Глава 25 Тяжелая разлука Бруны и Альдо
Помню, как отчаянно мы с мамой жаждали очередного приезда отца, когда я была маленькой девочкой. Мы начинали ждать его общества, как обычно ждут лета. И, точно долгожданная смена времен года, он приносил с собою теплый ветер и делал ярче краски нашего мира.
Теперь же все поменялось местами. Это папина жизнь стала монохромной, и теперь он точно так же ждал наших приездов. Увы, они были запрещены в течение первых нескольких недель — это правило было призвано помочь заключенным войти в новый ритм жизни. Нам оставалось только ждать, и мы с мамой вернулись в Нью-Йорк, где она стала папиной «горячей линией», принимая его 15-минутные звонки примерно в шесть вечера каждый день — в зависимости от того, когда ему удавалось добраться до телефона, — и он рассказывал ей о событиях своего дня, а она подробно расспрашивала о его самочувствии.
— Ты хорошо кушаешь, Альдо? Ты спишь по ночам, Альдо? Люди к тебе добры?
Его же, в свою очередь, интересовало только одно — когда мама сможет навестить его. Она обещала вскоре приехать, но они оба знали, что в ближайшем будущем это маловероятно. Он осознавал, насколько тяжело это будет для нее, и не хотел заставлять ее делать то, что могло расстроить. Никто из них не мог махнуть рукой на другого, и они прекрасно знали, что не могут расстаться, но обоим требовалось время, чтобы привыкнуть к переменам.
Посетители допускались в Эглин по воскресеньям, с восьми утра до трех дня. При первой же возможности мы с Сантино полетели на побережье Мексиканского залива, не представляя, чего ожидать. Я испытала облегчение, увидев, что это место с его залитым солнцем ландшафтом и дубами, увитыми испанским мхом, совершенно не похоже на представлявшиеся мне образы тюрем, знакомые по кинофильмам.
Вместо вышек охраны и заборов с колючей проволокой там был условный КПП, а границу обозначала лишь желтая полоса, проведенная по земле.
Каждое воскресенье заключенные собирались на открытой площадке для пикников с бетонными столами и скамьями, в тени зонтиков-тентов. Сотни семей были уже там, когда мы прибыли, и вокруг каждого заключенного в голубой униформе толпилась кучка родственников. Они покупали закуски и безалкогольные напитки в тюремных торговых автоматах, и атмосфера скорее напоминала пикник в парке, чем исправительное учреждение. Мой взгляд нервно метался из стороны в сторону по толпе незнакомых людей в поисках папы. Потом заметила его, стоявшего в отдалении. Я помахала рукой, поспешила к нему и, добежав, упала в его объятия, стараясь не заплакать. Несмотря на всю мою радость, было очень странно видеть его в таком окружении и совершенно немыслимой для него одежде.
— Белые кроссовки?! — воскликнула я, уставившись на его ноги с открытым ртом.
Он проследил мой взгляд и поинтересовался:
— Мне идет?
Я была рада, что он не утратил чувства юмора.
— Нет, папа, — ответила я, наполовину смеясь, наполовину плача. — Ты выглядишь смешно!
Устроившись рядом с отцом и взяв его за руку, я всматривалась в его лицо и спросила, как он поживает. Зная, как он всегда стремился защитить маму, я полагала, что он приукрашивал действительность, разговаривая с ней по телефону.
— Я в полном порядке, — уверил он меня, стараясь рассеять мои страхи. — Оглянись по сторонам: все здесь безобидные люди.
Эти мужчины в голубой одежде — разного роста, вероисповедания и цвета кожи — действительно не казались преступниками, когда смеялись и болтали со своими близкими. Большинство из них отбывали наказание за преступления, связанные с наркотиками или мошенничеством.
— На самом деле, здесь не так уж скверно, — уверял отец. — Со мной все будет хорошо.
И все же я понимала, что моей матери было бы тяжело видеть его здесь. Когда он спросил о ней, я сказала, что она неплохо держится, но мы оба знали: в ближайшее время она не приедет. Следующие несколько часов мы разговаривали, как обычно, и, когда с деловыми вопросами было покончено, я немного повеселила отца рассказами об Александре. Затем мы перекусили, а потом он повел нас в часовню: ему не терпелось показать место, куда он ежедневно ходил к мессе. Он много читал и все отчетливее осознавал свою веру. Молитва стала для него спасательным кругом и помогала скоротать бесконечные часы, когда время словно останавливалось и дни казались неделями. Непоседа, который вечно спешил из одного города в другой, он внезапно оказался вынужден привыкать к совершенно новому расписанию, сбросить скорость и поразмыслить над своей жизнью.
