II Конец предместья

Что случилось? На первом этаже особняка Пийе-Виллей появились странные восковые фигуры. Отысканные на задах парижских магазинов, где они дремали с начала века, они были необычны, и возникал вопрос, какого черта Габриэль собиралась с ними делать. Это были не одежные манекены. Только бюсты, какие раньше можно было видеть в витринах парикмахерских. Но без шиньонов… Восковые бюсты, с глазами в ресницах, идеально накрашенные, с короткой прической, и хотя у них не было рук, они казались живыми. Если бы не выщипанные по моде тридцатых годов брови, короткие волосы и ярко накрашенные губы, то по их выражению можно было подумать, что время вернулось на пятьдесят лет назад. Забавно все это… Подобным предметам нечего было делать на улице Камбон, где мода всегда отрицала всякого рода фантазии.

Платья Шанель более строгих, более четких, чем когда-либо, линий представляли молодые женщины-манекенщицы с бесстрастными лицами. Идея, преобразившая их облик в прошлом сезоне, продолжала подчинять себе силуэт — подкладные плечи. Вот уже почти два года, как самые влиятельные хроникеры повторяли, что широкие плечи отличают элегантную женщину. «Если у вас соответствующий тип, не колеблясь берите новый стиль на вооружение и в обычное время носите платья по-военному строгого покроя…» — писал «Вог» в октябре 1931 года.

Тогда что же означало появление манекенов с любезными улыбками, гибкими шеями, склоненными к плечу подбородками? И почему этих змеевидных девиц поставили по-старинному на подставки? Но в конце концов, Габриэль была у себя дома и могла делать, что хотела.

Жозеф получил приказ держать двери во двор закрытыми и никого не впускать. Тем не менее по кварталу пронесся ветерок любопытства, когда стало известно, что Габриэль приняла у себя главного комиссара полиции, что они вместе обследовали запоры в доме и что была установлена система сигнализации, целая сеть звонков, так что первый этаж особняка Пийе-Виллей был напрямую связан с полицейским участком квартала. Как же можно было не предупредить об этом? Однажды ночью, когда какой-то гость нечаянно наступил на одну из ловушек, во двор высыпал целый фургон полицейских, сильно переполошив консьержку. В верхних этажах погашенные было огни зажглись снова. В окнах появились раздраженные лица. Вся эта затея крайне не нравилась. Что еще придумала эта чертова портниха? Нельзя было спать спокойно.

7 ноября 1932 года была открыта выставка, которую никогда еще не видели в частном доме. Представлены были одни только драгоценности, из которых ни одна не продавалась. Все они были созданы Шанель. Было странно, что женщина, не будучи ювелиром, вздумала обновить искусство украшений и что именно к ней, такой поборнице бижутерии, которую она продавала с большим размахом, обратилась Международная ювелирная лига. Наконец, множество раз утверждая, что, за исключением жемчуга, носить можно только цветные украшения, Габриэль тем не менее согласилась использовать белизну одних лишь бриллиантов. Она и бриллианты? Можно понять удивление ее сотрудников. Любая женщина, какое бы положение она ни занимала, знала, что искусственный жемчуг — последний крик моды. Его носили все, вплоть до содержанок, вплоть до Симоны из «Орельена» в оранжево-синем цвете «Люлли»… Есть ли у меня перловка? Еще бы! В этом сезоне это самый шик… Даже те, у кого есть настоящие жемчуга, заменили их метровыми нитками… да! А та, что заставила всех носить драгоценности поддельные, теперь занялась настоящими? И что это она затеяла, требуя, чтобы за вход к ней платили? Правда, все средства, вырученные от входных билетов, должны были пойти благотворительному Обществу вскармливания материнской грудью под председательством принцессы де Пуа и Обществу помощи среднему классу, возглавлявшемуся Морисом Донне, членом Французской академии. Шанель, дама-просительница, Шанель, дама-благотворительница… И какая благотворительность! Умереть со смеха. Идея благотворительности до сих пор была ей чужда. И вот она встала в ряды милосердствующих представителей правящего класса. Что случилось? Ни у кого не возникло сомнений. Атмосфера изменилась, в жизни Шанель появилось что-то новое.

