Смерть эмиссара М. Кольцов

Вот он перед нами: в безупречном костюме, модном галстуке, в больших очках, за которыми миндалевидные внимательные глаза, с тонкой, змеящейся на губах улыбкой.

Вот он в кожаной тужурке, какую носили комиссары в гражданскую войну, за очками в стальной оправе холодные стальные глаза, слегка набычившийся, пока еще на всякий случай, но готовый в любую минуту, без промедления, ринуться в бой.

Который же из них истинный Михаил Кольцов, нутряной Кольцов?

Оба — и тот, и другой. Он был и денди, он был и пролетарий, он был и эрудитом, и площадным борцом, он был и салонным краснобаем, и дисциплинированным, исполнительным функционером большевистской партии.

Про него, как и про Эренбурга, говорили, что он был сталинским эмиссаром в Европе. Относительно Испании времен гражданской войны это не вызывает никакого сомнения.

Поначалу он был одним из трех самых видных советских фельетонистов — Заславский, Зорич, Кольцов, — а позднее, в начале 30-х, он, безусловно, был уже первым.

Энергия его не знала границ. Сколько ни делал он, ему все было мало. Он был фундатором по натуре: создание и становление «Жургаза», журнально-газетного объединения, книжных серий «ЖЗЛ», «Библиотеки романов», «Истории молодого человека XIX века», альманаха «День мира», журналов «Огонек», «Крокодил» связаны с его именем. По этой части с ним рядом может быть поставлен только один — Максим Горький. Горький относился к нему не только дружески, с уважением, но и с несомненным пиететом. И писал ему в особой, избранной специально для него, шутливой форме: «Вы что там раскисли? Бьют? И впредь — будут! К этому привыкнуть пора Вам, дорогой мой! Крепко жму руку и — да пишет она ежедневно и неустанно словеса правды! Старец Алексий Нижегородский и Соррентийский».

Давид Заславский вспоминал типичный разговор, какой происходил между ними в редакции «Правды»:

«— Михаил Ефимович, даете ли вы сегодня фельетон?

— Нет, Давид Иосифович. Прошу вас написать. Я потом напишу».

Он не мог немедленно, сей же час, сесть за фельетон, он был занят множеством других дел: выдумывал для пионеров новые игры и слова. Слово «викторина», о котором в Толковом словаре Ушакова имеется специальное примечание «нов.», его слово.

Он был занят государственным делом: командир агитэскадрильи «Максим Горький», он готовил к полету свой экипаж.

Прежде чем написать, он должен был испытать.

«…Я пишу не для себя. Мне холодно и одиноко в высоких одноместных башнях из слоновой кости, на гриппозных сквозняках мировой скорби. Я чувствую себя легко у людского жилья, там, где народ, где слышны голоса, где пахнет дымом очагов, где строят, борются и любят. Я себя чувствую всегда в строю. Я себя чувствую всегда на службе. Отличное чувство».

Физически хрупкий, он доводил до изнеможения друзей и близких своей непоседливостью, неукротимым желанием двигаться, не знающей удержу готовностью действовать.

Уважали его все. Даже недруги. Любили его многие. Но не все, далеко не все.

Брат его, Борис Ефимов, писал: «…он, безусловно, не был ангелом с белоснежными крылышками. Переутомленный или задерганный, он иногда бывал резок и нетерпелив. И возможно, у тех, кто общался с ним именно в эти минуты, оставалось впечатление, что у Кольцова „плохой характер“, что он нелюбезен, а может быть, и заносчив». Людям не только казалось: несомненно, Кольцов, который имел личные поручения от Хозяина, Кольцов, который мог в несколько месяцев выучить испанский настолько, чтоб делать на нем часовые доклады, бывал и нелюбезен, и заносчив. Но между тем Корней Чуковский сказал про него, Михаила Кольцова, что «он один из самых обаятельных людей, каких я когда-либо знал».

Тот же Чуковский сказал еще, что Кольцов стяжал в те времена славу первого журналиста эпохи.

О чем были фельетоны, очерки, репортажи Михаила Кольцова? Буквально обо всем на свете: о Февральской революции, о заседании английского парламента, о процессе Георгия Димитрова, о беспосадочном перелете Москва-Кабул, о маневрах Красной Армии, о первых московских такси, о колониях для малолетних преступников, о казахских аулах, о первых стройках пятилеток, о всемирных конгрессах писателей, о знаменитых ученых и безвестных кооператорах, о певцах революции и ее хулителях, о белоэмигрантах и рыцарях из ведомства железного Феликса, о фашистской Германии и республиканской Испании.