По большому счету, обретя Бога, он запоминал наизусть отрывки из Библии и других книг, рекомендованных Сари Нанди. В одном из первых писем из тюрьмы к моей матери он писал: «Я живу в мире, сотворенном Богом и наполненном божественными благами и силой». Он также начал присылать маме высказывания, которые призывали ее «жить полно, ощущать любовь глубоко… видеть красоту ярко и слышать только Христа». Как будто она могла «жить полно», когда его не было рядом!
Отец рассказал нам, что в тюрьме есть библиотека, где он мог брать книги, и классная комната, где — из-за своего итальянского паспорта — был обязан отсиживать уроки английского вместе с одноклассниками, говорившими в основном по-испански. Ему давали домашние задания по развитию навыков чтения и учили ораторскому мастерству по учебнику для четвертого класса. Он словно снова сел за школьную парту. Одно упражнение на правильное произношение, которое папа показал нам с кривой улыбкой, объясняло, что «налоги» (на-ло?ги) — это множественное число от слова «налог» (на-ло?г). Несмотря на тот факт, что папа свободно владел несколькими языками, он, не жалуясь, делал все, что от него требовали, и старался, как мог, помогать другим.
Несколько заключенных подходили к нам, чтобы сказать:
— Ваш папа — вот это человек! Мы любим этого парня!
Они окрестили его «Бабба Гуччи» — воспользовавшись ласковым южным словечком, которым называют старшего брата, или аналогом обращения «старина».
Один из них сказал мне:
— Дня не проходит, чтобы он не достал ваши фотографии. То и дело их рассматривает.
Вплоть до этого момента я даже не знала, что у папы есть при себе какие-то наши фотографии, и была глубоко растрогана.
Меня также уверили в том, что при таком уважении со стороны многих собратьев-заключенных ему здесь никто не причинит вреда. Когда наше время истекло, мы обнялись, поцеловались и распрощались. Это был очень эмоциональный день. Заставив меня пообещать, что я пригляжу за мамой, он сжал мою руку — и нам настала пора уходить.
— Она скоро приедет, — уверила я его.
Единственным членом отцовской семьи, который приезжал навестить его в тюрьме, был сын Роберто, Козимо. Хотя я находила отвратительной подлостью то, что никто из Италии даже не подумал навестить его, мой отец ни словом об этом не упомянул, словно та часть семьи перестала для него существовать. К радости моей матери, он снова начал писать письма — после 30-летнего перерыва. В одной такой «горстке строк», посвященных ей, он писал: «Люблю тебя, милая, как всегда — как прежде!» Отец писал ей, что его мысли всегда с нею и он представляет ее дома занимающейся своими делами, а потом прощался — «с горячим объятием и вечной любовью», — пробуждая воспоминания об одном из своих писем 1950-х годов, в котором он писал ей из далеких краев: «Я целый день бросал взгляд на часы, представляя себе, где ты и чем занимаешься… как была ты одета сегодня, милая моя?» Сама мысль о том, как там она одна, без него, заставляла его сердце «сжиматься от боли».
Я старалась навещать отца как можно чаще, летая из Нью-Йорка в Пенсаколу раз в две-три недели и останавливаясь в местном мотеле. Воскресным утром я приезжала к воротам и проходила проверку службы безопасности, которая обыскивала мою сумку и проверяла одежду металлоискателем. Вносить внутрь нельзя было вообще ничего, так что о том, чтобы передать какие-то личные вещи или подарки, и речи быть не могло. Трепет, который я испытывала, проходя через этот рутинный протокол в первый раз, вскоре бесследно исчез, и после этого все прочие проверки почти не вызывали у меня эмоций.
Стоило папе завидеть меня через двор, как лицо его светлело, и я спешила к нему, чтобы пересказать все новости. По большей части он умело притворялся бодрым и жаловался только на еду и отсутствие свободы общения:
— Я скучаю по стряпне твоей мамы и не могу даже передать, как это расстраивает, когда приходится выстаивать длинную очередь, а поговорить после этого можешь лишь считаные минуты!
Зная, что это его порадует, я однажды сделала ему сюрприз — взяла с собой на свидание Александру, и эффект этого был подобен чуду. Всего в полтора годика она уже была такая красотка, что буквально могла собрать вокруг себя толпу. Когда папа обнимал и целовал ее, его глаза сверкали радостью, и многие его друзья подходили поздороваться, а он с гордостью представлял ее всем.
— У тебя прекрасная семья, Бабба! — воскликнул один заключенный.
Другой уверил меня:
— Мы все за ним приглядываем. Он — наше вдохновение.
Третий добавил:
— В отличие от вон того!.. — и ткнул большим пальцем в сторону заключенного, который сидел со своим семейством в уголке. Позднее я узнала, что человек, на которого он указал, — 58-летний американский дизайнер Альберт Нипон, который отбывал трехлетний срок за уклонение от уплаты налогов. По общему мнению, Нипон был далеко не так популярен, как мой отец, в основном потому, что даже в тюрьме оставался высокомерным. Папа пытался объяснить, что каждый справляется по-своему и все зависит от личной этики человека. Он старался быть милосердным и «щедро делиться добром», как он выразился, что включало проявление уважения как к охране, так и к заключенным. Похоже, эта философия работала.
