«Закрытие» германского вопроса

В Москве я начал работать в не так давно созданной референтуре по Западному Берлину. Была это одна комната, в которой сидели когда три, когда четыре человека во главе с заведующим А. А. Токовининым. В «предбаннике» этой комнаты стоял и до сих пор стоит большой металлический шкаф, забитый досье с документами, причем многие из них времен 1945–1947 годов. Были среди них и такие, которых я потом нигде не мог обнаружить в наших архивах, например договоренность маршала Жукова с американцами при вводе союзнических войск в Берлин о том, что там не будет размещаться атомное оружие.

Этот шкаф до сих пор стоит в моих глазах как немой укор нашему архивному делу, нашему отношению к документам. Сменялись люди в референтурах, каждый из них наводил порядок в хозяйстве, выкидывал старые документы «за ненадобностью и неактуальностью»; проверить, есть ли подлинник документа в архивном управлении МИД СССР, ленился или не хотел, так как могли потребовать сдать бумагу на архивное хранение, а это лишняя возня, да и вдруг бумага понадобится самому в работе. В итоге получалось у нас не раз так, что наши дипломаты зачастую просто не знали всех документов по тому или иному вопросу, а другая сторона все знала, умело пускала в ход каждую закорючку в каком-либо письме наших представителей или в советской ноте двадцатилетней давности. Картина эта была характерной не только для германских дел. Не было и нет у нас надежной системы регистрации, накопления и целенаправленного использования информации. Нет и людей, специально занимающихся этим делом. На этом нас не раз больно били и, вероятно, бить будут.

Работая в Берлине, все время приходилось вести споры по поводу юридического положения Западного Берлина, наших прав и прав трех держав, претензий ФРГ на этот город. С аргументами у нас было, надо прямо сказать, не густо. Были известные хрущевские заявления и ноты, статья профессора Тункина. На этом, пожалуй, дело и кончалось. Западная же сторона имела стройную систему правовой аргументации, выдвигала все новые и новые доказательства в подкрепление своей позиции. Приезжавшие из Москвы наши делегации, а то и считавшиеся маститыми юристы и историки, как правило, представляли собой жалкое зрелище при диспутах в западноберлинской аудитории. Правда, их самих это особенно не смущало. Действовали они по принципу: главное не сказать ничего неправильного, чтобы от своих не попало. А то, что нашу аргументацию не принимают, объясняли тем, что имеют дело с исключительно враждебно настроенной аудиторией. Она еще не созрела для понимания нашей позиции.

Уезжая из Берлина, я захватил с собой всю политическую и юридическую литературу по берлинским и германским делам, которую удалось собрать, твердо решив серьезно заняться этим вопросом. В институте я не любил международное право. Теперь почувствовал, что без хорошей правовой подготовки в германских делах делать нечего. Надо заняться самообразованием. Поступил в заочную аспирантуру в МГИМО по специальности международное право. На службе занялся изучением содержимого большого железного шкафа, навести порядок в котором мне сразу же поручил А. А. Токовинин.

В середине 60-х годов обстановка вокруг Западного Берлина часто обострялась. Правительство ФРГ стремилось активизировать свою прежнюю политику постепенного превращения западных секторов в одну из земель ФРГ, подготовки города к роли столицы будущей единой Германии. Эти свои действия оно объясняло желанием вдохнуть в жителей Западного Берлина после закрытия границы уверенность в завтрашнем дне, в прочности связей с федерацией. Конечно, этот мотив в его действиях присутствовал, но при всем том имела место попытка возобновить старую стратегическую линию на усиление присутствия федеральных органов в Западном Берлине, «поставить в этом городе одну ногу с тем, чтобы затем подтянуть к ней и вторую из Бонна». Программа этих действий была в подробностях расписана в книге Брандта, которая называлась, кажется, «Unterwegs nach Berlin».

Когда ФРГ стала все чаще проводить в Западном Берлине заседания правительственных органов, комитетов и фракций бундестага и прочие подобные мероприятия, заволновался сначала Ульбрихт, а потом и Москва. На пленарное заседание бундестага в «Конгресс-халле» мы ответили полетами наших военных самолетов на низких высотах над Западным Берлином, выброской парашютного десанта к северо-западу от Берлина с тем, чтобы могло показаться, будто войска высаживаются прямо на город, перекрытием на некоторое время наземных коммуникаций между Западным Берлином и ФРГ ввиду совместных маневров советских войск и ННА ГДР.

В тот момент я еще работал в посольстве в Берлине, стоял в Тиргартене неподалеку от «Беременной устрицы», как называли здание «Конгресс-халле» немцы, наблюдал за реакцией людей.

Мужская часть населения с восхищением следила за самолетами, проносившимися с ревом над нашими головами, строила догадки, что это за типы боевых машин, хвалила искусство летчиков, которые на таких низких высотах не боятся летать над городом и даже пикировать на «Конгресс-халле». Женщины катали младенцев в колясках. Кое-кто лениво поругивал бундестаг, который от «нечего делать» явился сюда и устроил этот «обезьяний театр». Но никакой паники среди населения не было, оно воспринимало происходящее, скорее, как грандиозное представление, подтверждающее, что Западный Берлин является все же «пупом» международной жизни.

Правда, союзникам это все не очень понравилось. Они свернули досрочно заседание бундестага и больше потом не разрешали его созывать. Однако в Бонне изыскивали все новые возможности продолжения намеченной линии: то проводилась «неделя» заседаний комитетов бундестага в Западном Берлине, то заседали одна или две парламентские Франции, то прилетал в город канцлер, то президент, то сюда призывали аккредитованных в ФРГ послов иностранных государств.

В общем, я возвратился в Москву в период, когда нас активно «дразнили» в Западном Берлине, а мы все больше склонялись к линии на принятие всякого рода контрмер не только дипломатического, но и более энергичного порядка. Власти ГДР то и дело стали перекрывать коммуникации с Западным Берлином под самыми различными предлогами. Намекали они и на то, что неплохо бы также нам наступить на мозоли союзникам, коль скоро они не сдерживают Бонн, — заставить их платить за использование железнодорожных вагонов ГДР при перевозке их войск, закрыть доступ в столицу ГДР военных патрулей трех держав, принять меры к ограничению использования берлинских воздушных коридоров для гражданских перевозок и т. п.

Это были первые годы правления Л. И. Брежнева. Он остро нуждался в каких-либо внешнеполитических успехах, так как позиция его была еще достаточно шаткой, а сделали его Генеральным секретарем, по выражению М. Г. Первухина потому, что он был самым слабым из тогдашних членов Политбюро и, как временная фигура, устраивал в тот момент все группировки. Видимо, в какой-то момент в окружении Брежнева решили, что на жесткой линии в отношении Западного Берлина можно заработать определенный капитал. Во всяком случае в нашем отделе писались одна за другой записки в ЦК КПСС с планами все новых контрмер, предпринимаемых по просьбе или по согласованию с ГДР. Решения по ним принимались в срочном порядке и, как выражался наш новый заведующий отделом А. И. Блатов, все, что касалось Западного Берлина, имело в ЦК «зеленую улицу».

Шаги эти носили довольно бессистемный характер. Внешне все было как будто в порядке: мы выступали против попыток ФРГ прибрать к своим рукам Западный Берлин. Всем было известно, что ФРГ была создана тремя державами из земель, входивших в их оккупационные зоны в Западной Германии, и ни на что, кроме этих земель, претендовать не могла. Сами три державы объявляли себя верховной властью в Западном Берлине и, следовательно, никакой другой власти там терпеть не были должны. Да и любому нормальному человеку было ясно, что весь Берлин был еще совсем недавно органически слит со своим непосредственным окружением, то есть землями, входившими в состав ГДР, и выделение его западных секторов в особое образование с другой властью, валютой, общественными порядками в 1948–1949 годах было аномалией «холодной войны». ГДР считала весь Берлин частью своей территории.

Попытка Сталина выдворить из Западного Берлина три державы окончилась неудачей, хотя, как потом стало известно, нервы у Сталина не выдержали буквально в последний момент, когда в Вашингтоне пришли к выводу, что удерживать Западный Берлин с помощью воздушного моста дальше невозможно. Но, как бы там ни было, кризис 1948–1949 годов кончился не в пользу Советского Союза. И хотя это было обидно, и хотя, будь мы одной из оккупационных держав, например, во Франкфурте, нас бы три державы оттуда определенно выставили, несмотря на все права победителей и прочные юридические доводы, приходилось исходить из того, что Западный Берлин нам и в 60-е годы не отдадут. Исход эксперимента с выдвижением требования о преобразовании Западного Берлина в «вольный город» вновь доказывал это.

Отсюда напрашивался вывод: просто «скандальничать» вокруг Западного Берлина не имеет особого смысла. Ну, ГДР будет еще десять или двадцать раз перекрывать на время коммуникации, ну, будем мы писать грозные ноты и гонять наши самолеты над Западным Берлином, причем неровен час какой-нибудь наш «сокол» врежется в высоко стоящее здание, но надо знать при этом, чего мы хотим и чего можем добиться. Союзников из Берлина мы, конечно, не выгоним. Но в то же время Западный Берлин не сильная позиция в руках Запада, он уязвим во многих отношениях. Значит, нужна продуманная тактика использования этого рычага для решения интересующих нас политических и других задач, тем более что после закрытия границы в Берлине западные сектора лишились своей былой роли постоянно действующей «течи» в корпусе корабля социалистического лагеря. Но эта линия должна была быть точно рассчитана, строиться так, чтобы не привести дело к столкновению, все время добиваться расслоения между тремя державами и ФРГ, благо реальные расхождения интересов тут были налицо.