И почти всюду — в каждом фельетоне, очерке, репортаже, статье — присутствовали живые люди. И даже там, где давал уже себя знать обязательный для всех газетчиков партийный большевистский штамп, Михаил Кольцов если не всегда, то достаточно часто сохранял свое лицо.

Что же это было за лицо?

Давид Заславский в статье «Михаил Кольцов» замечает: «По сути, литературная биография Кольцова начинается с того, что в феврале 1917 года он мчится на грузовике с группой вооруженных рабочих по улицам Петрограда, чтобы арестовать царского министра».

Это столь же верно, как если бы сказать про самого Давида Заславского, который уже до революции снискал себе имя, будучи фельетонистом «Киевской мысли», что он начал свою литературную деятельность в «Правде». Увы, как заметил один одесский еврей, у советских людей всегда есть потребность немножечко подправить свою биографию. Подправить, разумеется, сообразно с моделями добродетели, разработанными большевистскими идеологами и историографами.

В действительности же Михаил Кольцов начал, еще не умея писать, но уже умея наблюдать, свою литературную деятельность много раньше — в городе Киеве, где он родился, а продолжил в городе Белостоке, у тогдашней русско-германской границы, куда в поисках лучшей жизни папа его перевез свою семью.

Здесь, в заштатном фабричном городке, отмеченном всеми признаками местечка, с его неторопливой жизнью, с его еврейскими базарами, ремесленниками, торговцами, балагулами, шадхенами, раввинами, канторами, цадиками, Ефим Кольцов, отец будущего писателя, человек, как говорят, с золотыми руками, продолжал зарабатывать на жизнь тем же способом, что раньше в Киеве: тачал сапоги, портняжил, столярничал, переплетал книги, чинил замки и часы.

Дом мастера, тем более мастера-еврея, открыт для всех. К Ефиму Кольцову приходил весь Белосток, и весь Белосток отводил здесь, в бесконечных еврейских разговорах — со слезами, с проклятиями, с прибаутками — свою душу.

Много лет спустя, когда Кольцов был уже человеком с именем, одна дама спросила у него по поводу его хвалебной рецензии на спектакль в Камерном театре: «Михаил Ефимович, неужели спектакль вам в самом деле понравился?» И Кольцов, мальчик из Белостока, ответил ей: «Конечно, нет. Но Таиров обещал 400 рублей и отрез на брюки».

В тридцать шестом году, когда шло всенародное обсуждение проекта «сталинской конституции», Кольцов написал фельетон «Похвала скромности» — известную историю про царство кривых зеркал, которое в этот раз называлось СССР: «Куда ни глянь, куда ни повернись, кого ни послушай, кто бы что бы ни делал, — все делают только лучшее в мире. Лучшие в мире архитекторы строят лучшие в мире дома. Лучшие в мире сапожники шьют лучшие в мире сапоги. Лучшие в мире поэты пишут лучшие в мире стихи. Лучшие актеры играют в лучших пьесах…»

Выросший в среде, где юмор, смех были как воздух, как вода, иначе еврею оставалось одно — лечь да протянуть ноги, — Кольцов смеялся, пока смеялось. Можно найти у него, конечно, нотки и Антоши Чехонте, и Аркадия Аверченко, и Власа Дорошевича, но все это пришло уже со временем, которое, кстати, поработало и в пользу нового, советского, фельетонного стиля. Однако сама по себе способность, не только способность, но и потребность, сродни шолом-алейхемовской, из всего «устраивать себе комедию», сформировалась у Михаила Кольцова именно там — в местечковой патриархальной обстановке Белостока.

Как и далекие его предки, он наделен был пророческим даром. По воспоминаниям Александра Дейча, еще до Октябрьского переворота он произнес вещие слова: «Всякая неудачная война выглядит как колыбель революции».

Увы, пророческий дар его преимущественно направлен был на других.

В личной жизни он был не очень счастлив. Первой женой его была знаменитая артистка Юренева. В Испании он познакомился с другой женщиной — из Германии, по имени Мария Грессгенер.

В романе Хемингуэя «По ком звонит колокол» она представлена под именем Марии Остен. Хемингуэй изобразил ее искательницей альковных приключений. Люди, которые знали ее, утверждают, что портрет этот несправедлив и неверен.

