Преображение Ильи-лохматого

Вы думаете, речь пойдет про Илью-лохматого, который жил на одной улице с вами, а потом ходил с вами в одну школу, отрастил еще в шестом классе такую шевелюру, что, если бы не предательски малый рост, издали можно было принять его за настоящего королевского пуделя, словом…

Короче, речь пойдет совсем не об этом Илье-лохматом, а пойдет совсем о другом, тоже Илье, тоже по кличке «лохматый», но, повторяю, совсем другом, которого знал сам Ленин, больше того, не только знал, но пригласил к себе в гости в декабре 1908 года, когда оба случайно — как будто Господь делает что-нибудь так, случайно! — встретились в Париже, в кафе на авеню д’Орлеан. Кстати, Ленин и нарек его лохматым и тринадцать лет спустя, когда привелось Ильичу читать «Хулио Хуренито», вспомнил его, как рассказывает Крупская, именно по этому признаку: «А, это тот Илья-лохматый, который приходил к нам в Париже!»

Позднее, в 1924 году, вспомнил его и другой важный человек, тоже, как и первый, из видных большевиков, но клички при этом никакой не употреблял, а сказал просто «один из русских писателей, И. Эренбург», автор рассказа «Ускомчел» (Усовершенствованный коммунистический человек). Этого видного большевика звали Сталин, потом у нас будет еще случай вернуться к нему.

Итак, вы уже знаете, о каком Илье-лохматом пойдет у нас речь.

В апреле 1927 года, находясь во французском городе Париже, Илья-лохматый, теперь уже известный русский писатель И. Эренбург, начал писать историю жизни некоего Лазика по фамилии Ройтшванец, которую закончил в октябре того же 1927 года грустными словами: «Спи спокойно, бедный Ройтшванец! Больше ты не будешь мечтать ни о великой справедливости, ни о маленьком ломтике колбасы».

Вы, конечно, сами уже обратили внимание, что два столь разнородные понятия, как «великая справедливость» и «маленький ломтик колбасы», оказались в одном ряду, ибо для Господа, как это правильно понимал и чувствовал Лазик Ройтшванец, пока он еще был живой и мог предаваться мечтам о совершенном мире, нет большого и нет малого, а все важно в равной мере, все подогнано одно к одному, так что ни вынуть оттуда, ни вставить туда ничего нельзя.

Автор жизнеописания Лазика Ройтшванеца писатель Илья Эренбург, родом из города Киева, где дед его, с талесом на плечах, день и ночь не выпускал из рук Торы, к этому времени уже окончательно отказался от своих мыслей перейти в католичество, ибо почувствовал, что талмудический дух, унаследованный от деда, никак не отпускает его и даже, напротив, с годами все настырнее заявляет себя, требуя законного своего места в душе у того, кто сам о себе сказал за несколько лет до этого:

Чопорно лягу в жесткой манишке,

Свидетель стольких измен,

Подобно Самуилу, Саулу, мертвым и лишним,

Судить двенадцать колен.

Ну, судить — это, конечно, громко сказано, хотя, с другой стороны, не имея между собой и Господом посредников, более того, обладая правом обсуждать все свои дела непосредственно с Высшим Судией, как отказаться от соблазна самому быть судьей и судить!

Жизнеописание Лазика Ройтшванеца — это и есть суд, суд над всяким земным племенем и норовом, но все-таки, в первую очередь, суд над самим Лазиком Ройтшванецом и его племенем.

Прежде всего, что это за фамилия: Ройтшванец? «Ройт» — в переводе с идиша — «красный». Ну, красный так красный. А «шванец», или, точнее, «шванц», — что это? Буквально: «хвост», в переносном смысле «конец». Но есть у этого слова еще одно значение, хорошо известное киевским, одесским, херсонским евреям, которые, желая выразить свое непочтение к человеку, не прибегая к известному русскому слову, говорили о нем просто: «Шванц!» В сочетании со словом «ройт», поставленным впереди, как в фамилии Лазика, получаем в переводе на русский два варианта: «Краснохвост» или «Краснофуй», с допустимыми модификациями в виде «Краснохвостов» или «Краснофуев».