Однажды я решился высказать все это А. И. Блатову, обратив его внимание на то, что просто играть на обострение вокруг Западного Берлина и недальновидно, и опасно. Здесь легко переступить ту грань, за которой события могут выйти из-под контроля. А у НАТО, как нам было известно, существовал план контрмер на случай, если бы мы взялись всерьез «душить» Западный Берлин. Там были разные неприятные для нас меры, начиная с торгово-политических санкций, кончая закрытием для наших судов датских проливов и Дарданелл, репрессивных шагов против компартий в западных странах и их печатных органов, вооруженных демонстраций на наземных коммуникациях между Западным Берлином и ФРГ и т. д. Нельзя было забывать и о негласной договоренности с американцами в период карибского кризиса 1963 года: не трогайте Кубу, и мы не тронем Западный Берлин.

Блатов имел среди сотрудников прозвище «индеец» за свое всегда загорело-обветренное лицо и непоколебимое спокойствие в любых ситуациях. Впрочем, за его нарочито медленной речью и внешне вялой реакцией скрывался проницательный ум, сдобренный хорошей порцией сухого юмора. «Вот вы тут говорите о высоких материях, — сказал он, — а у нас что ни день, то острые конкретные дела. Нам указано принимать меры, чтобы они в случае смерти Гесса не попытались использовать тюрьму Шпандау, чтобы туда коммунистов сажать. А то им больше коммунистов сажать некуда. Так чего вы хотите? Чтобы мы не вносили предложений, как противодействовать линии ФРГ, и не отстаивали наши позиции в Западном Берлине? Не мы же это решаем. У нас вся жизнь в том, чтобы писать по заказу бумаги и почитать себя счастливыми, если за эти бумаги потом не отругают».

«Я хочу, чтобы вы сами не помогали искусственно разогревать ситуацию. Наверху могут и не представлять себе всех последствий тех или иных шагов, а спрашивать потом за последствия будут с экспертов», — ответил я Блатову. Он молча покачал головой, что означало выражение согласия.

Однако к моим правовым изысканиям в берлинских делах Блатов относился скептически. Попытки вводить в наши ноты и документы какие-то новые аргументы обычно кончались тем, что он, с интересом прочтя написанное, затем большую часть вымарывал, давая понять, что все это будет довольно непривычным для министра, и, бог его знает, как он еще к этим новшествам отнесется. А с министром, как мы все знали, спорить было трудно. Впрочем, Блатов с большим недовольством отпустил меня с работы и в день защиты моей диссертации, явно давая понять, что считает это дело никчемным.

Вскоре он ушел на работу в ЦК КПСС заместителем заведующего отделом социалистических стран, а потом быстро стал помощником Брежнева по международным вопросам. Ушел же он из-за того, что был в постоянных неладах с В. С. Семеновым, который, будучи заместителем министра в те времена, вел германские дела и считался в них главным авторитетом. Новым заведующим отделом стал В. М. Фалин.

В те годы в МИД СССР было как бы три восходящие звезды: В. М. Фалин, А. Г. Ковалев и Г. М. Корниенко. Все они сыграли впоследствии немалую роль в истории советской дипломатии. Люди они были по своему характеру, привычкам, стилю работы очень разные. Фалин и Ковалев были выходцами из «немецкой мафии», а Корниенко представлял «мафию американскую». Впоследствии он и стал первым заместителем А. А. Громыко, который при всей своей универсальности все же всегда в глубине души оставался американистом.

Переход В. М. Фалина в отдел коллектив очень приветствовал. Его ценили за тонкий ум, умение быстро и точно находить правильные решения в сложной ситуации, за редкую способность хорошо писать, за широту знаний, которые не ограничивались политикой, а простирались на весьма далекие от нашего ремесла области. Фалин был знатоком фарфора, живописи, старинной мебели, коллекционировал геммы. Он обладал прекрасной памятью, причем скорее собирательного, чем философско-логического свойства. Он держал в голове массу фактов, цитат, примеров, причем нередко эти его знания превращались в сущее наказание для подчиненных, поскольку приходилось искать документы и факты, о которых Фалин помнил, но часто они имели место в другом историческом контексте или в совсем иной логической связи друг с другом, чем это ему казалось. Был он склонен и к чрезмерному усложнению мысли, причем с годами эта склонность увеличивалась, перейдя в последние годы семилетнего пребывания послом в Бонне в отрыве от московских реалий в «умничание», нередко раздражавшее читателей его донесений.

Фалин неохотно возвращался в германский отдел. Ему нравилось быть начальником 2-го Европейского отдела и заниматься Англией, по поводу развития отношений с которой он, видимо, выстраивал определенные планы. Но А. А. Громыко настоял на его переходе, пообещав всяческую личную поддержку и содействие. И Фалин начал действовать, благо обстановка в германских делах после чехословацких событий складывалась все более благоприятно в том смысле, что и в Бонне и на Западе в целом все более твердо приходили к выводу, что надо искать в Европе договоренности и определенную разрядку на базе признания статус-кво. Во всяком случае окружение президента Никсона, а конкретно говоря Г. Киссинджер, достаточно откровенно намекало на это нашему послу в Вашингтоне А. Ф. Добрынину. В Бонне тоже происходили весьма многообещающие перемены. «Большая коалиция» развалилась, и канцлером, наконец, стал В. Брандт, настойчиво провозглашавший необходимость новой восточной политики, причем не путем косметических поправок, а существенных шагов в направлении сотрудничества с Востоком.

В. М. Фалин быстро выдвинул меня в эксперты отдела — должность, считавшуюся в то время выше советничьей. Он много раз беседовал со мной и А. А. Токовининым по поводу нашей дальнейшей линии в западноберлинских делах, причем настойчиво рекомендовал всерьез покопаться в старых союзнических и наших документах, еще раз осмыслить весь комплекс договоренностей тех лет и поискать возможность, опираясь на эти документы, выстроить систему шагов, которая могла бы помочь ускорить поворот в политике ФРГ в сторону признания политических и территориальных итогов второй мировой войны.

Я этими изысканиями некоторое время занимался и до этого, теперь же принялся за дело с удвоенной энергией. Логика, которой я при этом руководствовался, состояла в том, что коль скоро три державы продолжают сохранять оккупационный режим в Западном Берлине, значит, они должны признавать и выполнять и все постановления, решения и договоренности с нами, касающиеся целей и условий оккупации применительно к трем западным секторам города. Сказать, что они отказываются это делать, три державы не могли, не подрывая правовую основу своего пребывания в Западном Берлине. Они могли, конечно, заявлять, что все те же самые обязанности должен выполнять и Советский Союз в Восточном Берлине, но в отличие от них СССР передал все свои права и обязанности немецким властям, ни чем при этом особо не рискуя, так как оказывать какое-либо давление на нас через Восточный Берлин в силу географическо-стратегических причин три державы не могли. Так что три державы могли протестовать и жаловаться, но повторить наш пример в своем Западном Берлине США, Англия и Франция не могли хотя бы потому, что, отдав всю полноту власти немцам, они перестали бы быть оккупационными державами, а в отношении неоккупационных держав СССР по четырехсторонним соглашениям и решениям 1944–1948 годов никаких обязательств не нес.

Проще говоря, если бы союзники вдруг решили объявить Западный Берлин одной из земель ФРГ и сложить с себя оккупационные полномочия, либо сказать, что не будут более исполнять законов и распоряжений бывшего четырехстороннего Контрольного совета, ничто не обязывало бы больше Советский Союз, например, обеспечивать их военный транзит в Западный Берлин. В этом случае союзникам пришлось бы иметь дело с ГДР, которую они не хотели признавать, либо обращаться с жалобами к ФРГ, которая в этом случае разве что могла беспомощно развести руками.

Изучение же четырехсторонних документов послевоенного периода, хранившихся в пресловутом «железном шкафу», показывало, что имеется почти неограниченное количество возможностей с полным юридическим основанием теснить три державы, все более ограничивать расширение позиций ФРГ в Западном Берлине, вводить одну за одной меры, которые, с одной стороны, заставляли бы Запад двигаться в направлении международно-правового признания ГДР, а с другой — к выработке международного соглашения, которое позволило бы на длительный период нормализовать обстановку вокруг Западного Берлина, не отдав его ФРГ.

Так, например, по четырехсторонним решениям полицейский контроль на коммуникациях в Западном Берлине был прерогативой Советского Союза, а передвижение населения между оккупационными зонами требовало согласия властей этих земель. Следовательно, на коммуникациях мог быть введен визовый режим для западных немцев и западноберлинцев, причем у трех держав не было бы формальных оснований оспаривать эту меру. Они могли, конечно, сказать, что на это не имеет права ГДР, но вопрос решался в этом случае простой предупредительной мерой: перед введением визового режима достаточно было обменяться соответствующими нотами между СССР и ГДР, и получалось, что восточные немцы действуют как бы с нашего согласия или по нашему поручению.

Добившись установления визового порядка для использования коммуникаций, больше не надо было произвольно включать «красный светофор», ссылаясь на какие-либо маневры наших войск или войск ГДР. Достаточно было просто отказывать в выдаче транзитной визы депутату бундестага, который ехал на какое-либо заранее объявленное заседание комитета или фракции в Западном Берлине. По международным правилам отказ в визе не обязательно должен мотивироваться.

В оккупированном Западном Берлине должны были по-прежнему действовать законы о запрещении военного производства, военного строительства, военно-прикладных исследований. Списки ограничений в этих законах были чрезвычайно широки и, разумеется, в Западном Берлине давно не соблюдались. Потребовав выполнения этих законов, мы вместе с ГДР получали юридическую основу для контроля за грузопотоками между Западным Берлином и ФРГ, а также для преследования нарушителей законов. И в этом случае трем державам и ФРГ деваться было некуда, так как возить все воздухом было бы просто невозможно, исходя из объемов экономических связей между Западным Берлином и Западной Германией.

Более того, в соответствии с союзническими решениями для немецких перевозок между зонами должны были использоваться прежде всего водные коммуникации, лишь самое необходимое могло следовать по шоссе и железным дорогам. При желании можно было использовать и этот момент, сославшись на то, что железные дороги и шоссе ГДР загружены ее собственными транспортными средствами, и западным немцам впредь лучше плавать на баржах по каналам.

