену или интернированы не были, на оккупированных территориях не находились» и т. д. Это было нужно, чтобы заполняющий анкету потом не мог ссылаться на то, что не обратил внимания на какой-либо нюанс вопроса. За сокрытие фактов биографии или неправильно заполненную анкету отчисляли из института. Нужна была для поступления и рекомендация райкома ВЛКСМ. Но ее давали легко, если не было взысканий по комсомольской линии.

Медалисты сдавали при поступлении только иностранный язык. Я твердо рассчитывал получить пятерку, что давало бы мне сразу высший общий балл — 25 и обеспечивало прием. «Блатных» поступавших тогда почти не было. Можно было твердо надеяться на справедливый конкурс. Ничего я тогда не слышал также о квотах для производственников и военнослужащих.

Вообще считаю, что с введением этих квот и созданием легальных возможностей для ректората института подменять честный конкурс поступающих административным манипулированием было положено начало массовой порчи кадров, снижения уровня подготовки выпускников МИМО.

Однако поступление мое в институт проходило негладко. С детских лет у меня было несколько повышено кровяное давление. Медкомиссия задержала меня и вынесла заключение о непригодности к поступлению в институт. К экзамену меня не допускали. Положение спасла моя тетка, которая отправилась к тогдашнему ректору института, бывшему помощнику Молотова, И. И. Лобанову. Она уговорила его допустить меня до экзамена по немецкому языку. Пусть, мол, племянника лучше завалят на экзамене, чем объявляют больным и не дают учиться. Немецкой кафедре я, видимо, понравился. Заваливать они меня не стали, и я был принят в институт на факультет международных экономических отношений. Через год число студентов в институте резко сократили, существовавшие юридический, экономический и исторический факультеты слили в один — западный, присоединили к МИМО Институт востоковедения, преобразовав его в восточный факультет. От этих преобразований учебная программа сильно разбухла, так как в нее попытались втиснуть по возможности все, что проходили ранее у нас на трех факультетах. Срок учебы увеличился до 6 лет.

Учиться в МИМО было очень интересно. Это был в те времена один из лучших гуманитарных вузов страны. В числе профессоров значились такие имена, как Тарле, Дурденевский, Крылов, Любимов. Была и сильная молодая поросль преподавателей. Прекрасными специалистами отличалась языковая кафедра. Но главное, что определяло атмосферу, было желание студентов учиться. Определенный процент равнодушных и разгильдяев, конечно, был, но он был ниже, чем в других местах. Царил определенный дух корпоративности. Отличительным признаком многих наших студентов была темно-зеленая шляпа, прическа, сделанная у институтского парикмахера Григория Абрамовича Борухова, который не терпел «стильных» волос до плеч. Были и свои институтские песни.

В 1953 году, когда я пришел в институт, туда были приняты первые группы студентов из стран народной демократии. Мне опять крупно повезло — я очутился на одной скамье с ребятами из ГДР. Зная немецкий лучше других своих однокашников, я быстро сошелся со многими из немцев, помогал им на лекциях, переводил на русский язык первые курсовые работы. Учиться им было трудно, так как по-русски они вначале почти не умели говорить.

В течение всех лет учебы я поддерживал дружбу с Руди Кеттницем. Он был старше меня, уроженец Майссена, человек вспыльчивый, скорее критических, чем конформистских взглядов. Женился он на одной из наших студенток, потом работал в МИД ГДР по Латинской Америке, имел дочь. Вскоре он, однако, погиб или покончил с собой. Товарищи его так и не захотели мне рассказать, что с ним случилось.

Другие выпускники нашего курса занимали затем видные посты на дипломатической службе ГДР. Это Г. Отт, Г. Кениг, Р. Вайдеман, В. Хенце, 3. Мелиг, Э. Альбрехт, Г. Урбан.