Естественно, еврей с такой фамилией был, с одной стороны, обыкновенный еврей, каких миллионы на земле, а с другой стороны, был все же не совсем обыкновенный, потому что в имени человека, вы, наверное, сами заметили, заключено порою некое провозвестие его судьбы.

У Лазика Ройтшванеца был как раз этот случай, и писатель Эренбург не случайно назвал свое сочинение «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца».

О романе «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» автор на склоне лет сказал, что «происшествия, относящиеся к „ученику великого мексиканца“ Илье Эренбургу, выдуманы, но „Хулио Хуренито“ своего рода автобиография — это рассказ о пережитом и передуманном…»

О «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца» таких слов автор не сказал. Но что из того, что не сказал. Разве не носило его, гомельского еврея Лазика Ройтшванеца, из города в город, из страны в страну, с одного края земли на другой край, как носило его хрониста, его биографа, его, если хотите, агиографа киевского еврея Илью Эренбурга!

Да, Лазику не привелось представлять советскую власть на разных симпозиумах и конгрессах в Париже, но разве в том же французском городе Париже, на собрании эмигрантского «Креста и Скипетра», не честили его чекистской собакой, большевистским палачом, жидовской мордой — а что же это еще, как не представлять советскую власть!

А у себя, в родном городе, разве не квалифицировали его сомнительным элементом, каким-то попутчиком советской власти, который в любой момент может отстать от нее или вообще повернуть в другую сторону. И разве честный прокурор, товарищ Васильев, не говорил ему прямо: «Ваши шутки мне не по вкусу. Это пошлость и обывательщина. …Намерены ли вы впредь подчинить свое индивидуальное поведение общественным интересам?»

Но спрашивается: как мог он, Лазик Ройтшванец, который уверял активиста товарища Минчика, что, если б у него был дома Талмуд, он бы сам изъял его оттуда, но, поскольку Талмуд у него только — как вам нравится это «только»! — в голове, не может же он изъять свою «злосчастную голову», как, повторяем, мог он подчинить свое индивидуальное поведение общественным интересам, иными словами, перестать быть самим собою, Лазиком Ройтшванецом, каким Господь задумал его и сотворил!

Принято думать, что только большевики взяли на себя обузу переделать человека, изменить его к лучшему. Но на самом деле это не так. Не только большевики. В Польше, к примеру, паршивый жидентко Моисеева закона, Лазик Ройтшванец сам набивался на допросе у пана ротмистра жандармерии: «Почему же мне не стать поляком?»

В Германии, где ему поначалу показалось, что все кругом говорят на еврейском языке, Лазик, осмотревшись, понял наконец, что к чему, когда господин доктор Дрекенкопф объяснил ему с тевтонской прямотой: «Размножаем только немцев… Вы — еврей. Следовательно, вас надо прогнать». Человек с недвусмысленным носом, случайно повстречавшийся Лазику, сурово отрекомендовался: «Я не иудей, я настоящий немец». Оказалось, впрочем, что человек этот исповедует мозаизм, но это частное его дело. Что это частное его дело, думал, разумеется, он, человек с недвусмысленным носом, но немцы, хозяева Германии, конечно, так не думали.

В бурном океане жизни Лазика Ройтшванеца швыряло, как щепку, случайно оставшуюся на поверхности, в то время как весь корабль пошел ко дну. Но самое поразительное, что в этом бурном океане, где, казалось, смерть подстерегает за каждой волной, обнаружились на плаву миллионы других щепок, подобных Лазику Ройтшванецу, и все они, хотя под ними простиралась гибельная бездна, заняты были не столько собою, сколько своими соседями по дрейфу, которых норовили спровадить в эту простиравшуюся под ними гибельную бездну.