Не все радужно выглядело для Запада и применительно к воздушному сообщению. Там прочно уверовали, что использовать воздушные коридоры для полетов в Западный Берлин — это одно удовольствие, причем русские ничего не смогут сделать реального для изменения этого порядка. Однако четырехсторонние решения по воздушным коридорам в Германии устанавливали для самолетов четырех наций «полную свободу действий» в этих коридорах. Коридоры были созданы отнюдь не между Берлином и Франкфуртом, Берлином и Мюнхеном или Берлином и Гамбургом, а вели вплоть до границ соответствующих зон. Следовательно, наши самолеты могли начать полеты в этих коридорах, просто известив союзнический Берлинский центр воздушной безопасности о времени полета и типе самолета и не спрашивая у ФРГ и трех держав никакого разрешения. Именно так поступали три державы по отношению к нам в Берлинском центре.

Правда, нашим самолетам не дали бы посадки на западногерманских аэродромах, но кто мог гарантировать, что, дойдя до французской границы, мы не получили бы в конце концов право воздушного транзита через французскую территорию. На первое время мы, правда, не рассчитывали на такое согласие французов, поэтому первый полет должен был совершить самолет нашей военно-морской авиации, пройдя от Берлина на Гамбург с выходом в открытое море и далее продолжить движение на Мурманск. Кстати, министры иностранных дел и обороны были согласны с этой операцией, ее задержал осторожный Ю. В. Андропов.

В общем, в итоге этой работы, которая продолжалась несколько месяцев, сначала родилась большая справка об имеющихся у нас в свете четырехсторонних соглашений и решений возможностях. Внимательно прочитав ее, В. М. Фалин довольно хмыкнул и сказал: «Говорил же я всем, что если хорошо покопать, то толк будет». После этого он поручил разработать уже конкретную программу мер для доклада министру и последующего обсуждения с руководством ГДР.

Такую программу мер мы быстро составили и отправились с ней к В. С. Семенову. Он читал ее с большим интересом и видимым удовольствием. Кое-где он вносил поправки, стремясь уменьшить остроту возможной конфронтации по тому или иному вопросу, приговаривая, что в Берлине лучше переосторожничать, чем довести дело до взрыва.

С этими поправками Семенов, Фалин и я понесли бумагу А. А. Громыко. Он долго читал ее и вдруг разозлился. «Чертовщину какую-то написали, все алгебра, загадки, никуда не годится», — сказал он Семенову. Тот начал возражать. Постепенно Громыко смягчился и сказал, что он, по сути дела, возражений не имеет, но весь документ надо переписать так, чтобы и ребенку было понятно. «Если я не понимаю, — заметил он, — то кто вас в Политбюро с вашим планом поймет?»

Выйдя от Громыко, Семенов довольно улыбался. «Все в порядке, — подытожил он. — Не расстраивайтесь. Министр наш германские дела не очень знает, поэтому и ругается. Но он прав, что надо все в записке в ЦК хорошенько разжевать».

План наш в итоге сработал. В комментарии к изданному правительством ФРГ четырехстороннему соглашению можно найти строки о том, что начатая Советским Союзом и ГДР система мер в отношении Западного Берлина, не оставляя возможности для эффективного противодействия, вела к последовательному ухудшению позиций трех держав и ФРГ, что вынуждало поскорее начать переговоры с целью выработки соглашения.

По настоянию Фалина и при активной поддержке Семенова министр дал согласие на мое назначение заместителем заведующего 3-м Европейским отделом. Мне не было в тот момент и 33 лет — случай для тогдашнего МИД СССР экстраординарный. Но Семенов проявил здесь упорство. Он повторял, что, если человек молод и неопытен, но хочет работать и имеет к тому способности, его надо двигать вперед. «Ты, — говорил он, — потаскай эту ношу, поучись, авось из тебя что-то и выйдет. А если человека вовремя не выдвинуть, «передержать», то он, глядишь, потом и работать не захочет или будет работать вполсилы».

Между тем с правительством В. Брандта у нас завязывался все более тесный и доверительный контакт. Тогдашний руководитель ведомства федерального канцлера Э. Бар действовал смело, напористо и решительно. Он не только имел интересные предложения, но и проявлял себя как отличный знаток нашей психологии, «придворной» кремлевской кухни.

У нас любили тайную дипломатию до самозабвения, с великой охотой организовывали всякого рода «доверительные каналы» с выходом на руководителей иностранных государств. В качестве гонцов, обслуживавших эти каналы, работали высокопоставленные представители КГБ либо специально выделенные для этих целей дипломаты из центрального аппарата. По этим каналам поступало много интересного. Но в целом полезность этой системы всегда вызывала у меня большие сомнения: наши послы в крупных странах не знали, что творится у них за спиной и теряли уверенность в своих действиях, другая же сторона, если она была достаточно сообразительна, могла «скармливать» по доверительным каналам нам любую направленную информацию, будучи на все сто процентов уверенной, что эта информация будет непременно положена на стол высшему кремлевскому руководству. Гонец, работавший в «специальном канале», почти никогда не оспаривал того, что ему сообщали для Москвы, хотя бы из одной боязни не понравиться своему высокому «источнику», который всегда мог поставить вопрос о его замене.

Бар все это знал или чувствовал и виртуозно использовал в политической игре. Иногда его даже подозревали и свои, и союзники в том, что в «чрезмерной дружбе» с Москвой не все чисто. Он, конечно, мог рискнуть, пойти на неординарные шаги. Но я, пожалуй, не знал ни одного другого немецкого дипломата, который с таким искусством реализовывал бы главное правило любой дипломатической операции — заставить другую сторону поверить в то, что удовлетворение ваших интересов отвечает ее собственным интересам. Убежденный сторонник единства немецкой нации, выхода Германии на самостоятельную роль в Европе и мире, Бар не только блестяще владел искусством политической интриги, но и далеко смотрел в стратегическом плане.

Доверительные контакты с Баром начались задолго до заключения Московского договора. В их развитие в феврале, марте и мае 1970 года он приезжал в Москву и вел длительные переговоры с А. А. Громыко, в ходе которых готовились и текст Московского договора, и так называемая «Бумага Бара», охватывавшая все вопросы, которым не находилось места в самом договоре, но которые должны были стать частью единого пакета общего урегулирования. Этот документ имел статус заявления о намерениях, но по своему содержанию был, пожалуй, не менее важен, чем договор.

Во все более тесный деловой и личный контакт с Баром в этот период входил В. М. Фалин. Я мог наблюдать за происходившим, правда, лишь со стороны, ввиду чрезвычайной секретности, которой были окутаны переговоры. Московский договор по своему тексту получался не совсем таким, каким его хотел бы видеть А. А. Громыко. В нем с самого начала проглядывало намерение немецкой стороны записать такие формулировки, которые позволили бы и после заключения договора говорить о неизменности прежней правовой позиции ФРГ в вопросе о Германии и Берлине, по крайней мере в ее основных, принципиальных положениях. На передний план выпячивалось, например, положение о взаимном отказе от применения силы, как будто ФРГ к 1970 году всерьез могла представить себе возможность применения силы в отношении Советского Союза. Тезис же о незыблемости границ в послевоенной Европе, включая границу по Одеру — Нейсе, ставился в контекст именно неприменения силы. Таким образом заранее закладывались подходы к включенному затем в хельсинкский Заключительный акт положению о возможности изменения границ мирным путем. Соответственно немецкий текст договора говорил не о незыблемости границ, а лишь об их «ненарушении», что затем для советской публики было, с согласия Бара, упрятано в русском альтернате договора за термином «нерушимость», что не одно и то же.

Разумеется, широко обсуждать такие неприятные особенности подготавливаемых исторических документов было не очень с руки. Они вызывали вопросы в собственном коллективе, а могли вызвать сомнения и еще где-нибудь. Кроме того, деталями переговоров с Баром пристально интересовались США, Англия и Франция. В Вашингтоне многим не нравилось, что Брандт взял столь быстрый темп в делах с Москвой. Ему там, конечно, доверяли, так как он прошел в своей жизни суровые экзамены на верность США и Западу, но все же американцам, видимо, представлялось чем-то по меньшей мере непривычным то, что западные немцы теперь разговаривают с Москвой не только не через них, но и без них. Примерно такое же настороженное отношение было и в Лондоне. Французы же были недовольны и чрезмерной самостоятельностью немцев, и попыткой Бонна выступить конкурентом Франции по развитию активных, «преференциальных» отношений с Советским Союзом, установленных не так давно де Голлем. Все это еще больше сгущало атмосферу таинственности вокруг переговоров с Баром и контактов с ним вообще.

Поскольку Громыко проявлял неуступчивость, Бар устраивал регулярные истерики по этому поводу Фалину. Думается, в этой обстановке с помощью КГБ Фалин постепенно получил доступ к уху Брежнева, через которого можно было влиять на упрямого министра, а заодно и получать одобрение тех или иных выработанных «под столом» с Баром формулировок. В те дни В. М. Фалин несколько раз говорил: если не сдерживать министра, он может своей жесткой позицией завести переговоры в тупик.

Особенно напряженной стала обстановка в тот момент, когда Бар начал настойчиво «впихивать» в текст оговорку о том, что договор не закрывает путь к воссоединению Германии. Громыко сопротивлялся яростно. В конце концов после того, как министр отверг все варианты юридически обязывающего оформления этой оговорки (включение в текст договора, направление нам письма федерального правительства в связи с подписанием договора, официальное заявление при подписании договора), его уговорили на такой шаг: в день подписания договора посольство ФРГ в Москве сдает в экспедицию МИД СССР вербальную ноту на тему о германском единстве и получает от служащего экспедиции обычную расписку в приеме пакета. Министр, однако, строго объявил Фалину и другим участникам совещания по этому вопросу, что такая нота ФРГ никак к Московскому договору не будет привязана юридически. В экспедицию МИД СССР ежедневно поступают десятки и сотни различных нот посольств, излагающих точку зрения тех или иных государств на какую-либо проблему, и прием таких нот советскую сторону ровно ни к чему не обязывает. Так, говорил министр, мы будем относиться и к так называемому «письму о германском единстве». Нас связывают только положения договора, который будет подписан 12 августа 1970 года.