Украшенные бриллиантами бюсты бесконечно множились в ширмах зеркал. Очень низко установленный свет бросал на камни странные блики. Обновление форм было бесспорным. Браслеты походили на широкие манжеты. Их можно было видоизменять, делить и в любой момент из одной драгоценности сделать четыре. Колье больше не облегали шею, они рассыпались на плечах звездным дождем. Тиар не было, тонкие полумесяцы на невидимых обручах крепились в волосах. Броши тоже отсутствовали, на длинных цепочках, словно камешки на веревке, были подвешены белые солнца. Наконец, было украшение и в барочном стиле, своеобразная фероньерка, ею любовались, ни минуты не думая, что ее можно носить. Нечто вроде фараоновой челки — челки, которая через десять лет получит название «челки Шанель», — только сделана она была не из волос, а из бриллиантов одинаковой величины, сияющей занавесочкой спускавшихся до самых бровей.

Можно было бы многое сказать о смысле этой драгоценности, уже не имевшей ничего общего с модой. Что делало здесь это химерическое украшение? Родилось ли оно из парадоксального желания вернуть длинным волосам ценность в эпоху, когда их только обрезали, приглаживали, сводили на нет, чтобы получилась, по словам Колетт, «головка круглая, коротко стриженная, гладкая, словно эбеновое яблоко…»? Фероньерка была словно признание, словно сожаление, что Шанель, лишив женщину волос, лишила ее пола. Ведь волосы — это сама женщина в ее основополагающем различии, не правда ли? Но могло быть и так, что эта драгоценность была всего лишь своеобразным скальпом, брошенным к ногам победителя — Ириба, человека-бриллианта.

Как бы там ни было, украшение, одиноко красовавшееся в витрине под защитой охранников, выставлявших напоказ револьверы, стало гвоздем выставки.

Выставка привлекла толпы французских и иностранных ювелиров. Открыта она была только для профессионалов. Но каково бы ни было положение друзей или непрофессиональных посетителей, для которых Габриэль сделала исключение, будь то Этьенн де Бомон или Фулько делла Вердура (один — французский граф, другой — итальянский герцог, рисовавшие для Шанель бижутерию)[123], будь то законодатель вкусов Шарль де Ноай или продавщицы из модных магазинов, будь то верный Жозеф или его дочь, которой было тогда двадцать лет, все свидетели сохранили о выставке впечатления смешанные. Конечно, это было красиво и порою фантасмагорично, тем не менее, по необъяснимым причинам, что-то в обстановке шокировало. Была в ней какая-то голливудская нотка. И это «слишком» шло от Ириба.

До сих пор их связь, длившаяся больше года, не наделала шума. О ней едва ли догадывались. В силу тысячи причин — главная состояла в том, что его жена ничего не знала, — Ириб держался скромно. Все поняли только Колетт и Морис Гудекет. И то… По необходимости. Убежище, где тайно встречались любовники, Габриэль купила именно у них. Усадьба, находившаяся на высотах Монфора, была окружена деревьями, на которых было полно гнезд. Колетт развесила их повсюду, и этим сразу воспользовались птицы. Их было множество. «Жербьер» — так назывался дом, который Морис Гудекет, «задушенный кризисом», вынужден был продать. Последствия депрессии начинали проявляться и во Франции. Но они, казалось, не затронули Габриэль, которая зимой 1931 года одна приехала в Монфор-л’Амори, чтобы купить «Жербьер». Было холодно. Колетт осталась у огня, и дело решилось между Гудекетом и Габриэль во время прогулки по саду. Колетт не знала мотивов этих переговоров. И когда Габриэль вернулась, она посторонилась, чтобы пропустить гостью.

— Не надо, — сказала Габриэль. — Это я должна уступить вам дорогу… ибо теперь я у себя дома.