Дальнейшая судьба ее говорит в ее пользу, а не в пользу нарисованного Хемингуэем портрета. Когда Кольцова арестовали, Мария Грессгенер, которая стала фактической его женой, приехала в Москву, чтобы выручить его.

Кольцова она не выручила — сама погибла.

В «Испанском дневнике» Кольцов писал рукой художника: «…Мотор умолк. Издали высятся скалы вокруг острова-тюрьмы Сантониа, испанского замка д’Иф, мрачного, зловещего места ссылки. Первозданная тишина струится над этим заброшенным, безлюдным углом. Но скоро далекий орудийный грохот разбудил ее. Жадным, глубоким вдохом я глотнул воздух, свежий, бодрый воздух моря, леса и гор. Еще раз грохот. Это опять Испания, опять война!»

В Кремле он делал доклад об Испании Сталину и четверке его приближенных. Доклад продолжался три часа. Для журналиста, для писателя это была неслыханная честь. После доклада ему сказали: «Имейте в виду, Михаил Ефимович, вас ценят, вас любят, вам доверяют!» Однако на докладе произошло нечто странное. Вот рассказ самого Кольцова: «И тут он (Сталин) стал как-то чудить… Встал из-за стола, прижал руку к сердцу, поклонился… „Как вас надо величать по-испански? Мигуэль, что ли?“ — „Мигель, товарищ Сталин“, — ответил я. „Ну так вот, дон Мигель. Мы, благородные испанцы, сердечно благодарим вас за ваш интересный доклад. Всего хорошего, дон Мигель! До свидания“. — „Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин!“ Я направился к двери, но тут он снова меня окликнул… „У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?“ — спросил он. „Есть, товарищ Сталин“, — удивленно ответил я. „Но вы не собираетесь из него застрелиться?“ — „Конечно, нет, — еще более удивляясь, ответил я, — и в мыслях не имею“. — „Ну, вот и отлично! — сказал он. — Отлично! Еще раз спасибо, товарищ Кольцов. До свидания, дон Мигель!“»

Брату своему, художнику Борису Ефимову, после визита в Кремль Кольцов сказал: «…знаешь, что я совершенно отчетливо прочел позавчера в глазах Хозяина, когда я уходил и он провожал меня взглядом? Я прочел в них: „Слишком прыток“».

Нет сомнения, что именно испанская эпопея привела Михаила Кольцова к гибели. Не просто репортер-наблюдатель, а высокий кремлевский эмиссар, он знал слишком много и о партийных делах Коминтерна, и об истинном состоянии Красной Армии, и о массовых репрессиях.

Во время военного парада на Красной площади в 37-м году, когда пролетали советские бомбардировщики, Кольцов сказал другу: «Гитлеровские „юнкерсы“ летают много быстрее, мы это испытали на себе в Испании… А попробуй сказать…»

В Кремле он не сумел одолеть соблазна показать свою осведомленность. Он попробовал сказать. В ответ Хозяин спросил, есть ли у него револьвер и не хочет ли он застрелиться.

Это был приговор.

Через месяц Кольцов был снова командирован в Испанию, где франкисты брали явно верх. На сердце у него было тяжело, и тяжесть эта не проходила.

По возвращении в Москву он был награжден орденом Красного Знамени, избран депутатом Верховного Совета, членом-корреспондентом Академии наук СССР. За ним были сохранены все его прежние должности: один из редакторов «Правды», председатель иностранной комиссии Союза писателей, руководитель «Жургаза», редактор «Огонька», «Крокодила», «За рубежом».

И в эти, по внешней видимости, самые благополучные дни его жизни он беспрестанно твердил брату:

«— Не могу понять, что произошло, но чувствую, что-то переменилось… Откуда-то дует этакий зловещий ледяной ветерок».

Предчувствия не обманули его. 12 декабря тридцать восьмого года, в годовщину первых выборов в Верховный Совет СССР, он был арестован. Мехлис, который незадолго до этого показал ему список лиц, подлежащих аресту, написанный рукой самого Хозяина, не сказал, что и он, как «агент лорда Бивербрука», тоже занесен в один из таких списков.

В феврале 1940 суд под председательством Ульриха дал ему десять лет без права переписки.

Через два года, в сорок втором, приговор уточнили: Михаил Кольцов, первый журналист эпохи, завершил свой земной путь.