Через пять недель после вступления его приговора в силу я, приехав однажды в воскресенье, с ужасом обнаружила отца с ортопедическим корсетом на шее и с несколькими швами на голове.
— Это не так страшно, как выглядит, — сказал он мне с ухмылкой. — Я поскользнулся на мокром полу в прачечной и послал сам себя в нокаут. Получил пару синяков, но все будет в порядке.
Поначалу я опасалась, что это неправда, но другие заключенные убедили меня, что так и было, и я испытала огромное облегчение. Продолжив расспросы, выяснила, что тюремный врач направил его в больницу на МРТ и другие исследования, но никаких серьезных последствий обнаружено не было. Тем не менее это напомнило всем, что папа уже в преклонном возрасте и за ним нужно присматривать.
Он отмахнулся от моих тревог по поводу его травм и попросил меня не беспокоить маму известием о них. А потом стал рассказывать, что труднее всего ему оказалось жить без одной вещи — наручных часов. Всю свою жизнь он был их рабом. Его дни бежали, как отлаженный часовой механизм, пока он спешил с одной встречи на другую. Время было его повелителем, и без часов он чувствовал себя сиротой.
— Люди постоянно проносят сюда что-нибудь контрабандой — обычно сигареты или наркотики, — сказал он, пожав плечами. — Значит, пронести часы, должно быть, не так уж трудно, верно?
Мы оба знали, что ему не разрешат их носить, но даже просто знать, что они есть и можно посмотреть, который час — особенно во время долгих жарких ночей, — это было бы маленькой, но важной победой.
Сантино сразу же вызвался рискнуть. Надев на руку отцовские часы во время следующего посещения, он дождался, когда мы все собрались в часовне к мессе, и тогда снял их и передал одному заключенному, вложенные между страницами Библии, как ему и было сказано. Так мой отец получил обратно свои часы от GUCCI — а с ними и определенную долю достоинства.
Поскольку отца рядом не было, предоставленная самой себе, моя мать находила для себя занятия в Риме, Беркшире и Палм-Бич, и делала она это целенаправленно. Однако как бы и чем бы она себя ни занимала, на протяжении большей части своей жизни она привыкла заботиться о папе как минимум раз в месяц, а теперь этот привычный распорядок был нарушен. «По правде говоря, я была лучшей матерью для него, чем для тебя, — как-то раз сказала она мне. — Где бы я ни была, что бы ни делала, с того момента, как он возвращался в мой мир, он делался моим единственным объектом внимания. Все остальное становилось несущественным. Это была моя слабость».
Отец тоже казался потерянным без мамы, но он, по крайней мере, мог заняться бизнесом. То обстоятельство, что он находился в тюрьме, не означало, что он больше не связан с компанией — по крайней мере, в его собственном представлении. Я стала его внутренним «кротом», встречаясь с юристами, бухгалтерами и другими союзниками и сообщая ему о текущих событиях. Его первый оплаченный звонок раздавался примерно в десять утра, причем он всегда был адресован мне и сопровождался длинным списком дел, которые надо было переделать, и людей, с которыми надо было связаться. При возможности я подключала его к трехстороннему конференц-мосту, чтобы он мог продолжать режиссировать происходящее во внешнем мире.
Вновь донимаемый бессонницей, отец не спал по ночам; он писал десятки писем, которые мне следовало отсылать в совет директоров от своего и его имени. В этих письмах выражались сомнения в том, что он называл «катастрофически некомпетентным управлением» исполнительного комитета GUCCI, превращавшим «чистокровного рысака в ломовую клячу». Пока он диктовал каждое письмо, которое нужно было напечатать и отослать, я записывала текст, хоть и была уверена, что большинство из них будут проигнорированы. Тем не менее я понимала, что возможность отсылать их дает ему ощущение контакта, и уже одно это стоило затраченного труда.
В своем первом после начала заключения письме к Маурицио (копия которого была отправлена остальным членам семьи) отец писал, что достаточно долго хранил молчание. «За последние восемнадцать месяцев твоя революционная политика и антагонистическое главенство показали себя как тотально деструктивные. Ты разрушил и продолжаешь крушить экономический фундамент компании, которая строилась огромными усилиями на протяжении сорока лет упорного труда». Далее он писал, что глупое и незрелое поведение Маурицио вызывает у него «полное неодобрение и презрение», и обвинял его в «поверхностности… отсутствии здравого смысла и… неблагодарности» по отношению к таким людям, как папа, которые положили целую жизнь на построение «культурного и экономического достояния» задолго до его рождения. Завершал он письмо такими словами: «Я молю Бога, чтобы Он простил тебя за то, что ты натворил».