Немецкий язык, учитывая весьма интенсивный курс обучения в институте в сочетании с практически ежедневными живыми контактами с друзьями из числа студентов ГДР, шел превосходно. Поэтому с самого начала у меня было желание поскорее взяться за изучение еще одного языка. Однако институтское начальство твердо стояло на своем: изучать второй язык разрешалось лишь с третьего курса. Мы с Ю. В. Андреевым, правда, начали брать уроки английского языка в расчете продолжить его изучение, но не тут-то было. Но третьем курсе мне предложили заняться норвежским, а ему — шведским.

Норвежским я быстро увлекся. Почти забросив немецкий, занимался только им. Где-то внутри вызревало решение стать специалистом по Скандинавии. После третьего курса все мои курсовые работы, а потом и диплом были посвящены теме нападения Германии на Норвегию 9 апреля 1940 года. Учитель норвежского языка В. Л. Якуб всячески поддерживал эту склонность. С его помощью я отправился в первую свою поездку за границу в качестве переводчика на теплоходе «Сестрорецк», который собрал делегатов на Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года из районов Северной Норвегии. С норвежской делегацией я работал в течение всего фестиваля, причем быстро освоился с этим языком. Затем норвежское «Объединение молодежного сотрудничества» пригласило нас — двух переводчиков делегации — весной 1958 года приехать на традиционный норвежский pasketur, то есть лыжный отпуск в горах Ютюнхейма.

Лыжник, особенно горнолыжник я был в то время довольно никудышный. Пришлось трудно: первая половина дня уходила на то, чтобы подниматься до высоты 2000–2500 метров, вторая — на головоломный спуск вниз. Иногда выпадали дежурства по кухне. Готовили девушки, так что мои кулинарные способности оставались невостребованными. Зато надо было впрягаться на лыжах в тяжелые сани с бочкой и возить на кухню воду с горной речки. Но языковая школа была в этой поездке, конечно, превосходной.

Несколько дней мы провели, вернувшись с гор, в гостеприимном доме председателя пригласившего нас объединения Арне Ореброта. Тогда же мы имели возможность встретиться и с несколькими лидерами молодежного и студенческого движения в Норвегии. Я смог ощутить щекочущий запах реальных политических бесед. Вести их было увлекательно. Излишней информацией я тогда не был отягощен. Советский Союз был на гребне успехов во многих областях: мы прилетели на первом реактивном пассажирском самолете в мире, который был нашим Ту-104; лазая вечером по горам на лыжах, мы видели в темном небе над головой, как светящуюся звезду, наш советский спутник. Да и гуманитарная подготовка, которая давалась в институте, позволяла вести разговор с иностранными собеседниками по меньшей мере на равных, а зачастую и с чувством известного превосходства в запасе знаний и аргументов. Авторитет Советского Союза был в те годы весьма высок, и, выезжая за границу, нельзя было не почувствовать этого.

Но было для меня в этих двух поездках за границу и много поучительного. Я вернулся из них буквально влюбленным в Норвегию, ее природу, людей, историю, язык. В то же время задавал себе много вопросов: почему перед выездом в горы они просто складывают в подъезде ящики с бананами и апельсинами и за ночь эти ящики никуда не исчезают? Почему наш Мурманск покрыт толстым ковром мягкой пыли и состоит из серых некрашеных зданий, а расположенные в сутках хода от него норвежские Каркенес, Варде, Вардсе, Тромсе смотрятся на фоне все той же изумрудно-зеленой тундры и коричневых скал как раскрашенные игрушки? Почему приглашавшие нас хозяева-коммунисты могут нормально разговаривать со своими политическими оппонентами и даже ходить друг к другу семьями в гости, а у нас такое попросту невозможно? Почему, когда я в Тремсе отошел от нашей группы с «Сестрорецка», покупавшей всякие носильные вещи, и отправился в книжный магазин за норвежско-немецким словарем, за мной сразу бросились два очень рассерженных дяди? Неужели не верят?