И Лазик Ройтшванец, про которого автор его жизнеописания писатель Илья Эренбург рассказывает, что хитрый старик Гершанович из Гомеля, знавший Лазика с пеленок, прямо говорил ему: «Хоть ты прикидываешься глупым Фонькой из Москвы, ты же изучал когда-то Талмуд», — ставил перед собою вопросы, на которые либо вообще нет ответа, либо если ответ есть, то такой, что уж лучше бы не было никакого ответа.

Как бы поступил в подобной ситуации нормальный человек? Нормальный человек выбросил бы из своей головы эти вопросы. Но у Лазика, с тех еще отроческих дней, когда щипками понуждали его сидеть над Талмудом, на всю жизнь «осталась привычка думать над тем, над чем лучше вовсе не думать».

Как у его биографа, писателя Ильи Эренбурга, который сообщает о себе, что в детстве, подражая деду, «молился, покачиваясь», у Лазика тоже возникало порою это непроизвольное движение, но, увы, мира и покоя в его душу это не вносило. Случалось, он готов был отречься от настырного наследства, какое досталось ему от отцов и дедов, правда, не в такой степени, как Илья-лохматый, который, норовя обрести душевный баланс, «предполагал принять католичество и отправиться в бенедиктинский монастырь», но все же причастность свою к избранному народу Лазик воспринимал в такие моменты, как горбун воспринимает свой горб: и с ним неладно, и без него худо.

Самое занятное, что Лазик, которого носило и кидало по белу свету так, что, смотря на чей вкус, вполне можно уподобить его и Летучему Голландцу и Вечному Жиду, так и не нашел на земле уголка, где можно было бы прикорнуть, не опасаясь дубинки какого-нибудь милицейского, полисмена, шуцмана, ажана, альгвазила или иного блюстителя порядка. Словом, точь-в-точь, как пишет об этом в своей «Автобиографии» писатель Илья Эренбург: «Париж не тот, я не тот, и все не то… Выкинули на бельгийской границе без визы».

Но надо же где-то человеку приткнуться, надо же — пусть на неделю, на день, на час, — чтобы человек почувствовал себя своим среди своих. В конце концов, для кого все это: земля, небо, солнце? Для какого-нибудь Александра Македонского или другого цезаря? Ничего подобного, как объяснял сам Лазик Ройтшванец, рассказывая талмудическую байку пану посполитому ротмистру: «Знаешь что, Александр Македонский, если в твоей великой стране еще светит солнце и еще идет дождь, то это только ради мелкого скота». А человека, уместно напомнить, Творец поставил и над мелким скотом, и над крупным, и вообще над всякой тварью на земле.

Но, в конце концов, есть земля и земля, а кроме того, есть Святая Земля. Моисей, который слышал, как поют души всех евреев на свете, вел их из фараонова Египта, где были казаны с мясом, в Святую Землю, где ждали их мед и молоко.

Короче, до сих пор Лазик Ройтшванец был только скитальцем, чужой среди чужих, пришелец среди народов. Теперь Лазик Ройтшванец, еврей из самого Гомеля, а не какой-нибудь глупый Фонька из Москвы, который не изучал Талмуда, уже знал, куда надо ехать за счастьем. За счастьем надо ехать в еврейскую Палестину.

В те, двадцатые, годы у многих на уме была Америка. Америка, думали гомельские евреи, вот страна, где молочные реки и кисельные берега. Но Лазик не дурак, Лазик, который потерял уже счет доставшимся ему тумакам, представлял себе, какие электрические палки в Америке и какие кулаки у тамошних полицейских докторов!

Нет, ехать надо только в Палестину — в Святую Землю, которую Сам Господь отвел евреям.

Приехав в Тель-Авив, Лазик сразу увидел десяток евреев, которые стояли возле вокзала, размахивая руками. Десять евреев — это миньян, а миньян, даже посреди улицы, это уже почти синагога.