Так она сообщила Колетт, что «Жербьер» той больше не принадлежит.

Габриэль менялась. Это было замечено неоднократно. Например, когда она делала прессе заявления, звучавшие в необычном ура-патриотическом тоне… Так, если ей верить, единственной целью выставки драгоценностей было познакомить публику с французскими мастерами-ремесленниками, которых она считала «лучшими в мире». Никоим образом она не хотела составить конкуренцию ювелирам, упаси Бог! Ее интересовали только ремесленники, которых «безработица делает свободными, лишая их радости», и только ювелирное искусство, «искусство очень французское». В самом деле, роскошь умирала, безработица наступала. Что же противопоставить этому, как не бриллианты?

Она пользовалась любым предлогом, чтобы приписать роскоши спасительную роль. Было ясно, что она заговорила языком Ириба.

В период, когда состоялась выставка, ее связь стала носить официальный характер. Он переселился к ней в Предместье. Его открытое присутствие рядом с ней стирало из ее памяти следы прошлых увлечений, следы прежних связей, которые приходилось скрывать.

* * *

В 1933 году, после двадцати трех лет отсутствия, в парижских киосках появился призрак — «Темуен». Поль Ириб был одновременно его директором, автором передовиц и главным иллюстратором. Его рисунки нисколько не потеряли в силе. Их отличали все та же язвительность, безжалостное использование черного на обширном пространстве, черный цвет, порождавший силу, красоту, выразительный черный, обреченный на постоянное crescendo. Никаких элементов «декоративного», почти никаких уступок «элегантности», хотя в плане графическом «Темуен» не привнес ничего нового. Но потом все начинало портиться, даже мощь штриха, когда Ириб вводил в свои рисунки два цвета, всегда одинаковых. Выделяясь на белом фоне, они неизбежно привносили патриотическую нотку. Это были красный и синий цвета флага…

В статьях слово «Франция» повторялось в каждой строке. Это была неизменная тема, главный тезис, единственный лозунг, восторженный до абсурда. Чтобы завоевать подписчиков, использовалась только одна формула: «„Темуен“ говорит по-французски. Подписывайтесь». В каждом номере на целую страницу был напечатан сине-бело-красный цветок со следующей подписью: «Нет промышленности, производящей предметы роскоши, есть только французская промышленность». Рекламное объявление? Это были потерянные деньги. Сознавала ли это Габриэль? Она одна финансировала эту публикацию, и «Темуен» издавался одной из фирм Шанель.

Идея сама по себе была соблазнительна. Габриэль считала, что составляет счастье Ириба и одновременно заручается содействием артиста, который, сумев соединить интерес к политике с коммерческой жилкой, составил эпоху в истории рекламы. Шанель и как влюбленная женщина, и как глава фирмы могла найти выгоду в подобной сделке.

Но если несколькими годами раньше Ириб сумел проявить новаторский подход, согласившись поставить свой талант на службу крупной фирме, торговавшей винами[124], с «Темуеном» дело обстояло иначе. Шутки уступили место самому зловещему шовинизму. Ириб был одновременно националистом и реакционером, выступал против парламента. Он был вроде перевозбужденных буржуа того времени. Но отчего же статьи его были так дурны? Казалось, его художественные взгляды диктуются смутьянами, ратовавшими во Франции за возвращение к здоровым формам искусства и отличавшимися шовинистической самовлюбленностью, которая сделала бы честь фашистской Италии и нацистской Германии. Ириб стал разоблачать связь искусства и «куба» — под этим он понимал современное искусство — и выразил пожелание, чтобы человека оторвали от «машины», ненавистного объекта, повинного во всех бедах человечества. «Неужели мы принесем цветок в жертву кубу и машине?» или «Царство машин — это атака европейского мировосприятия на французское, то есть атака жесткого, холодного, гигиенического на грацию, женственность, роскошь». Эти цитаты дают достаточное представление о его стиле. Если к этому добавить еще одну фразу: «В то время, когда все флаги пытаются быть одноцветными, а мнения — единодушными, хорошо любить три цвета», то можно понять меру его ксенофобии. К внутренним врагам — они звались по необходимости «Самюэль» или «Леви», к иностранцам, Леону Блюму и его «жидо-масонской мафии», к «шпиону Торезу и его красному сброду» — прибавились враги внешние: СССР и его варварские орды, коварный Альбион и непонятно почему Америка. Если он и разоблачал Гитлера, если и сожалел о захвате Австрии Германией, то все же слишком восхищался порядком и силой, чтобы впрямую нападать на рейх.