Когда министр хотел уговорить себя, что он все же не поступился своей позицией, он нередко прибегал к подобным уловкам. Так он поступал несколько раз и при выработке четырехстороннего соглашения. Только обычно это мало что давало для реальной политики после подписания документа. В случае с письмом о германском единстве наша позиция была изначально дырявой: текст письма Бар вырабатывал вместе с Фалиным, и отрицать этого мы не могли. Ежели же мы с самого начала не хотели получать этого письма, то зачем было разрешать Фалину участвовать в его составлении и согласовывать с Баром процедуру его передачи?

Вся эта страусиная политика немедленно вылезла наружу, как только началась ратификация Московского договора. При докладе на заседании комиссий по иностранным делам Совета Союза и Совета Национальностей А. А. Громыко на вопрос одного из депутатов по поводу письма о немецком единстве дал ответ, что оно нас ни к чему не обязывает.

Затем события развивались так. При обсуждении в бундестаге возник вопрос: было ли доведено до сведения Верховного Совета СССР письмо о немецком единстве? Бундестаг получил на это от нас официальный утвердительный ответ. Но Бар вместе с МИД ФРГ на этом не успокоился. Он попросил передать для сведения депутатов официальную стенограмму рассмотрения Московского договора комиссиями Верховного Совета СССР. Если бы в этой стенограмме присутствовало заявление А. А. Громыко о том, что письмо о немецком единстве нас ни к чему не обязывает, то Фалин предрекал неизбежный скандал.

А. А. Громыко в конце концов дал согласие исключить из стенограммы свое заявление и считать, что его как бы и вовсе не было.

Помню хорошо тот день, когда закончились переговоры с ФРГ и был назначен приезд в Москву делегации ФРГ для подписания Московского договора.

А. А. Громыко созвал широкое заседание коллегии. Был он в приподнятом настроении. Сообщил о завершении работы, подробно, статью за статьей, проанализировал и договор, и заявление о намерениях и сделал вывод, что ФРГ уступила нам практически по всем пунктам. Мы же ей «ничего не дали», есть, конечно, мелкие огрехи, которые западные немцы попробуют толковать на свой лад, но ничего у них из этого не получится. Главное же заключается в том, что ФРГ признала, наконец, окончательный характер границ в послевоенной Европе, включая границу между ГДР и ФРГ по Эльбе и линию Одер — Нейсе. Немецкий реваншизм «загнан в гроб», на который «поставлена крышка». Наши последующие шаги должны состоять в том, чтобы привинтить эту крышку как можно крепче. Московский договор пропахал глубокую борозду в центре Европы и тем самым открыл новые горизонты строительства европейской безопасности и сотрудничества с ФРГ. Этот тезис А. А. Громыко неоднократно развивал затем в своих публичных выступлениях. Особенно ему нравилось повторять его на торжественных обедах в честь Геншера.

Московский договор был расценен как крупная победа нашей дипломатии, поворотный пункт в дальнейшем развитии международной обстановки в Европе и в мире в целом. Он был подписан в торжественной обстановке в Екатерининском зале Кремлевского дворца, после чего началась длинная череда контактов непосредственно между Л. И. Брежневым и В. Брандтом. Послание следовало за посланием. Встреча за встречей.

Московский договор был действительно крупным событием и несомненным нашим внешнеполитическим успехом. Однако мы настолько в последующем идеализировали этот договор, что почти лишили себя возможности отстаивать свою точку зрения в германском вопросе. Какая-либо полемика с нашей стороны против попыток ФРГ интерпретировать этот договор на свой лад считалась крайне нежелательной. Иначе могли возникнуть сомнения в «величии» договора, его значении для нынешнего и грядущих поколений и т. д. ФРГ такой стеснительности при обращении с Московским договором не испытывала.

В. Брандт в своих воспоминаниях пишет, что он еще в 1968 году, будучи министром иностранных дел ФРГ, убедил своих коллег от трех западных держав в необходимости начать переговоры с Советским Союзом, чтобы добиться улучшений в Берлине и для берлинцев. Наверное, так оно и было. Но пока что переговорами и не пахло. Ранней весной 1969 года правительство ФРГ взялось проводить в Западном Берлине федеральное собрание по выборам президента Хайнемана. В Москве это было расценено как попытка усилить линию на демонстративное присутствие федерации в Западном Берлине, а следовательно, как вызов со стороны тех сил в ФРГ, которые считали возможным и в конце 60-х годов отстаивать точку зрения, что в восточной политике ФРГ можно и далее ничего особо не менять. В этой связи было решено, что демонстрация жесткости советской позиции не помешает, а лишь будет ускорять процесс размежевания сторонников и противников продолжения «классической» линии Аденауэра в германских делах. В Москве тогда еще «не остыли» от августовской операции 1968 года в Чехословакии, вновь продемонстрировавшей, как и в случае с Венгрией, неспособность Запада на какие-либо действия, кроме бумажных протестов. Решили поэтому не особенно церемониться в выборе средств. Во всяком случае было твердо условлено с ГДР показать западным немцам на сей раз, где раки зимуют.

Для настроений тех лет характерно одно из выступлений А. А. Громыко на какой-то очередной партийной или профсоюзной конференции МИД СССР. Он на таких мероприятиях редко говорил по заранее заготовленному тексту, а пользовался тезисами, которые писал сам, как правило, синим карандашом крупными корявыми буквами, загибая в конце страницы строчки вниз. В этих случаях слушать его было особенно интересно, так как рельефно просматривалась анатомия мысли говорящего — было мало мешающих слов, гладких переходов, двусмысленных формулировок. Было ясно видно, от какой посылки отталкивается министр, с помощью каких доводов и оценок приходит к конечному выводу.

Однажды он сказал примерно следующее: «Смотрите, товарищи, как за последние годы радикально переменилось соотношение сил в мире. Ведь не так давно мы были вынуждены вновь и вновь прикидывать на Политбюро, прежде чем предпринимать какой-либо внешнеполитический шаг, какова будет реакция США, что сделает Франция и т. д. Эти времена закончились. Если мы считаем, что что-либо надо обязательно сделать в интересах Советского Союза, мы это делаем, а потом изучаем их реакцию. Что бы они там ни кричали, соотношение сил таково, что пошевелиться больше уже не смеют. Наша внешняя политика осуществляется сейчас в принципиально новой обстановке подлинного равновесия сил. Мы стали действительно великой державой, хотя для достижения этой цели пришлось затратить труд двух поколений советских людей».

В связи с предстоящими выборами президента ФРГ в Западном Берлине был заготовлен очередной пакет контрмер, а для наблюдения за их осуществлением в Берлин в качестве специальных уполномоченных Л. И. Брежнева были направлены В. С. Семенов и маршал И. И. Якубовский. С собой Семенов взял и меня, поручив находиться в посольстве и докладывать ему обстановку. Сами же они с Якубовским остановились в штабе ГСВГ в Вюнсдорфе и чувствовали себя превосходно: занимались подледным ловом рыбы, ходили на охоту, а наряду с этим выслушивали доклады о ходе операции и направляли телеграммы в Москву.

Все шло, как и было намечено. Начались совместные маневры ГСВГ и ННА ГДР, вновь перекрывались коммуникации ввиду необходимости выявлять в потоке транзитных пассажиров депутатов федерального собрания. Тогда же было начато постепенное введение мер по борьбе с так называемой военной контрабандой между Западным Берлином и ФРГ, то есть по досмотру следующих по наземным коммуникациям грузов на предмет выявления продукции, не разрешенной к производству и ввозу в соответствии с законом Контрольного совета о запрещении военного производства. Правда, власти ГДР не очень усердствовали. Было видно, что они опасаются контрмер по линии внутригерманской торговли. Поэтому, задержав для виду несколько грузовиков с незначительными грузами, вроде кожаных портупей, они, по сути дела, в дальнейшем исполнение этой меры саботировали, сколько на них ни нажимали с нашей стороны.

Президент Хайнеман, конечно, в Западном Берлине был избран. Но, видимо, и в Бонне, и в столицах трех держав еще раз убедились, что овчинка не стоит выделки и что береженого бог бережет. Во всяком случае уже в июле 1969 года послы трех держав в Москве направили в МИД СССР письма, где сообщали Советскому правительству, что правительство ФРГ готово к переговорам с ГДР по транспортным проблемам и стремится к улучшению положения в Берлине и вокруг него, особенно в смысле доступа.

В этом сообщении нас не устраивало буквально все — ФРГ не могла быть партнером для переговоров по вопросам положения в Берлине и вокруг него, так как не обладала никакой компетенцией ни в городе, ни в его окрестностях. Она не имела никаких прав на коммуникациях, принадлежавших ГДР. Мы не признавали самой постановки вопроса о праве «доступа» в Берлин, считая, что речь может идти лишь о транзите через суверенную территорию ГДР в соответствии с нормами международного права. Главное же состояло в том, что три державы явно не хотели вступать с нами в переговоры о своих правах и обязанностях в связи с Западным Берлином, подсовывая в качестве переговорщика ФРГ. Они обходили вопрос о незаконной деятельности ФРГ в Западном Берлине и пытались воскресить тезис об особом четырехстороннем статусе всего Берлина, когда говорили об улучшении положения «в Берлине». Советский Союз и ГДР считали, что в столице ГДР все прекрасно и улучшать нечего, а вот в Западном Берлине существует очаг напряженности из-за упорных попыток ФРГ наложить руку на этот город. Поэтому начинать надо с пресечения этих попыток путем договоренности четырех держав.

10 июля в выступлении на сессии Верховного Совета СССР А. А. Громыко заявил о готовности обменяться с союзниками (а не с ФРГ) мнениями о предотвращении осложнений вокруг Западного Берлина (а не Берлина).