На каком языке разговаривали гомельские евреи? На таком же, на каком разговаривали киевские, одесские, рижские, бердичевские, жмеринские — на идише. Естественно, на этом, на родном языке Лазик обратился к миньяну, подивившись, что евреи собрались на улице, как будто у них нет синагоги.

И что же? Миньян дружно набросился на Лазика и хором закричал на лошн койдеш, то есть на святом языке:

— Это наша страна, и забудьте скорее ваш идиотский жаргон!

Лазик, рассказывает его биограф, только почесался и двинулся вдоль улицы, печально бродя мимо магазинов и булочных, на вывесках которых были настоящие еврейские буквы. Лазик давно уже не имел ни крошки во рту, от голода его начинало мутить, но булки остаются булками, и, чтобы их купить, нужны…

Словом, вы уже сами догадались: нужны деньги. Лазик, у которого, что называется, ветер свистел в карманах, вздохнул и произнес, обращаясь к самому себе:

— Земля как земля. И я даже не чувствую, что она святая.

Голод, как известно, не тетка. И вполне можно было бы считать, что эти поспешные слова сорвались с языка у голодного человека.

Но, увы, все последующие суждения Лазика Ройтшванеца вынуждают нас отказаться от этой гипотезы. Да, были моменты, когда Лазик, вслед за подрядчиком по строительным работам, Давидом Гольдбрухом, который строил иногда для других, но чаще для себя, готов был повторять, что здесь апельсиновый рай. Но, с другой стороны, он же, Лазик Ройтшванец, кричал полицейским, когда те в интересах порядка взялись мутузить его: «Остановитесь! Кто вы такие? Вы евреи или вы полицейские доктора?» А те отвечали ему: «Мы, конечно, евреи. Но ты сегодня потеряешь несколько ребер».

В те дни Палестина, Святая Земля, была британским мандатом. В тюрьме, куда его отвели, Лазик показал себя настоящим джентльменом. Увидев человека в английском мундире, он тут же стал кланяться:

— Мерси! Мерси прямо до гроба! Вы уже вернули мне мою родину… Верните же мне немного свежего воздуха и скачущих по небу облаков, чтобы я улыбнулся на самом краю могилы!

В тюрьме, пока Лазик там сидел, он имел все, что необходимо человеку для жизни: тюфяк, крышу над головой и трехразовое питание в день. Но беззаботное время несется стремительно, как скакун-жеребец: слышно только, как, удаляясь, цокают копыта. А на самом деле это цокает время. И вот уже нет никакого цокота: ускакало время-конь. Опять надо думать, как угодить ненасытной своей утробе, которая только и знает, что требовать хлеба, мяса, а на десерт какого-нибудь пирожка с повидлом или ириски, как будто это валяется даром на дороге. И тут — что ни говорите, чудо таки бывает на свете! Лазик встречает своего земляка, Абрамчика из Гомеля, который стоит при деле, то есть стоит у Стены Плача и надрывается так, что у людей от его ахов и охов перепонки лопаются.

Господи, радостно, как чижик в клетке, забилось сердце у Лазика, сегодня, наверное, как раз то число, один раз в месяц, когда раздают деньги из жестяных кружек!

Увы, чудо, которое так многообещающе началось, не состоялось.

Скорее всего, Лазик ошибся числом. Но, Боже мой, не одно чудо, так другое! Счастливая мысль — разве это не чудо? И Лазик сказал своему земляку:

— Слушайте, Абрамчик, я хочу поднести вам конкретное предложение. Как вы думаете, не пора ли нам уже возвращаться на родину?

Абрамчик остолбенел:

— Мало я слушал эти слова? Ведь мы уже, кажется, вернулись на родину.

Оказалось, Лазик имел в виду не эту родину, Святую Землю, которой они сейчас касались своими ногами. Оказалось, он имел в виду родину, где он родился.