Должен, правда, сказать, что все это не вызывало комплекса неполноценности, который стал столь характерным для наших людей лет двадцать спустя. Я чувствовал себя гражданином великой и могучей страны. У нее, может быть, были свои особенности и недостатки. Но у кого их нет? В чисто бытовом плане у них и чище, и квартиры лучше. Но питались они хуже нас, причем намного хуже. Думалось к тому же, что у них, пожалуй, достигнут пик возможного. У нас все еще впереди, и жизнь с каждым годом становилась лучше.

В институте была сильная комсомольская организация. С ее помощью администрация держала довольно строгую дисциплину. Понукать комсомольские комитеты особенно не требовалось. В них работали не за страх, а за совесть: активная деятельность в комсомоле учитывалась при распределении на работу по окончании института. Получить работу по прямой специальности было очень сложно, так как МИД СССР брал не более 10–20 процентов выпускников, остальным приходилось идти в другие организации и учреждения.

На комсомольскую выборную должность я попал лишь однажды на втором курсе. В курсовом бюро мне была поручена оргработа, то есть отправка бригад в колхоз, выделение людей на дежурство в отрядах дружинников и прочие подобные вещи, как правило, не вызывавшие особого восторга у студентов. Я же был приучен к дисциплине и требовал ее соблюдения также и от других.

На следующий год меня в бюро не избрали. Начиналась хрущевская «оттепель», произносилось много горячих речей о том, что теперь Советский Союз преобразится коренным образом. Я не очень верил в моментальное преображение и имел неосторожность открыто говорить об этом. За подобный «консерватизм» меня покритиковали с трибуны собраний те, с кем я откровенничал.

В последующие годы учебы я занимался изданием стенгазеты кафедры германских языков. Этим моя общественная деятельность исчерпывалась. Все время и энергию я вкладывал в учебу. Все экзамены на всех курсах сдавал только на отлично, получал повышенную стипендию, что считал весьма существенным с точки зрения самоутверждения, поскольку на втором курсе женился на студентке Московского городского педагогического института Инге Кузнецовой и хотел по возможности стоять на своих ногах.

Познакомились мы в поезде Львов — Москва и через год после этого решили расписаться к полному ужасу моих и ее родителей. Жили в 16-метровой комнатке моей бабушки на Сущевском валу в коммунальной квартире. Инга закончила институт раньше меня, работу по специальности, то есть учительницы французского языка, найти в Москве не могла, поступила, наконец, в школу старшей пионервожатой. Нам, конечно, помогали родители. Они вскоре убедились, что наш брак не случайность, что мы нашли друг друга на всю жизнь.

Учеба в институте подходила к концу. На шестом курсе предстояла шестимесячная загранпрактика. К тому времени я освоил норвежский язык и в срочном порядке отправился изучать голландский. Управление кадров МИД СССР приказало подготовить к выпуску несколько студентов со знанием этого языка. В группу послали наиболее сильных «немцев» (исходя из близости этих языков), которые и занимались по очень напряженной программе. Вскоре я, однако, на всю жизнь сделал вывод — к «заказам» учебного отдела управления кадров не следует относиться серьезно. Никто из выпускников голландской группы на практику или на работу ни в Нидерланды, ни в Бельгию не потребовался. Ни к чему оказалось и мое знание норвежского языка.

В ноябре 1958 года я вместе со своими однокашниками из двух немецких академических групп прибыл в Берлин для прохождения практики в посольстве. На «Остбанхофе» нас встречал микроавтобус «фольксваген», в воздухе стоял характерный берлинский запах буроугольных брикетов, было пасмурно, из радиоприемника в автобусе раздавался голос диктора «подрывной» радиостанции «РИАС». Юрка Андреев, оценив обстановку, решительно заявил: «Мне тут нравится».

