Суржик Е. Шварц
Кроме русских, евреев, украинцев, поляков, караимов, существовала на свете еще особая порода людей: назывались они суржиками. Например, моя троюродная сестра Лариса была суржиком. Ее брат тоже был суржиком. Про одного нашего знакомого говорили, что он не любит евреев, и тут же объясняли: «Чего вы ждете от него — он же суржик!» А про другого говорили, что он всегда тянется к евреям, и тоже объясняли: «А что — он же не гой, он же суржик!»
Оказалось, суржик — это человек, который наполовину еврей. Другая половина может быть какая угодно — русская, польская, болгарская, немецкая, — но одна половина должна быть обязательно еврейская.
Летом, когда я приехал в деревню, колхозный мальчик сказал мне, что поле через дорогу — это суржик, а пшеница начинается там, за криницей. Я засмеялся и объяснил ему: суржики — это люди, а поле не может быть суржиком. Он обиделся и сказал мне: «Сам ты суржик». Нет, ответил я, я не могу быть суржиком: у меня папа и мама — оба евреи. Значит, ты жид, сказал он, а это поле, до криницы, где пшеница и рожь вместе, — таки суржик.
Кто был прав? Конечно, он, потому что суржик — это смешанный посев. Но я тоже был прав, потому что наши одесские соседи полукровок называли суржиками, и это слово я повторял вслед за ними, и в Одессе все меня понимали.
Евгений Шварц был суржиком: по материнской линии он был Шелков, по отцовской — Шварц, «Рязань и Екатеринодар, мамина родня и папина родня, они и думали, и чувствовали, и говорили по-разному, и даже сны видели разные, как же могли они договориться?»
Дедушка, которого за молчаливость евреи прозвали «англичанин», ладил со своей невесткой, а свекровь не ладила: «Они были еще дальше друг от друга, чем обычная свекровь и невестка».
Со своим папой Львом Борисовичем, земским врачом, Женя любил ходить обедать к дедушке-«англичанину». Ходили только вдвоем — мама не ходила. «И вот, к величайшему своему удивлению и даже огорчению, — рассказывает Евгений Львович, — я заявил… что обедать к деду не пойду. Почему? Подозреваю, что маме почему-нибудь не хотелось… и она намекнула мне на это».
Нетрудно догадаться, что ребенок, который рос в такой обстановке, должен был вырасти нервным человеком. От матери он унаследовал тремор, дрожание в руках — нервную болезнь, которая хотя и не угрожала жизни, но порядком отравляла ее.
Страсть к театру, к актерству он унаследовал от обоих — от папы и от мамы. Но люди они были очень разные. Отец «был человек сильный и простой… Участвовал… в любительских спектаклях. Играл на скрипке. Пел… нравился женщинам и любил бывать на людях. Мать была много талантливее и по-русски сложная и замкнутая».
В чем состояли таланты матери, Шварц не рассказывает.
Про свое детство Евгений Львович говорит: «Все воспоминания тех лет сильны и радостны. А чем? Не назвать. Для радостного ощущения мира того времени у меня теперешнего нет слов».
Однако чуть дальше он рассказывает о своей замкнутости, очень мало заметной посторонним, да и самым близким людям: «…скрывал я самые разнообразные чувства и мечты, иногда неизвестно, по каким причинам».
Известно, замкнутость, скрытность — врожденные качества. Но также известно, что зависят они и от обстоятельств жизни.
В 1933 году Евгений Шварц написал лучшую свою вещь — «Голый король». Она увидела свет только четверть века спустя, после его смерти. Даже ближайшие его друзья не знали о существовании «Голого короля». В своих воспоминаниях одни пишут об этом с удивлением, другие — с досадой, третьи — с горечью.
Он имел репутацию тяжелого человека, и многие его не любили. Он имел репутацию насмешника, и многие его боялись. Боязнь понуждала их искать путей к развенчанию его, к дискредитации. В поисках союзников они обращались к авторитету Аристотеля, который говорил: «Видеть во всем одну только смешную сторону — признак мелкой души».
Но друзья его говорили, и недруги не оспаривали, что «он ни разу в жизни не солгал в искусстве, никогда не приукрашивал, ни разу не покривил душой, не слукавил».
В своих мемуарах «Ме», редкой по точности, по честности исповеди, он пишет всех, включая и самого себя, одной кистью. Он не говорит, учил ли его дед-еврей книжной мудрости праотцов, но умение найти нужную точку, подняться на высоту, с которой все люди смотрятся одинаково, несомненно, родовая его черта. О Корнее Чуковском — таком же, кстати, суржике, как и он сам — Шварц пишет с почтением, больше того, с восхищением, но правда есть правда: «У Корнея Ивановича никогда не было друзей и близких. Он бушевал в одиночестве… Корней Иванович глядел на меня, прищурив один глаз, с искренней ненавистью». Это была ненависть человека, который весь отдал себя работе, каторжному труду — «отшельничеству без божества и подвигам без веры».
Шварц был гордым человеком. Он хотел славы. «Вот в чем сходились и Шелковы, и Шварцы — в мечте о славе. Но… мечтали они по-разному, и угрюмое шелковское недоверие к себе, порожденное мечтой о настоящей славе, Шварцам было просто непонятно. Недоступно».
Постоянно ему твердили, что из него ничего не выйдет, потому что из таких людей ничего не выходит. И с бесстрастием человека, мудрость которого в крови, Шварц говорит: «Людей, из которых вышло нечто, я ни разу не видел».