Несмотря на изначальную несовместимость позиций, все заинтересованные стороны понимали, что переговоры неизбежны. Поэтому после не очень долгой переписки ведение переговоров было поручено послу СССР в ГДР П. А. Абрасимову. С западной стороны переговоры вели послы трех держав в Бонне. Проходили они в здании бывшего Контрольного совета на Потсдамерштрассе, которое срочно привели в порядок американцы. От нашего участия в этих работах они отказались.

Первая встреча послов четырех держав состоялась, в марте 1970 года. Ритуал последующих встреч был всегда один и тот же — сначала официальное заседание с произнесением заранее подготовленных речей и возможной последующей дискуссией или обменом репликами, затем — обед, который давал председательствующий в порядке очередности на встрече посол. Три западных посла устраивали эти обеды в здании Контрольного совета, наша сторона за неимением западных денег и по причине организационных сложностей — в советском посольстве на Унтер-ден-Линден.

После заседаний послы появлялись перед прессой. Поскольку была достигнута договоренность о конфиденциальности переговоров, при встречах с прессой полагалось ограничиваться какими-либо многозначительными банальностями. П. А. Абрасимов, который говорил лишь по-польски, хотел тоже что-то сказать каждый раз журналистам и без перевода. Поэтому приходилось заготавливать ему какую-либо немецкую фразу, подходящую для ответа на любой вопрос, которую он выучивал наизусть. Чаще всего я выискивал для этой цели какую-нибудь немецкую пословицу, которая нередко давала почву для буйных фантазий пишущей братии по поводу состояния дел на переговорах.

Участвуя в этих переговорах, я на всю жизнь научился тому, что договоренность о конфиденциальности переговоров, как правило, ничего не стоит, особенно если речь идет о переговорах многосторонних. Это было способом связывать нам руки. Западная сторона постоянно организовывала утечки информации в печать. При этом каждый из трех послов с невинным видом мог утверждать, что материал ушел не из его делегации. Иногда даже доверительно сообщали, что это, к сожалению, сделали американские коллеги, а вот, например, французская дипломатия такими дешевыми приемами никогда не пользуется.

Поскольку большинство утечек осуществлялось через западногерманскую печать, наши западные коллеги могли дружно сокрушаться по поводу низкой дисциплины в МИД ФРГ. Но просили при этом понять, что не консультироваться со своими западногерманскими союзниками они не могут. Когда же случалось, что утечка информации (разумеется, с согласия министра, а то и ЦК КПСС) шла через нашу печать, искать виновного не требовалось, три посла являли собой в те дни как бы воплощение немого укора, с многозначительным видом сидели на заседаниях, вперив взгляд в газету «Правда», в которой они, разумеется, не понимали ни слова. Тем не менее предложение о конфиденциальности ведения переговоров каждый раз действовало на нас неотразимо.

В результате западная сторона постоянно обыгрывала нас в работе с прессой и в Берлине, и в других местах. Зная, что при наших порядках мы состязаться с Западом не можем, Абрасимов, однако, не сдавался. Ссылки трех послов на «низкую дисциплину» западных немцев ему понравились. После этого участились случаи «недисциплинированности» и восточных немцев, с которыми мы, разумеется, тоже не могли не консультироваться. Правда, на первых порах это вызывало недовольство в Москве В. М. Фалина, который полагал, что все, что делается на переговорах в Берлине, должно происходить только по его инициативе и с его согласия. За каждую публикацию в печати ГДР я получал немедленную выволочку сначала от Фалина, а затем от Абрасимова за то, что вообще разговариваю с Фалиным по этому вопросу. «Переговоры поручено вести не Фалину, а мне, — строго внушал мне посол, — если вы будете выполнять указания Фалина у меня за спиной, я откажусь от ваших услуг и отправлю вас в Москву». «Вас в Берлин, — в свою очередь, внушал мне Фалин, — направили для того, чтобы проводить линию министра, а не потакать склонностям Абрасимова к саморекламе».

В конце концов посол, кажется, понял двусмысленность моего положения и нашел выход из него. После появления очередной инспирированной нами публикации в «Нойес Дойчланд» по поводу переговоров П. А. Абрасимов тут же давал в Москву телеграмму со ссылкой на В. Штофа или еще кого-либо из членов политбюро ЦК СЕПГ, в которой сообщал, что друзья придают этой «своей» публикации большое политическое значение и просят поддержать их в советской печати. Никаких таких просьб по большей части в действительности не было, но прием срабатывал безотказно. На телеграмме появлялась высокая резолюция, и Фалин не звонил капризным тоном по «ВЧ», спрашивая, кто это все придумал, а просил поскорее передать полный и точный перевод «статьи друзей» для публикации в нашей печати.

Я участвовал в четырехсторонних переговорах с первого до последнего дня. Впоследствии, когда я посмотрел, как велись переговоры по другим вопросам, я понял, что был поставлен на роль ломовой лошади. На тянувшиеся годами переговоры по пустопорожним вопросам в Женеву, Нью-Йорк, Париж, Лондон, Каракас отряжались делегации, насчитывавшие десятки экспертов и советников, толпы шоферов, завхозов и поваров, буфетчиц и машинисток. В Берлин же к Абрасимову был послан один я, хотя по своему значению в системе наших внешнеполитических координат договоренность четырех держав по Западному Берлину в тот момент могла смело претендовать на одно из первых мест.

Считалось, что для переговоров П. А. Абрасимов может опираться на аппарат посольства. В действительности же активное участие в переговорах принимал лишь советник Б. П. Хотулев, у которого было достаточно текущей работы как у руководителя внешнеполитической группы посольства. Предостаточно было дел и у самого посла, так как ГДР была весьма и весьма бойким местом.

Так я и был в течение полутора лет и составителем речей для посла, и одним из экспертов по выработке текста соглашения, и главным юристом, и специалистом по германскому вопросу, и автором всяких материалов для печати. Помогать из Москвы на пару дней к очередному заседанию приезжали только переводчики с английского и французского языков. Но был я в те годы, видимо, достаточно здоров и полон сил. Так работать мне тогда очень нравилось. Впереди была цель, за которую стоило побороться.

Поначалу переговоры развивались довольно вяло. Союзники явно не торопились. Обстановка стала меняться только после подписания Московского договора, перспективу ратификации которого Брандт на первой же встрече с Брежневым увязал с достижением удовлетворительного для ФРГ решения по берлинским делам. Нам был предложен Бонном аппетитный кусок, но, чтобы проглотить его, требовалось заплатить в Берлине.

Это было довольно нервозное время. Западные немцы систематически подбрасывали нам информацию, будто в Вашингтоне, а особенно в Париже и Лондоне, считают, что правительство ФРГ наделало много необоснованных уступок, и поэтому там были бы не прочь завести переговоры по Берлину в тупик, чтобы с помощью ХДС/ХСС сорвать ратификацию или по крайней мере кое-что подправить в московских документах. В свою очередь, три державы доверительно сообщали, что они могли бы быть куда сговорчивее, если бы не ФРГ. Для них важно, мол, лишь обеспечить бесперебойный транзит в Западный Берлин да возможность регулярных посещений западноберлинцами территории ГДР, то есть условия для нормальной спокойной жизни населения города, где они являются верховной властью. ФРГ же настаивает не ограничиваться только этим, но и, используя уникальный момент, добиться от СССР и ГДР признания своего права на постоянное государственное и политическое присутствие в западных секторах Берлина, а также права представлять эти сектора вовне.

Думается, что в действительности шла игра с распределением ролей. При всех несомненных различиях в интересах ФРГ и трех держав речь шла все же лишь о нюансах, и наиболее простым способом преодолеть эти различия было попытаться «выдавить» из Советского Союза и из ГДР максимум уступок — притом по всем направлениям.

Для того чтобы сделать это, надо было, однако, переходить от парадных встреч и обедов послов к собственно переговорам. На этих встречах никакое соглашение родиться не могло. Это и ежу было ясно. В ноябре 1970 года впервые по инициативе англичан была созвана встреча на уровне советников, которая обсудила пункты возможного содержания соглашения. П. А. Абрасимов большого значения этой встрече не придал, заметив, что все серьезные вопросы все равно могут решаться лишь на уровне послов. Но это был сигнал — Запад был готов приступить к выработке соглашения.

Мои предчувствия оправдались. В самом начале следующего раунда переговоров — это был февраль 1971 года — на встрече советников мои коллеги американец Дин, англичанин Одланд и француз Лустиг вручили мне западный проект четырехстороннего соглашения и предложили приступить к его обсуждению. П. А. Абрасимов, человек очень честолюбивый, был раздосадован, что проект передан не ему. Одно время он даже колебался, не лучше ли ему просто проигнорировать этот документ. С трудом удалось убедить его, что западный проект все равно неприемлем для нас, как по форме, так и по содержанию, и основой для договоренности быть не сможет. Нам надо сосредоточиться на подробном критическом разборе этого документа, а за это время составить свой контрпроект, вокруг которого и попытаться завязать предметные переговоры.

Соответственно мы отвергли западный проект, а три державы потом практически уклонились от обсуждения нашего контрпроекта. Тем временем В. М. Фалин был назначен нашим новым послом в ФРГ, где незамедлительно ввязался в параллельные и, разумеется, «строго доверительные» переговоры с Баром и американским послом К. Рашем. Сначала, правда, это изображалось как способ использовать Бара для выяснения резервов позиции ФРГ и вместе с ним воздействовать на американцев для ускорения хода дел в Берлине. Проводились даже якобы секретные от американцев встречи Фалина с Баром в американском секторе (!) Берлина. Потом, как и следовало ожидать, выяснилось, что Бар действует в тесном контакте с Рашем, а за американским послом стоит Киссинджер, интриговавший за спиной тогдашнего главы госдепартамента США Роджерса. Получалась двусмысленная ситуация: официальные переговоры, на которых только и могли приниматься согласованные всеми четырьмя участниками решения, велись в Западном Берлине Абрасимовым, но параллельно по тем же самым вопросам велись другие, как бы «потайные», переговоры Фалина, Бара и Раша в Бонне. Их результаты, однако, мало что значили без «легализации» на официальных переговорах четырех.