Нас привезли в Карлсхорст и поселили всех в одной трехкомнатной квартире в посольском доме на Интельхаймер штрассе. На углу этого дома в те годы была маленькая пивная, где можно было поесть сосисок. Был и ресторан «Волга», где кормили совсем прилично и «по-русски». Но позволяли мы себе эту роскошь крайне редко, так как все наши доходы исчислялись 525 марками в месяц.

Карлсхорст был тогда обнесен проволочной сеткой. Действовало несколько КПП, которые охранялись немецкими солдатами. Внутри закрытого района были посольский и торгпредский жилые дома, вилла советника-посланника, военный клуб, военная поликлиника, посольская автобаза. Все остальное занимало огромное хозяйство КГБ, представительство которого в Берлине именовалось среди советских граждан «инспекцией».

От Карлсхорста до посольства — 12 км. Ежедневно утром и вечером между посольством и Карлсхорстом ходил посольский автобус. Можно было, если не успевал на автобус, ездить и берлинской электричкой. Но с электричкой надо было еще освоиться, так как она ходила безо всяких проблем в Западный Берлин. Зазеваешься и пересечешь границу. Это для студента-практиканта, как предупреждали, могло плохо кончиться.

Раньше, правда, одно приближение к секторальной границе расценивалось как попытка измены родине. Теперь после разоблачения культа личности на секторальную границу можно было сходить и постоять на ней. Но Западный Берлин оставался «табу» для большинства советских граждан, работавших в ГДР, кроме тех, кто состоял в органах разведки. Не очень разрешалось ездить туда и нашим дипломатам, даже работавшим в группе, которая в посольстве занималась Западным Берлином. Ходили они в основном на встречи с руководством западноберлинской СЕПГ или общества германо-советской дружбы. С другими политическими представителями не общались, так как считалось, что это небезопасно. Твердили, что Западный Берлин — гнездо шпионажа.

Такое настроение намеренно поддерживалось, конечно, в первую очередь карлсхорстской «инспекцией». Оглядываясь теперь назад, думаю, что все это, скорее, было местным берлинским изобретением, чем правилом, так как «чистые» дипломаты нормально работали и в Париже, и в Бонне, и в Лондоне. Только в Берлине политические контакты с Западом были практически монополизированы работниками нашей разведки и контрразведки. Однако такое положение вскоре изменилось. Этого потребовала активизация нашей внешней политики на западноберлинском направлении.

Наша группа практикантов была довольно многочисленной. В ней были старшие товарищи — В. Шипов и В. Тренделев, пришедшие в институт после армии, а также молодняк. В. Попов, который стал послом в Австрии, А. Тищенко — посол в Норвегии, Э. Скобелев, который потом работал в ЦК Компартии Белоруссии и писал книги, Ю. Андреев, который пошел по научной стезе. Нас закрепили за первыми секретарями посольства, которые должны были руководить прохождением практики.

Мне опять повезло. Не всем посольским работникам очень уж хотелось тратить свое время на практикантов. Мой руководитель П. Г. Бушманов к этому поручению отнесся, однако, со всей серьезностью и с первых дней начал учить нескольких своих подопечных уму-разуму и азам дипломатического ремесла. Был он невысокого роста, крепкого телосложения и большой подвижности человек. Родом откуда-то с Волги, он не очень хорошо знал немецкий язык, но знать его хотел и всю жизнь прилежно изучал. Человек он был честный, с хитринкой, отлично разбиравшийся в системе внутриминистерских отношений. В общем, это был типичный для конца 50-х годов работник МИД, пришедший из Высшей дипломатической школы по партнабору, но хотевший стать дипломатом и в меру своих способностей и возможностей преуспевший в этом деле. Подкупал его большой жизненный опыт, доброе, внимательное отношение к нам. П. Г. Бушманов понимал, что ребята мы совсем зеленые и к новой профессии привыкнем не сразу. Многое он вежливо подсказывал как бы намеком. Если не действовало, вызывал к себе в кабинет поодиночке и тогда разговаривал «открытым текстом».