Хотя и великолепно иллюстрированный, «Темуен» был всего лишь бесполезным отражением прессы тех лет, по крайней мере так называемой патриотической прессы, которая поощряла действия бывших фронтовиков и молодых сторонников Лиги, францистов Марселя Бюкара, «огненных крестов» полковника де Ла Рока и штурмовиков-кагуляров. «Франция французам!» Лозунг Ириба, лишенный своего рекламного содержания и использованный для других целей, был из тех, что послужили предлогом кровавых беспорядков 6 февраля.

Конечно, «Темуен» распространялся в довольно узком кругу, и не следует преувеличивать его значение. Мы бы и не стали на нем останавливаться, если бы он не знаменовал в жизни Габриэль переход от политического безразличия к взглядам, возникшим под влиянием Ириба. И это было бы еще ничего, если бы он не замкнул ее в этот образ. Республика? Это была Габриэль. Чтобы символизировать страдания Франции, это ее Ириб изображал в облике распятой Марианны в неизменном фригийском колпаке, испускающей дух. Она была и трупом с обнаженной грудью, несчастной жертвой, которую закапывал могильщик Даладье. Наконец, она была невинной Францией, представшей перед зубоскалящим трибуналом. Кто же были ее судьи? Рузвельт, Чемберлен, Гитлер, Муссолини. И смотрите-ка! Все объединились, ополчившись на величие обездоленной Франции, и все были в ответе за угрожавшие ей беспорядки.

С политической точки зрения рисунки Ириба не имели никакого смысла. Исторически они являются отражением определенного мировоззрения. Мировоззрения того класса, который, испытывая угрозу своему праву распоряжаться собственным имуществом, отождествлял свое возможное исчезновение с исчезновением господства Франции. Выставленное в киосках, разложенное на столах, прекрасно узнаваемое, лицо Габриэль призвано было прославлять ценности, которым угрожала опасность. Гордилась ли она тем, что он выбрал именно ее? Была ли она этим тронута? Из двух гипотез последняя более вероятна. Ни один мужчина до Ириба не афишировал ее так подчеркнуто.

Поэтому она постаралась сделать для него то, что не делала ни для кого другого: она решила привлечь его к своей профессиональной деятельности, разделить с ним власть, к которой до сих пор относилась так ревниво. В общем, она была счастлива, что больше ей ничего не приходится скрывать.

В то время как начались ее распри с фирмой «Духи Шанель» и любой предлог был для нее хорош, чтобы возбуждать против своих компаньонов процесс за процессом, именно Ириба она послала председательствовать вместо себя на генеральной ассамблее, хотя он не имел на это никакого права. Она чувствовала себя потерпевшей стороной. Ириб становился ее доверенным лицом, рыцарем, которому было поручено защитить ее.

Это было что-то совершенно новое.

Все заметили, что она полагалась на мужчину.

Это подтверждало ходившие слухи. И Колетт, все в том же 1933 году, вновь откликнулась на новость: «…мне только что рассказали, что Ириб женится на Шанель. Тебе не страшно — за Шанель? Этот человек настоящий демон».