Такая конструкция порой казалась мне изощренным способом надувательства нас. Сначала Бар и Раш после жесткой торговли с Фалиным добивались от нас компромиссного решения по тому или иному вопросу. Мы шли в Бонне на максимальные уступки с тем, чтобы обнаружить затем в Берлине, что на самом деле наши уступки недостаточны, так как выработанные Фалиным формулировки не принимаются англичанами и французами. Сослаться в этом случае на договоренность с американцами было невозможно, так как это было чревато международным скандалом. Приходилось взывать к совести американцев, а если это не приводило к результату, то идти на новые уступки. Вся эта странная процедура не содержала никаких гарантий против того, что три державы не разыгрывают перед нами комедию, причем каждый раз по счету платить приходится нам. К тому же с помощью этой конструкции ФРГ через Бара, по сути дела, стала прямым участником четырехсторонних переговоров.

Абрасимову это, разумеется, не нравилось. Он говорил, что не намерен особенно считаться с формулировками, выработанными Фалиным, тем более что дела у того с Рашем и Баром двигались весьма медленно. Но «канал», выходивший своим концом на Киссинджера, был такой штукой, которую не так-то просто было проигнорировать. Во всяком случае для нашего министра все, что исходило от «ловкого Генри», имело первостепенное значение. Хоть он нередко и называл Киссинджера «чертом», но весьма был склонен делать на этого черта ставку и обещаниям его в общем-то доверял. Верил он и в то, что США, если захотят, почти всегда смогут навязать свою точку зрения другим членам НАТО.

В мае 1971 года я был в очередной раз в Москве. Доложил министру положение дел на переговорах. Комментариев не последовало. А. А. Громыко вызвал вдруг своего старшего помощника В. Г. Макарова и продиктовал ему текст телеграммы в Хельсинки, где президенту Кекконену сообщалось, что в соответствии с его просьбой меня направляют к нему для того, чтобы проинформировать о ходе переговоров по Западному Берлину и наших оценках перспектив этих переговоров. Буквально за час до отхода поезда А. А. Громыко вызвал меня опять, чтобы пояснить, что требуется сделать в Хельсинки. Мне поручалось рассказать о структуре и содержании соглашения четырех держав, которое начинает прорисовываться, и объяснить президенту, что открывается уникальный шанс договориться по вопросу, который два десятка лет лихорадил всю Европу.

Мы вместе с ГДР готовы далеко пойти навстречу Западу. Но есть опасность, что там не сумеют соблюсти меру, и тогда этот шанс будет упущен. От решения же западноберлинского вопроса зависела ратификация Московского договора и формирование всей последующей обстановки в Европе. Кекконена просили употребить свое влияние по каналам Соц-интерна, чтобы поспособствовать достижению договоренности в ближайшее время. Он обещал использовать свои возможности.

А. А. Громыко торопил и меня. С начала мая по предложению американцев в группе советников был предпринят эксперимент, направленный на совместное формулирование положений будущего соглашения. Схема этого будущего документа в принципе была ясна. Он должен был состоять из соглашения, определявшего основные параметры решений по статусу западных секторов Берлина и их связям с ФРГ, порядку транзита в Западный Берлин, связей западных секторов с их непосредственным окружением, представительству интересов западных секторов вовне. Подробности урегулирований по каждому из этих крупных вопросов должны были содержаться в приложениях к соглашению, которые имели форму сообщений Советского Союза и трех держав, которые опирались на консультации и договоренности соответственно с ГДР и с ФРГ.

Эта конструкция была моим изобретением. Она позволяла решить, наконец, кто и в каких вопросах имел исключительную компетенцию, которую никак не мог и не хотел поделить с другой стороной. Три державы считали, например, что только они могут регулировать связи своих секторов с ФРГ. Мы, в свою очередь, считали, что только ГДР и мы вправе решать вопрос о порядке транзита и т. д. В результате никакого совместного документа не получалось. Идея с приложениями примиряла и утешала всех. СССР и ГДР могли вновь подтвердить свои исключительные права в тех вопросах, которые считали своей прерогативой. Три державы получали то же самое удовольствие. К тому же в соглашении, подписываемом четырьмя, появлялись ссылки на ГДР и ФРГ. Для ГДР это было фактически признанием ее как государства, для ФРГ — признанием сопричастности к берлинским делам. И главное, без ущерба для юридических и политических взглядов сторон все увязывалось в единый пакет.

Исходя из такой схемы, мы и начали действовать. В зал заседаний по предложению англичан принесли обычную школьную классную доску и мел, и все мы вчетвером начали составлять тексты отдельных разделов соглашений, спорить о формулировках, стирать тряпкой неподходящее, заменять на новое. Там, где договориться не удавалось, ставились многоточия и делались сноски, которые фиксировали различия в позициях сторон для последующего рассмотрения путей сближения на уровне послов. Двигались мы довольно быстро, и, хотя многоточий по каждому разделу было достаточно, первый заместитель министра В. В. Кузнецов, поглядев на то, что получалось, уверенно сказал, что соглашение скоро будет. Приказание А. А. Громыко поторапливаться, таким образом, было не просто благим пожеланием, а имело вполне конкретный смысл.

Однако поторапливаться было не так-то просто. Надо было все время оглядываться на треугольник Фалин — Бар — Раш. Фалин сообщал одну за другой якобы согласованные там окончательные формулировки, за пределы которых Абрасимов и я (в группе советников) не могли выходить. Беда, однако, состояла в том, что в Берлине на переговорах ничего похожего на эти формулировки не появлялось. Фалин говорил, что надо подождать, так как американцам нужно время, чтобы убедить союзников. Но тянуть время приходилось мне, а не американцам, которые на официальных переговорах вместе с англичанами и французами действовали так, как будто бы в Бонне никто ни о чем не договаривался. То, что я явно тяну время, они видели и активно жаловались на неконструктивный подход к делу советских экспертов.

Я сказал об этом министру, попросив его свести вместе Фалина и Абрасимова, чтобы условиться о какой-то методике дальнейших совместных действий, тем более что Фалин все чаще занимался с Баром в Бонне правкой того, что уже было согласовано в Берлине. А. А. Громыко не отнесся к этому как к чему-то заслуживающему его личного вмешательства. Он сказал: если надо, слетайте на день-два к Фалину в Бонн и договоритесь, как действовать. Но говорил при этом, что надо ускорить ход дела.

К В. М. Фалину я слетал. Он заверил меня в полной возможности официально внести одну из согласованных им формулировок, рекомендовал жестко настаивать на ее принятии, предоставив американцам возможность уговорить затем союзников согласиться с ней. Раш, мол, даст соответствующее указание моему американскому партнеру Джонатану Дину.

Я поступил так, как мне сказал Фалин, на следующей же встрече советников. Внесенная мной формулировка была с ходу отвергнута. Я настаивал на ее рассмотрении. Мне отвечали, что тут и рассматривать нечего. Тогда я попросил объявить перерыв и отправился, кипя возмущением, в резиденцию американской делегации к Дину, с которым у меня за время переговоров сложился неплохой личный контакт. Я просил его объяснить происходящее. Он ответил, что не понимает вопроса и удивлен моей настойчивостью в проталкивании формулировки, которая наверняка не будет принята. Тогда я напрямик спросил его: разве он не имеет указаний от Раша поддержать эту формулировку, согласованную с ними по доверительному каналу?

Дин ответил, что знает о наличии канала и на кого в Вашингтоне этот канал выходит. Но у него никаких указаний нет, более того, никто его не предупредил, что мы будем сегодня вносить согласованную с ними формулировку. Когда я ему предложил связаться с Рашем, он ответил, что посол в отъезде и обсуждать возникшую ситуацию с ним лучше не по телефону.

Мы послали соответствующую телеграмму в Москву, сообщив, что с фалинскими формулировками происходит какая-то неувязка. Министр, разумеется, не обратил на это внимания. Но затем пришла телеграмма из Вашингтона от А. Ф. Добрынина, в которой сообщалось, что Киссинджер проявил крайнее недовольство моими действиями, которые якобы «раскрывают» наличие доверительного канала между ним и Москвой. Утечки информации не произошло, как утверждал Киссинджер, только из-за сообразительности Дина, который не стал посылать телеграмму в госдепартамент, а ограничился докладом послу Рашу. Кажется, Киссинджер намекал Добрынину, что недурно было бы и отстранить меня от переговоров, но тот не стал об этом писать в Москву.

Следом за Добрыниным прислал телеграмму и Фалин с изложением жалоб Бара на мое «неосторожное поведение». О том, что я вносил якобы уже согласованную им с американцами и Баром формулировку и был сориентирован в том плане, что Дин должен быть в курсе дела, в телеграмме нашего посла из Бонна не говорилось, разумеется, ни слова.

После этого А. А. Громыко учинил мне страшный разнос. Все, правда, кончилось тем, что он послал злую телеграмму Киссинджеру, в которой излагалась история случившегося и ее причины и делался вывод, что в действительности никакой утечки информации не было, так как Дин сам сказал, что знает о наличии доверительного канала. Мне же министр приказал забыть о существовании этого канала и никакими больше формулировками, исходившими от Фалина, не пользоваться.

Были по этому поводу объяснения также между Абрасимовым и Рашем. Из высказываний Раша получалось: они вообще в тот момент считали, что не пришло время вносить на четырехсторонних переговорах какие-то отдельные формулировки, обсуждаемые с Фалиным. Поэтому и Дину никаких поручений не давалось. Он полагал, что надо в основном закончить согласование текста соглашения нормальным путем, то есть на официальных заседаниях четырех, затем сделать финишный рывок — провести во второй половине августа подряд серию встреч послов четырех держав. Во время этого марафона и следует в соответствии с предварительно согласованным с ним подробным сценарием «легализовать» заранее выработанные в Бонне формулировки по тем вопросам, которые на тот момент еще будут оставаться открытыми.