Однажды он спросил меня, что мне говорил в автобусе один из первых секретарей. Потом поинтересовался, о чем я разговаривал с другими сотрудниками посольства. «Не помню», — беззаботно ответил я. «А ты помни и думай, — покачав головой, сказал П. Г. Бушманов, — в этом заведении просто так мало что говорят». Это было, пожалуй, преувеличением, но с большой долей правды. Во всяком случае я навсегда запомнил это.

П. Г. Бушманов вел в посольстве вопросы работы государственных органов ГДР. Конкретно сферой его интересов были Народная палата ГДР, МВД, министерство юстиции, органы госконтроля, отдел административных органов ЦК СЕПГ, который в то время возглавлял К. Зоргенихт. Большим участком его работы были также местные органы власти. Но четкого представления о состоянии этих дел Бушманов не имел. Машину он сам не водил и поэтому в командировки по стране выезжал редко. По-немецки читал не быстро и со словарем. Видимо, поэтому его первым движением души было поручить «своим» практикантам отреферировать за пару лет подшивки журналов «Социалистише демократи», «Айнхайт», специализированных юридических изданий под углом зрения состояния работы местных органов власти, тех проблем, с которыми они сталкиваются.

Надо было читать сотни и тысячи страниц, группировать материал по проблемам, делать выводы, писать затем пространные справки. Работа была утомительная и не всегда интересная. Но Бушманов был педагогом. Он использовал интересный материал из бесед со своими коллегами в министерствах ГДР, на которые брал практикантов, использовал иллюстративные факты в документах, которые уходили в Москву. Одним словом, не было ощущения, что делается бесполезная работа.

Правда, чем больше и быстрее мы обрабатывали материалы, тем больше получали заданий. В конце концов у меня начало закрадываться сомнение, а нужно ли Бушманову столько фактов, иллюстраций, повторных выводов, уже известных на основе анализа предыдущих источников. Я решился спросить его об этом и услышал в ответ: «Люди всегда должны быть заняты на службе работой, иначе они перестают уважать службу. Задача начальства все время давать им работу, причем лучше — полезную. Запомни это на будущее».

П. Г. Бушманов использовал меня в основном как своего устного переводчика. Я стал ходить с ним на беседы в ведомства ГДР, причем велись они на уровне заместителей министров, начальников крупных управлений, реже — заведующих отделами ЦК СЕПГ. Речь шла в основном о внутриполитических проблемах ГДР. Другим моим товарищам это не всегда нравилось. Какая тут дипломатия, говорили они, если только и разговору, что о работе сельхозкооперативов да о подготовке к очередным выборам. Но на самом деле это было безумно интересно. Впервые я мог видеть механизм власти в социалистическом государстве изнутри. В Советском Союзе для таких, как я, это была бы книга за семью печатями.

Нет нужды говорить, что внутренние проблемы ГДР интересовали наше посольство в первую очередь под углом зрения оценки стабильности республики.

В памяти были свежи события 1953 года, когда из-за изменения расценок на улицу вышли толпы рабочих. ГДР по-прежнему сталкивалась с многими трудностями и проблемами. Однако одной из самых неприятных был постоянный уход населения из ГДР на Запад. Эта болезнь в конце концов привела к гибели ГДР. Ее опасность была и тогда очевидна, но в те годы считалось, что по мере укрепления ГДР отток населения должен прекратится. Не надо забывать, в тот момент Советский Союз бросал вызов США, предлагая потягаться в мирном экономическом соревновании и обещая в ближайшие годы обойти американцев по многим показателям. ГДР же, как наш союзник, собиралась обгонять ФРГ, причем сделать это она хотела в условиях открытой границы с Западом.