* * *

Беспорядки докатились до порога дома Габриэль. 6 февраля на площадь Согласия выплеснулось 40 тысяч демонстрантов. Лучший вид на происходящее открывался как раз с того места, где пала первая жертва — Корантина Гурлан, тридцати трех лет, горничная в гостинице «Крийон». С балкона этого красивого здания, под прикрытием колоннады Габриэля, можно было наблюдать за атаками конных гвардейцев, преграждавших то проход к Бурбонскому дворцу, то к предместью Сент-Оноре, видны были вооруженные люди, которые, забравшись на деревья, защищали демонстрантов. Бывшие фронтовики с высот террас Тюильри забрасывали булыжниками силы порядка, в то время как другие пытались поджечь министерство морского флота. У подножья обелиска был виден горящий автобус, конные полицейские наносили сабельные удары по молодым людям в сапогах и беретах, а издали, с Елисейских полей, спускались господа, на груди которых позвякивали медали, они распевали «Марсельезу» и поигрывали тростями. Это были не прогулочные трости. Бритвенное лезвие, закрепленное на их конце, позволяло подрезать лошадям суставы.

Когда завязалась всеобщая перестрелка, беспорядки докатились и до Предместья.

У Франции был плаксивый президент, которого защищали решительно настроенные жандармы. Господа с бренчащей грудью добрались тем не менее до ближайших подступов к его дворцу. На булыжных мостовых Предместья они оставили около пятидесяти тяжелораненых, не сумев прорвать заграждение. Елисейский дворец устоял.

Незадолго до полуночи один жандармский офицер, посланный на место, хотя в тот вечер был свободен от службы, решил взять на себя инициативу. С остатками конной гвардии он попытался расчистить площадь и дал приказ к атаке. Это он, полковник Симон, разбил мятежников.

В два часа утра молодые люди в сапогах отказались от попытки разогнать депутатов, и господа с режущими тростями не достигли своей цели. Взятие Бурбонского дворца, провозглашение временного правительства, изгнание президента из Елисейского дворца провалились.

Но со времен сражений Коммуны Париж не переживал подобных ночей.

Как повлияли эти события на решение, принятое Габриэль? Весной 1934 года она объявила верному Жозефу, что увольняет его. Она не продлила аренду особняка и покидала Предместье. Последствия депрессии не переставали ощущаться. Производство во Франции падало, нищета росла. Собиралось ли правительство проводить девальвацию? Габриэль хотела сократить расходы. За исключением горничной, она уволила всю прислугу и со своей обстановкой обосновалась в гостинице «Ритц», которая до самой смерти будет ее единственной парижской резиденцией.

Габриэль Шанель и Жозеф Леклер расстались, «рассорившись».

Никогда он не рассказывал о том, что произошло во время их последнего разговора. Он пережил драму Кейпела, принимал великого князя Дмитрия, встречал Реверди, служил герцогу Вестминстерскому и стольким другим… Он знал всю подноготную ее жизни… Любопытные, конечно, расспрашивали его, но он не заговорил.

Каждый год во время показа коллекций Жозеф с несколько большим вниманием читал газеты. Но никогда он больше не встречался с Шанель и никогда не писал ей.

Несомненно, он говорил себе, что случившееся с ним — естественный удел прислуги. Габриэль собиралась замуж за Ириба. Она не хотела воспоминаний, не хотела свидетелей. На пороге новой жизни она считала необходимым уволить всех слуг. Женщины всегда так поступали. Поменять мужа значило обязательно поменять метрдотеля. Когда Мися Эдвардс стала Мисей Серт, что она сделала? Рассталась с Жозефом.

Жозеф Леклер избегал выказывать малейшее чувство горечи по отношению к той, что так внезапно, после шестнадцати лет верной службы, устранила его. Но все время, пока он был жив, Жозеф продолжал служить ей… своим молчанием.