Это звучало вполне разумно, но совсем не походило на то, что сообщал из Бонна В. М. Фалин. У меня тогда создалось впечатление, что и после своего назначения послом в Бонн он все еще претендовал на то, чтобы руководить берлинскими переговорами и быть автором четырехстороннего соглашения. То, что при этом могли возникать недоразумения и даже неприятности для других, его, видимо, не очень заботило.

Сценарий, о котором говорил Абрасимову Раш, был действительно разработан в августе в одном из небольших потсдамских отелей. В его составлении участвовали и Абрасимов, и Фалин. Это был настоящий театральный сценарий. Его подлинник, составленный мною по итогам беседы, существует и до сих пор. Там было расписано, на каком заседании и кто вносит какую формулировку, какие могут выдвигаться при этом реплики и возражения с другой стороны, к какому конечному тексту мы с американцами будем вести дело. Думаю, этот сценарий не был известен или уж во всяком случае не был известен во всех подробностях англичанам и французам.

Во время его реализации происходили разные драматические события. Английский посол Джеклинг, например, отказывался принимать предлагаемые нами и поддерживаемые американцами формулировки, поскольку «у него нет полномочий из Лондона». Раш писал Арбасимову записки, что союзники «вышли из-под контроля» и ему нужно несколько часов для работы с ними. Парочка таких записок сохранилась. Потом осторожный Дин, правда, перестал передавать их мне, а лишь зачитывал содержание для сообщения Абрасимову.

В конце концов сценарий, в общем, сработал. Важную роль при этом сыграло то, что разместившиеся потихоньку рядом с местом заседания в Контрольном совете западные немцы во главе с будущим статс-секретарем МИД ФРГ ван Веллем помогали американцам в обработке союзников. Но одновременно немцы создавали и немало трудностей, вызванных вечным соблазном под занавес попробовать вырвать еще и еще одну уступку. Авось получится.

С нашей стороны в столице ГДР в одном из особняков в Нидершенхаузен в эти дни инкогнито находился А. А. Громыко. Его приезда настойчиво требовал П. А. Абрасимов, считавший, что на финишной прямой ему было бы неразумно брать ответственность за все принимаемые решения на свои плечи. Министр согласился приехать в решающий момент в Берлин. Он рассчитывал контролировать и направлять все действия Арбасимова, но эта надежда была, мягко говоря, не совсем обоснованна. Министр был нужен послу как алиби, а не как руководитель.

Абрасимов непрерывно находился на обедах и заседаниях, с которых присылал временами записки с обсуждавшимися там вариантами формулировок или передавал что-либо А. А. Громыко на словах. Пока тот раздумывал, какое целесообразнее всего принять решение, и писал инструкцию Арбасимову, проходила пара часов. Посол получал записку от министра, читал ее и просил передать, что указания устарели, он договорился о чем-то совсем ином, а теперь обсуждает новый вопрос. Получив такое сообщение, министр свирепел и грозно вопрошал, зачем он здесь вообще находится. Но до Абрасимова было далеко, а министр находился в Берлине инкогнито. Руки его были связаны. Поэтому в роли мальчика для битья то и дело оказывался я, причем министр, надо ему отдать должное, умел ругаться самым обидным образом. Однажды он довел меня почти до слез, объявив ошибочной и неприемлемой формулировку преамбулы соглашения, где говорилось о «relevant area», то есть о «соответствующем районе». «Вы еще, наверное, дали согласие на то, чтобы употребить определенный артикль «the», — съязвил министр, — чтобы всем было ясно, что имеется в ввиду весь район Берлина».

Что мне было ему возразить? Он сам утвердил эту формулировку в нашем проекте соглашения, переданном трем державам еще в марте, и забыл теперь об этом. Я молча встал и вышел из кабинета министра.

Через некоторое время мне сказали, что министр вызывает меня вновь. Я попросил передать, что не пойду и прошу меня от дальнейшего участия в переговорах освободить. Тогда пришел старший помощник В. Г. Макаров, который уговорил меня не делать глупостей. Когда я вернулся, министр встретил меня ворчанием, из которого можно было разобрать такие слова, как «не работник, а красная девица», «слова ему нельзя сказать». Но браниться перестал.

В общем, его конкретный вклад в выработку соглашения на завершающем этапе состоял в том, что он придумал развязку вопроса о паспортах ФРГ, выдаваемых западноберлинским жителям. Союзники настаивали, чтобы мы признавали эти паспорта, если они будут снабжать их штампом, что данный паспорт выдан с согласия союзнических властей. Мы же настаивали, чтобы западноберлинцы по-прежнему ездили к нам по своему западноберлинскому удостоверению личности. Под занавес переговоров этот вопрос очень обострился. В конце концов министр дал согласие учинить особую протокольную запись к соглашению, в соответствии с которой постоянный житель Западного Берлина при обращении за визой представлял в наше консульское учреждение и паспорт ФРГ, и западноберлинское удостоверение личности, а при поездке мог брать с собой один или оба эти документа. На Западе эта протокольная запись была расценена как крупная победа, а В. Брандт даже счел необходимым отметить этот «успех» в своих мемуарах. В действительности же А. А. Громыко просто перехитрил своих партнеров.

Дав согласие на то, чтобы западноберлинец при обращении за визой представлял сразу два документа, министр не сказал, однако, какой из них будет основанием для выдачи визы. Сразу же вслед за вступлением в силу четырехстороннего соглашения была издана специальная инструкция, в соответствии с которой паспорт ФРГ предписывалось игнорировать. Виза выдавалась на основании западноберлинского удостоверения личности. А какой паспорт еще носил в своем кармане западноберлинец, нас не интересовало.

К числу своих собственных заслуг при заключении четырехстороннего соглашения я отношу договоренность об открытии советского генерального консульства в Западном Берлине. Этот вопрос мы поставили без особой надежды на его положительное решение. И ФРГ, и союзники упорно сопротивлялись, и я имел указание снять это требование, но это указание не выполнял, несмотря на заявления «самого» Киссинджера, что открытие нашего генконсульства нереально. Это упорство принесло свои плоды. Генконсульство было-таки учреждено и работало почти двадцать лет.

В последней декаде августа работа над четырехсторонним соглашением была закончена. А. А. Громыко улетел в Москву и отправил текст соглашения на утверждение в Политбюро. П. А. Абрасимов чувствовал себя героем дня и готовился к повышению по службе. Говорили, что он должен быть назначен послом то ли в Лондон, то ли в Париж. Оставалась «техническая» часть работы — сверка текстов соглашений на русском, английском и французском языках. Но вскоре выяснилось, что речь идет отнюдь не о технических вопросах.

Исключительно важная для нас формулировка, что западные сектора Берлина не являются составной частью ФРГ и не управляются ею, была выработана в Бонне Фалиным, Рашем и Баром. Она писалась по-английски, то есть на языке, который В. М. Фалин почти не знал. В качестве добровольного помощника в переводе и толкователя английского текста выступал Бар. В результате было записано, что западные сектора Берлина «continue not to be a constituent part of the FRG and not to be governed by it». Фалин передал этот текст в Москву снабдив его таким переводом: «Западные сектора Берлина не являются составной частью ФРГ и не могут управляться ею», — хотя надо было написать: «По-прежнему не являются составной частью ФРГ и не управляются ею».

Когда дело дошло до сверки текстов, представители трех держав с полным основанием сказали, что русский текст формулировки не соответствует английскому. Поскольку текст соглашения писался по-английски, они стали требовать изменить русскую формулировку. Но Громыко, видимо, не давший себе труда вчитаться в английскую формулу, уже доложил в Политбюро, что три державы согласились с тем, что Западный Берлин «не может» управляться ФРГ, утвердил там эту формулу, оставив за собой право вносить в текст соглашения лишь редакционные поправки.

Спорить с ним по этому вопросу было очень трудно. Он говорил, что всю жизнь занимался английским языком, что его никто не обманет, что русский текст вполне эквивалентен английскому. Для вящей убедительности он призвал своего любимого переводчика В. Суходрева и строго вопрошал его, правильно ли он понимает, что тут подразумевается долженствование, а не простая констатация того, что останется неизменным прежнее положение в вопросах отношений между Западным Берлином и ФРГ. Суходрев подтверждал: могут быть, конечно, и другие варианты перевода, но перевод министра вполне правомерен и даже очень хорош.

Так проходил день за днем, а дело не сдвигалось с места. Я старался объяснить Абрасимову, что «дури-ком» мы тут не проскочим и надо искать выход, то есть менять русскую формулировку, но так, чтобы она сохраняла достаточно приличный в глазах нашего начальства вид. В один из таких дней Абрасимов решился позвонить Громыко, которому он сообщил, что какие-то «видные филологи» из Гумбольдтского университета тоже считают, что русский текст не совсем адекватен английскому и что нам лучше проявить гибкость. В конце этой эпопеи мне удалось согласовать с союзниками такой русский текст: «Западные сектора Берлина по-прежнему не являются составной частью ФРГ и не будут управляться ею и впредь». Однако мне пришлось в этой связи не один раз выслушать по «ВЧ» очередную порцию «комплиментов» от министра.

Казалось, после этого работа над соглашением была закончена. Но не тут-то было. В последний момент союзники предложили выработать согласованный немецкий перевод соглашения. Смысл этой затеи был ясен, и я тут же отклонил это предложение, сославшись на согласованное положение соглашения, — аутентичными текстами могут быть только русский, английский и французский. Однако союзники не отступали. Они говорили, что большую часть положений соглашения придется выполнять немцам. Чтобы избежать споров между ними по трактовке тех или иных моментов соглашения, нужен официальный немецкий перевод. В конце концов мы согласились, чтобы западные и восточные немцы начали переговоры друг с другом и согласовали совместный текст перевода. Как и следовало ожидать, эти переговоры вскоре зашли в тупик. Союзники стали требовать новых встреч четырех для разрешения возникших между немцами споров. Мне было строго запрещено участвовать в этих согласованиях, однако я пару раз этот запрет нарушал, стремясь помочь продвижению вперед. Вскоре, однако, дело зашло в полный тупик. Спор шел опять-таки не о лингвистике. Вновь выяснилось, что боннские партнеры Фалина играли краплеными картами.