«Бегство из республики» (Republikflucht) было одной из главных тем, которой занимался П. Г. Бушманов. Вернее, на эту тему с представителями ГДР беседовал тогда, наверное, весь верхний эшелон посольства. Беседы эти, на мой взгляд, вращались в порочном кругу. Наши работники с укоризной во взоре и ноткой превосходства в голосе всякий раз выражали недоумение по поводу того, что от наших немецких друзей убегают их граждане на империалистический Запад. Такого и помыслить себе невозможно в Советском Союзе, да и в других соцстранах тоже порядок. Слабо, видимо, поставлена идеологическая работа в СЕПГ, надо больше разъяснять, убеждать, показывать, доказывать, изучать каждый отдельный случай ухода на Запад и делать выводы для практической работы.

Немецкие друзья, наверное, чертыхаясь в душе, вынуждены были признавать, что идеологическая работа у них еще не на высоте, но просили учитывать специфику раскола одной нации на два государства, наличие открытой границы, менее выгодные для ГДР, чем для ФРГ стартовые экономические условия, намекали на то, что Сталину не следовало отдавать Польше силезский уголь и оставлять ГДР почти без всяких природных ресурсов. Иногда при этом, например, член политбюро ЦК СЕПГ К. Хагер говорил, что, наверное, не лишены для многих привлекательности и буржуазные свободы, во всяком случае этот момент никак не стоит сбрасывать со счетов. Подобные высказывания рассматривались как признак большой откровенности собеседника, так как находились где-то «на грани ереси», но, учитывая высокое положение К. Хагера, признавались достойными изучения и доклада «наверх».

Сопровождая П. Г. Бушманова в МВД ГДР на беседы с начальником управления, ведавшим вопросами борьбы с уходом населения на Запад, я вновь и вновь мог убеждаться: идеологической работой эту проблему решить невозможно. Цифры беглецов прыгали от месяца к месяцу — то обострялась международная обстановка, то власти ГДР проводили какую-то реформу, то масла в ГДР не было, то погода не благоприятствовала переселению. Но никогда не бывало так, чтобы массовый исход граждан ГДР из своей республики полностью прекращался. Анализ материалов, связанных с конкретным изучением случаев ухода на Запад, социологические исследования, проводимые на Западе, вновь и вновь свидетельствовали, что в 90 из 100 случаев дело не в идеологии, а в экономике. Сумеют Н. С. Хрущев обогнать Америку, а В. Ульбрихт — ФРГ, число переселенцев на Запад резко сократится и, наверное, начнется даже обратное движение в ГДР. Не сумеют — так ГДР при существующих условиях рано или поздно опустеет и погибнет. В конце концов это вопрос времени.

Глубоко правы были те немецкие коммунисты, которые говорили, что судьба противостояния между социализмом и капитализмом решается в естественных, «неподдельных» условиях только на немецкой земле. В. Ульбрихт в те времена пытался использовать этот тезис, чтобы побудить социалистический лагерь бросить все свои силы и ресурсы для превращения ГДР в «витрину социализма». В одиночку она, конечно, шансов в соревновании с ФРГ почти не имела.

Однако подобная постановка вопроса встречала резко неприязненное отношение в других столицах Варшавского договора. Люди в СССР, да и во многих других странах народной демократии жили в то время в материальном отношении намного хуже, чем граждане ГДР. Отдать все немцам, которые всего 10–15 лет тому назад были фашистами и проиграли войну? Пойти на замедление реализации собственных социальных программ? Ответом было возмущенное «нет». Насколько мне известно, руководству СЕПГ дали понять, что саму такую постановку вопроса можно рассматривать как националистический немецкий загиб.

Раз в квартал или в полгода П. Г. Бушманов, вздыхая, отправлялся писать телеграмму со статистическими данными о том, сколько своих граждан в очередной раз недосчиталась ГДР. Телеграмму полагалось составлять кратко, без излишней «лирики». Проблема была известна. Посол подписывал телеграмму каждый раз неохотно, так как никому в Москве она не доставляла удовольствия. Столько было несомненных внешнеполитических и внутренних успехов, а «несознательные» немцы продолжали удирать на Запад, казалось бы, в полную бесперспективность. Немецкие коммунисты, самые, казалось бы, образованные, культурные, дисциплинированные, ничего с этим не могли поделать, чем вновь и вновь доказывали, как многому им еще надо учиться у Советского Союза.