— Я родился, — сказал Лазик, — между прочим, в Гомеле, и мне уже пора домой.

— Но вы с ума сошли! — воскликнул Абрамчик.

Старик Шенкель, которого Лазик уважал от всей души, тоже сильно удивился:

— Зачем тебе туда ехать? Куда ты лезешь? Там ячейки, и фининспектор, и этого нельзя, и туда запрещено, и чуть что, тебя хватают. Это, — сказал умный старик Шенкель, — самый безусловный ад.

И Лазик ответил умному старику Шенкелю, что каждое слово его на вес золота, он все сказал правильно: да, там настоящий ад. Ну, а здесь, что, какой-то особенный рай? Или, скажем, в Париже замечательный рай? Или стопроцентный рай в Америке, где он, слава Богу, не был?

Нет, сказал Лазик, он хочет ехать, хотя, добавил он, может быть, «меня расстреляют в два счета. Но разве в этом вопрос? Я все-таки хочу умереть дома».

Человек, у которого такая сильная жажда умереть дома, глух к увещеваниям. А у Лазика была еще, вдобавок к этой сильной жажде, слабая надежда, что все-таки «там люди что-то ищут. Они, наверное, ошибаются. Может быть, они летят даже не вверх, а вниз, но они куда-то летят…»

Ну, казалось бы, решил человек, делай, претворяй в жизнь. Но тут черт дернул Лазика открыть на Святой Земле полномочный «Союз возвращения на родину». И тогда ему закричали: «Ты — главный агитатор! Ну-ка, подойди сюда за хорошей подписью!»

Лазик, рассказывает автор его жизнеописания, теперь знал, что евреи умеют драться. И он бросился бежать, и бежал из последних сил, а в голове у него вертелась мысль: «Как тот голый еврей вокруг Рима…»

На знойном белесом небе темнели купола и минареты Иерусалима. Лазик уже не мог бежать. Он перешел на шаг, но все равно ноги заплетались. И наконец Лазик упал. Упал и уже больше никогда не поднялся. И тут удача улыбнулась ему в последний раз. Оказалось, он упал в хорошем месте: возле самой могилы нашей праматери Рахили.

После драки, конечно, кулаками не машут. Но не надо драться, зачем драться, вполне уместно просто задать вопрос: зачем же нужны были Лазику, пока он был еще живой, все его цорес, или, говоря по-русски, мытарства и страдания, только потому, что его папа и мама были евреи, а в детстве заставляли его учить Талмуд, если единственная удача, какая досталась ему на Святой Земле, это упасть бездыханным у могилы праматери?

И известный писатель товарищ Эренбург, который на многие годы пережил своего героя Лазика Ройтшванеца, в феврале 1953 года написал товарищу Сталину: «Дорогой Иосиф Виссарионович!..Мне кажется, что единственным радикальным решением еврейского вопроса в нашем социалистическом государстве является полная ассимиляция, слияние людей еврейского происхождения с народами, среди которых они живут».

А поскольку в те дни стоял вопрос о депортации евреев и сами евреи должны были просить об этом в уже подготовленном, по совету товарища Сталина, «Письме в редакцию», автор вышеприведенных строк, который, в бытность свою Ильей-лохматым, лично знал Ленина, а теперь лично знал Сталина, закончил свое письмо такими словами: «Вы понимаете, дорогой Иосиф Виссарионович, что я сам не могу решить эти вопросы, и поэтому я осмелился написать Вам… Если руководящие товарищи передадут мне, что опубликование документа и моя подпись могут быть полезны для защиты Родины и для движения за мир, я тотчас подпишу „Письмо в редакцию“. С глубоким уважением. Илья Эренбург».

У могилы праматери «Лазик лежал неподвижно. Он больше не дышал. На его мертвом лице была детская улыбка… Спи спокойно, бедный Ройтшванец! Больше ты не будешь мечтать…»

Мертвые не мечтают.