Самое поразительное в характере Евгения Шварца — это сочетание внутренней заносчивости, затаенной надменности с истинной, такой же нутряной, скромностью. Уже драматургом, уже с именем, он говорил: сказать про себя, что ты писатель, это то же, что встать перед зеркалом и сказать про себя, что ты красивый. Сказать можно лишь: ты член Союза писателей, вот удостоверение об этом, заверенное печатью и подписью.
Дед его по матери был незаконнорожденный, сын рязанского помещика Телепнева. Фамилию ему дали «Ларин». Отец, Лев Шварц, говорил своему сыну Жене, пусть возьмет «псевдонимом эту заброшенную фамилию деда. Он считал, что русскому писателю полагается иметь русскую фамилию».
Сын не внял совету отца, еврея Льва Шварца. «…Я почему-то не посмел, — объясняет он в своих „Ме“, — не решился на это. Смутное чувство неловкости остановило меня. Как будто я скрываю что-то».
Он был настоящий солнцепоклонник. «Переедем на юг, — говорил он своей жене. — Я всю жизнь мечтал жить на юге и всю жизнь прожил на севере!»
Недолгое время, в двадцатые годы, он провел на Донбассе. Друзья его позднее вспоминали, что здесь «Шварц был несколько другим, чем в Петрограде, — спокойней, уверенней. Здесь, под ясным, синим, непетроградским небом, понятней становилась веселость Шварца, острота и пряность его фантазии, которые он, южанин, принес нам на север».
Пьесы Евгения Шварца, хотя с легкостью можно найти следы сюжетных их ходов, найти родичей, чтобы не сказать родителей, их героев в сказках Гоцци, Андерсена, представляют, однако, собою нечто загадочное. Прежде всего они воспринимаются вообще не как сказки, а как кусок живой повседневной жизни, выхваченный из потока и ограниченный рамками сцены. В «Голом короле» Первый министр говорит своему монарху: «Позвольте вам сказать прямо, ваше величество… грубо, по-стариковски: вы великий человек, государь!» Король, который, как все самодержцы, не терпит лести, пытается его унять: «Ну-ну. Зачем. Зачем». Но куда там, поди оторви холуя от господского зада: «Нет, ваше величество, нет. Мне себя не побороть. Я еще раз повторю — простите мне мою разнузданность — вы великан! Светило!»
В тридцать седьмом году, рассказывает Фейхтвангер, товарищ Сталин, который терпеть не мог славословий и лести, на приеме в Кремле поднял бокал и предложил, усмехаясь, оригинальный тост: «За товарища Сталина!» На приеме у Хозяина Первый министр говорит толпе: «Хоть я и знаю, что вы самые верноподданные, но напоминаю вам: во дворце его величества рот открывать можно только для того, чтобы крикнуть „ура“ или исполнить гимн».
«Голого короля», как было сказано, Шварц написал в тридцать третьем году, между шестнадцатым и семнадцатым съездами партии, из коих один известен в истории как «съезд развернутого наступления социализма по всему фронту», а другой — как «съезд победителей». На этом другом были уже и бурные овации, и громовое «ура», и коллективные возгласы: «Да здравствует Сталин!» Кстати, семьдесят процентов членов ЦК, избранного на этом съезде крикунов-победителей, товарищ Сталин вскоре расстрелял.
В «Тени» простодушная Аннунциата объясняет ученому: «Вы не знаете, что живете в совсем особенной стране. Все, что рассказывают в сказках, все, что кажется у других народов выдумкой, — у нас бывает в самом деле каждый день…»
Вот эта особенность — все, что другим кажется сказкой, выдумкой, а у нас бывает каждый день, — одна из главных, если не самая главная особенность еврейских средневековых народных представлений пуримшпилей. Уже в семнадцатом веке, а по некоторым данным, даже в шестнадцатом, евреи в своих уличных представлениях пуримшпилях потешались над своим великим казнителем Иваном Грозным, который, захватив Полоцк, в один прием пустил на дно Западной Двины три сотни жидов. Что делать: не всегда же получалось так благополучно, как в истории с Эстер, Артаксерксом, Мордехаем и Аманом, и если не удается взять верх над живым врагом, то надо взять реванш хоть в сражении с его тенью!
В те годы, когда евреи были еще, как утверждают многие, не только равны, а даже равнее других, Евгений Шварц уже провидел правду. Помните разговор Короля с Шутом? «Развесели меня», — сказал Король. «Один купец…» — начал Шут. И Король его тут же перебил: «Как фамилия?» Шут, конечно, не назвал ни Рабиновича, ни Хаймовича, ни Шапиро, но Король зашелся от смеха, потому что они, короли, тоже не пальцем сделаны, тоже умеют понимать всякие метонимии и эвфемизмы. Друзья рассказывали, что все годы Шварц отличался крепким, если не считать наследственного тремора, здоровьем, а потом вдруг заболел сердцем, тяжко страдал последние восемь-девять лет жизни и скончался в пятьдесят восьмом году. И никто из них не произвел простого арифметического подсчета: пятьдесят восемь минус восемь-девять — это и есть как раз те годы, конец сороковых, когда по всем градам и весям, от океана до океана, травили всяких безродных космополитов, всяких шварцов.
В античные времена, говорит великий историограф Теодор Моммзен, возникали уличные беспорядки из-за того, что «греки со своими насмешками и иудеи со своей надменностью не уступали друг другу…» Римские власти вмешивались в конфликты, конечно, nota bene историографа, не на стороне иудеев. Естественным следствием этого было то, что «во время уличных беспорядков все они были перебиты».
Что для историографа Моммзена было уроком истории, то для комедиографа Шварца было уроком жизни.