Однажды, подходя утром к двери своего кабинета, П. Г. Бушманов обнаружил в потемках фигуру нашего практиканта Э. Скобелева, сидевшего на корточках у стены. Эдуард принес ему плод своих длительных размышлений. Идея его была по тем временам почти сумасшедшей. Ясно, что уход населения из ГДР невозможно остановить, пока граница в Берлине остается открытой. Не может быть в едином городе эффективного пограничного контроля. Исходя из этого, Эдуард предлагал так повести городское строительство в Берлине, чтобы постепенно перекрыть многочисленные улицы и улочки, соединяющие две части города.

Идея Эдуарда была в мягкой форме отвергнута. Она могла дискредитировать идею превращения Западного Берлина в вольный город, вызвать панику и прочие нежелательные последствия. К тому же кто в МИД СССР особенно прислушивался к неординарным идеям практикантов! Не они разворачивают тяжелый корабль государственной политики. Мы тогда все поулыбались смелости взглядов нашего друга. Но я вспомнил о нем в 1961 году и подумал, что все же бывает так, что устами непосвященных иногда глаголет истина. Правда, в 1961 году я не знал еще, что идея закрытия границы в Берлине начала обсуждаться со Сталиным руководством ГДР еще в 1952 году. Развития она тогда не получила.

Тем временем к моей особе стало проявлять интерес руководство посольства. На новогодний прием 1959 года к В. Ульбрихту посол М. Г. Первухин взял в качестве переводчика меня. Затем меня послали переводчиком со свитой Н. С. Хрущева, приехавшего с визитом в ГДР. Бушманов дал мне понять, что, возможно, меня возьмут на работу в посольство на должность старшего переводчика.

Я воспринял это с радостью. В Москве мы с женой не имели постоянной прописки. Инга ждала ребенка. Жить дальше в одной комнате с бабушкой было бы очень сложно.

В тот момент от моего трудоустройства зависело многое. Выехать в ГДР со всех точек зрения было предпочтительным вариантом: это — поступление на службу в МИД СССР, это — решение на ряд лет жилищной проблемы, это приличная зарплата, это, наконец, более или менее знакомый коллектив и круг обязанностей.

Побыв с В. Н. Поповым на практике в консульстве в Ростоке, где нами командовал ставший впоследствии ректором Института международных отношений А. И. Степанов, мы совершили затем всей группой большую ознакомительную поездку по ГДР. Это был заключительный этап нашей практики. Нам дали старенький автобус, шофера-немца, сопровождающего дипломата и отпустили на волю недели на две. За это время мы объехали и осмотрели всю ГДР. Денег у нас не было, поэтому ночевали мы обычно в наших воинских гарнизонах — где в казармах, где в офицерских гостиницах, кормились в домах офицеров, заправлялись «военным» бензином. Но посмотрели мы в ГДР за эти дни очень многое — от Штуббенкаммер на Рюгене до Саксонской Швейцарии, от Франкфурта-на-Одере до знаменитой деревни Ширке и Брокена в Гарце, куда слетаются ведьмы на Вальпургиеву ночь. Во всяком случае, работая затем в течение 6 лет в ГДР, я таких поездок больше совершить не мог.

В конце апреля мы закончили практику и возвратились в Москву. Диплом у меня был защищен еще до отъезда на практику. — Госэкзамены были быстро сданы. Получен диплом с отличием. Вернулась из роддома Инга с маленьким и очень шумным человечком — нашей дочкой Леной. 15 августа 1959 года я отправился в ГДР. Несколькими неделями позже прилетела жена с дочерью. Началась моя дипломатическая служба.