Отцу не терпелось освободиться и лично вступить в битву, но в обозримом будущем это казалось маловероятным. С тех пор как в октябре он переступил порог Эглина, мы требовали от его адвокатов, чтобы те подали прошение о пересмотре срока наказания, но в этом нам было отказано. После мы вели кампанию за освобождение папы на испытательный срок, но и в этом направлении ничуть не продвинулись. По мере того как дни превращались в недели, а потом и в месяцы, отец начал понимать, что его практически бросили на произвол судьбы те, кто обещал помочь ему, и людей, на которых он мог положиться, осталась всего горстка.
Были у него и другие поводы для беспокойства. Хотя он выплатил всю свою личную задолженность по налогам, IRS добивалась от него еще выплаты 20 миллионов долларов корпоративных налогов. Затем подключились и власти штата Нью-Йорк, утверждая, что он задолжал еще и штату. И сверх всего продолжалось расследование, предпринятое итальянской полицией, по поводу подделки подписи Родольфо, которое, как папа знал, было необходимо для низложения Маурицио.
Поскольку приближалось его любимое время года, мысль о том, что он не сможет провести вместе с нами Рождество, глубоко печалила. Его голос в телефонных разговорах стал невыразительным, и обычное остроумие стало ему изменять. Все это чувствовали.
— Пожалуй, пора мне поехать и повидаться с ним, — внезапно объявила мама. Она крепилась все это время, но поняла, что время пришло. Оставив Александру с няней, мы с мамой и Сантино вылетели в Пенсаколу, откуда на машине отправились в Эглин. Чем ближе мы подъезжали, тем сильнее она нервничала. На лице у нее были огромные темные очки, чтобы никто не видел ее глаз, и к тому времени, когда мы вошли на территорию тюрьмы и двинулись туда, где папа должен был ждать нас во дворе, она едва могла говорить.
Немного отстав, я дала ей возможность подойти к отцу первой, — и как же трогательно было видеть их нежную привязанность друг к другу! Они тепло обнялись, а потом она вглядывалась сквозь темные стекла очков в лицо, которое так хорошо знала и любила. Они оба понимали, что он ни в коем случае не смог бы скрыть от нее свои истинные чувства. Дав им время побыть вдвоем, мы с Сантино затем присоединились к ним за одним из столов для пикника и провели этот день вчетвером, разговаривая о чем угодно, кроме того, что на самом деле чувствовали. Хотя мама принимала участие в разговоре, она оставалась натянутой как струна от напряжения, вызванного этой непривычной обстановкой, и ни разу не сняла очки. То ли потому, что не хотела, чтобы мы видели ее припухшие глаза, то ли потому, что ей было стыдно, и она хотела скрыть свое смущение, — не знаю.
Что произвело на нас впечатление — она не стала уклоняться от своих обязанностей и после бессонной ночи в мотеле вернулась на следующий день вместе с нами на особую рождественскую мессу, организованную тюремным капелланом. Сидя вчетвером на жестких деревянных скамьях в часовне, мы не могли не вспоминать все семейные Рождества, которые провели во Флориде и Нью-Йорке, и не думать о том, как изменилась теперь наша жизнь. Папа всегда дорожил этим временем года и обожал сам выбирать елку для гостиной. Подарков в этот день обычно было мало — они приберегались для традиционного итальянского праздника Крещения, 6 января, — но дело было не в подарках, а в том, чтобы быть вместе как семья, преломлять хлеб, лакомиться вкусными блюдами и наслаждаться духом этого времени года. Каждый год, гордо восседая во главе нашего стола, папа поднимал бокал за «свою Бруну» и за меня, свою единственную дочь, и — как бы мало мы с ним ни виделись — все вдруг становилось идеальным.
Рождество 1986 года определенно не входило в число самых предвкушаемых совместных праздников. Однако чего мы не ожидали, так это осязаемого ощущения соборного духа, возникшего между примерно сотней заключенных, их родственниками и друзьями. Эта атмосфера заворожила нас, не в последнюю очередь по той причине, что все мы находились там. Совершенно незнакомые люди пожимали друг другу руки. Обычные преступники общались с детьми и женами, и каждому здесь были рады. Часовня была переполнена верующими, каждый из которых печалился из-за насильственной разлуки со своими любимыми и жаждал провести с ними эти особенные мгновения. Когда дело дошло до пения псалмов и эмоционально заряженной проповеди о важности семьи, мы с мамой были не единственными, кто утирал слезы.
Как ни странно, это было, возможно, самое значимое Рождество, которое мы когда-либо переживали в семейной истории, и я не отказалась бы от него ни за какие блага мира.