Добившись нашего согласия на формулировку о том, что западные сектора Берлина не являются «constituent part of the ФРГ», что по-английски и по-французски означает, что они не являются «составной частью» ФРГ, западные немцы создали для себя возможность при переводе использовать не эквивалентный по своему значению, но созвучный английскому тексту термин «konstitutiver Teil». В таком их переводе получалось, что Западный Берлин не был лишь «изначальной» составной частью ФРГ, но вообще-то частью ФРГ являлся. Вторая их «находка» — перевод положения: «связи» западных секторов Берлина будут поддерживаться и развиваться. Английское слово «ties» они требовали перевести как «Bindungen», то есть «узы», особые отношения, «семейная связь», хотя этого значения русский текст не имел, да и английский не обязательно должен был пониматься таким образом. Руководство ГДР наотрез отказалось принимать такой вариант перевода.

Западные немцы решили сыграть ва-банк. Уже была назначена дата подписания четырехстороннего соглашения, но дня за два до этого мне ночью в 4 часа позвонил Дин и сообщил, что подписание в назначенное время не состоится, если не будет согласован немецкий текст. «Теперь я пошел спать, — добавил он, — а вы начинайте трудиться с вашим послом».

Я, разумеется, ничего делать не стал, но и спать не мог. Своих западных коллег я заранее предупредил, что добром это не кончится. Наши партнеры занимались откровенным шантажом. Мы, однако, знали, что французы резко возражали против подобных методов действий и открыто заявили западным немцам и поддерживавшим их американцам, что дальше в этих маневрах участвовать не будут. Поскольку начиналась игра без правил, на незаконные приемы приходилось отвечать тем же. На следующий день глава делегации ГДР К. Зайдель сообщил западным немцам, что он согласен с их вариантом перевода.

3 сентября 1971 года четырехстороннее соглашение, наконец, было подписано послами Абрасимовым, Рашем, Джеклингом и Сованьяргом.

На следующий день в газете «Нойес Дойчланд» появился текст четырехстороннего соглашения, где спорные места были приведены как на немецком (Bestandteil), так и на русском, английском и французском языках. На вопрос западных немцев из МИД ГДР им ответили, что К. Зайдель не имел полномочий на окончательное согласование текста перевода. «Ну и правильно сделали, — заметил в этой связи мой французский коллега Р. Лустиг. — Не хватало еще из-за каких-то немецких слов не подписывать такого соглашения. Все равно немецкий текст юридической силы не имел бы».

На следующий год в мае был подписан министрами иностранных дел четырех держав Заключительный протокол, вводивший в силу четырехстороннее соглашение. В тяжелых муках бундестаг ратифицировал затем Московский договор.

Для полного «закрытия» германского вопроса оставалось совершить последний заключительный шаг — принять в ООН ГДР и ФРГ. Но для этого вновь требовалась договоренность четырех держав. Опять предстояли переговоры четырех послов в здании бывшего Контрольного совета.

А. А. Громыко решил вновь отрядить меня в помощь нашему послу М. Т. Ефремову, сменившему в ГДР П. А. Абрасимова. На сей раз предстоявшие переговоры казались совсем несложными. Наш министр лично согласовал с Киссинджером формулу заявления четырех держав по поводу приема ГДР и ФРГ в ООН, в которой говорилось, что это не затрагивает вопроса о четырехсторонних правах и обязанностях. Вся суть, инструктировал меня перед отъездом в Берлин министр, состоит в слове «вопрос». Нет четырехсторонней ответственности за Германию, как нет больше и самой Германии. Вступление ГДР и ФРГ в ООН ставит тут жирную точку. Но поскольку у трех держав другой взгляд, есть вопрос о правах и ответственности четырех держав. Этот вопрос и после вступления ГДР и ФРГ в ООН останется. Так мы договорились с Киссинджером. Вам с Ефремовым надобно на этом стоять твердо. Вносите от имени советской стороны согласованную с Киссинджером формулу. Остальное должны сделать американцы.

Инструкции были предельно ясными. Однако на первом же заседании стало происходить нечто совсем иное. Мы выступали не первыми, и к тому моменту, когда М. Т. Ефремов получил слово, на столе уже лежали союзнические формулировки, вовсе не похожие на ту, что называл А. А. Громыко. Кроме того, появился целый шлейф сложных процедурных вопросов, связанных с приемом ГДР и ФРГ в ООН, о которых, судя по всему, никакого предварительного приговора с американцами не было. В этих условиях вносить формулировку Громыко — Киссинджера, не «измолотив» предварительно предложения трех держав, значило бы, скорее всего, загубить этот плод личных переговоров министра с американцами. Ефремов решил отложить дело до завтра и посоветоваться с министром.

Министр выслушал его — бывшего заместителя Председателя Совета Министров СССР — сравнительно спокойно. Поинтересовался, почему не внесена его формулировка, сказал, что не надо было стесняться, что американцы все уладили бы.

После этого А. А. Громыко вызвал к телефону меня. Мне он сказал, что я в который раз самовольничаю, что он жалеет вообще, что послал меня в Берлин, что он не желает слушать никаких доводов и объяснений и что согласованная с Киссинджером формулировка должна быть внесена завтра же.

Так мы и сделали. Шло заседание за заседанием. Нашу формулировку, однако, никто не обсуждал, союзники ограничились выражением сомнений в ее приемлемости, продолжая расхваливать свои варианты.

Через несколько дней А. А. Громыко вновь позвонил Ефремову и поинтересовался, как идут дела. В ответ на жалобы Ефремова по поводу неконструктивности позиций трех держав, министр опять рассердился, вообразив, что его формулировка так до сих пор и не внесена. Но Ефремов прервал начинавшуюся было гневную филиппику, сказав А. А. Громыко, что его формулировка давно союзникам передана, только они ее не желают обсуждать. «А что же американцы?» — спросил министр. «А они ничего не внесли и нас не поддерживают. Такая тихая позиция», — ответствовал своим характерным волжским говорком Ефремов. Министр удивился, хотя удивляться было нечему, так как о ходе заседаний в Москву ежедневно шли ему телеграммы. Трубка была повешена. Разгромного звонка в мой адрес на сей раз не последовало.

Видимо, министр что-то предпринял по своим американским каналам. Через несколько дней ко мне обратился один из членов американской делегации, который прямо отрекомендовался представителем Киссинджера. Он извинился за то, что с внесенной нами формулировкой «произошло недоразумение». По его словам, американский посол был пока еще не в курсе дела и ничего не знал о договоренности между Громыко и Киссинджером. С англичанами и французами нужная работа тоже, оказывается, не была еще проведена. Нас попросили потерпеть несколько дней.

Постепенно обстановка на переговорах стала меняться. Внесенную нами формулу стали обсуждать, но мертвой хваткой вцепились в слово «вопрос», которому А. А. Громыко придавал столь большое значение.

Нам доказывали, что договоренность четырех может состояться только при условии, что их права, ответственность и сложившаяся четырехсторонняя практика остаются незатронутыми после приема ГДР и ФРГ в ООН. Договоренность же о том, что не затронут «вопрос» о правах, никому не нужна. Так мы «толкли воду в ступе» довольно длительное время, пока представитель Киссинджера не уведомил нас, что отстоять слово «вопрос» не удается, так как союзники, особенно французы, решительно против его включения. Да и американский посол сочувствует им и не очень склонен выполнять указания Киссинджера.

В сердцах я сказал тогда Дейву (так звали американца), что получается как-то некрасиво. У них трудности с их союзниками, а решаться эти трудности опять должны за наш счет. Но делать было нечего.

Мы быстро получили согласие из Москвы снять из согласованной с Киссинджером формулировки это злосчастное слово «вопрос». В ноябре 1972 года все было кончено. Путь для приема ГДР и ФРГ в ООН был открыт.

По возвращении в Москву я предстал перед А. А. Громыко, гадая, что он теперь мне скажет. К моему удивлению, министр выразил удовлетворение успешным завершением переговоров. Слово «вопрос», заметил он не моргнув глазом, было вставлено в формулировку по тактическим соображениям. Он знал, что им придется пожертвовать. Оно не имело большого значения. В который раз я остался в неведении, что же руководило действиями министра в действительности. Был ли он настолько прозорлив либо иногда делал хорошую мину при плохой игре, причем приказывал подчиненным не сомневаться ни в коем случае в своей непогрешимости.

По завершении всех германских дел состоялась раздача наград. Меня представили к ордену «Дружбы народов». А. А. Громыко собственноручно поправил список награждаемых, перенеся своим любимым синим карандашом мою фамилию на ступень выше. Так я получил орден Трудового Красного Знамени — первый орден в своей жизни. После церемонии награждения я вместе с группой германистов зашел к министру. Он тепло нас поздравил. Поглядев на меня, А. А. Громыко сказал: «А как они пытались изменить формулировку, что Западный Берлин не часть ФРГ. До последнего дня царапались! А мы все же на своем настояли — не принадлежит он им и не будет управляться ФРГ и впредь».

В сущности, за внешней суровостью и строгостью А. А. Громыко был человеком добрым. Но в жизни у меня почему-то чаще всего получалось так, что я делал или говорил не то или не совсем то, чего он от меня ожидал. Поэтому в его отношении ко мне всегда оставался элемент определенной настороженности. Я, в свою очередь, почти всегда был скован в отношениях с ним, редко мог вести нормальную беседу, обмениваться аргументами и контраргументами. Этого чувства я не испытывал при общении ни с каким другим политическим деятелем. При всем этом я глубоко уважал этого человека прежде всего как специалиста высочайшего класса. Он имел свои человеческие слабости, но кто их не имеет?