Он умер в июльский день 1957 года. Это случилось уже после «возвращения» Габриэль. Уже три года, как она вернулась на улицу Камбон, 31. Жозеф Леклер, должно быть, внимательно следил за всеми перипетиями ее жизни, ибо, когда он умирал, его близкие услышали, как он пробормотал: «Сегодня показ коллекции…»

* * *

Бесспорно, Габриэль выгнал из Предместья дух кочевья. Свои заботы она перенесла на «Ла Пауза». Именно там будет впредь ее дом. Разрыв с Габриэль лишил герцога Вестминстерского возможности увидеть работы в саду завершенными, а гостиные в их окончательном виде. Что касается «Ритца», она сняла там апартаменты, развернула коромандельские ширмы, обстановка была столь же роскошной, как и в Предместье. Но самое приятное было в том, что здесь она еще никогда не жила. Опять она получила то, что хотела, — новую жизнь. Когда же свадьба, в которой больше никто не сомневался?

Когда Ириб приехал в «Ла Пауза», он только что развелся с Мейбел. Он подчинял себе Габриэль, охотно уступавшую ему прерогативы хозяина дома. Она любила собственную слабость, значит, она была влюблена.

Тем летом она решила жить в бесконечном празднике. К черту пессимистов! К черту события зимние, к черту события весенние! Она хотела, чтобы они не затронули этот кусочек побережья, где она наслаждалась передышкой. Перед домом, за домом — волны оливковых деревьев, которые ласкал морской ветер. Каникулы… «Ла Пауза» стоила того, чтобы забыть все остальное.

В январе Саар единодушно высказался за присоединение к Германии, это право никто не собирался у него оспаривать. Но по ту сторону Рейна событие вызвало взрыв воинствующей радости, сопровождавшейся песнями, митингами, поднятыми руками и дождем цветов, которыми осыпали коричневорубашечников. Удивляться было нечему. После такой победы… Было от чего опьяниться и самым трезвым головам[125]. А потом, эти молодые люди выглядели вполне импозантно. Согласитесь, что манеры у них были получше, чем у «Красных соколов» и прочих возбужденных банд того же сорта. В марте Гитлер восстановил воинскую повинность и объявил, что у Германии наконец-то будет армия, которой она сможет гордиться. Счастливые немцы! И все-таки, разве можно до такой степени попирать положения договора? Какого договора? Какие положения? Версальского и его ограничительные условия… Ну вот, все снова здорово! Еще немного, и можно испортить себе все лето, оплакивая превращенный в кусок бумаги договор. В конце концов, это возмутительно. Невозможно отдохнуть спокойно. Не одно, так другое. Прошлым летом… Прошлым летом провал конференции по разоружению вызвал целую бурю. Потому что. Рокбрюн был в некотором роде британским анклавом. Так англичане с побережья, знатные соседи Габриэль, раздули из этого целую историю. Говорят, Уинстон бушевал. Он считал, что в вооружении надо было перегнать немцев. Куда он лез? Он был не у дел. Социальные беспорядки, война… Так эти слова и не будут сходить с языка? Говорить о чем угодно, о любых пустяках, только не о том, что происходило. Габриэль старалась вовсю. О том, что ее пляжные пижамы носили повсюду и копировали, словно заученный наизусть урок, что с брюками клеш покончено и, чтобы выглядеть модно, надо носить такие брюки, как у Габриэль, не шире и не уже, чем мужские, — вот о чем говорили в «Ла Пауза», об этом, о балах нового сезона и вечерних платьях с такими забавными пенистыми рукавами, которые ничем не прикреплялись к корсажу, а походили на браслеты из тюля с воланами, надетыми на руку возле локтя. Идея Габриэль… И что еще она придумает, чтобы положить на обе лопатки соперницу, эту Скьяпарелли[126], чертову итальянку, начинавшую слишком досаждать ей. Приходилось относиться к сопернице со всей серьезностью. Она существовала. Она переманивала у Габриэль клиенток. То, что женщины соглашались носить клоунские шляпы и куртки как у наездниц, выводило Шанель из себя. Впервые за пятнадцать лет Габриэль приходилось считаться с конкуренцией. Но эти проблемы она будет решать после каникул… Просто тогда придется потрудиться вдвойне.

Летом 1935 года Ириб упал на теннисном корте в тот самый миг, когда к нему присоединилась Габриэль. Он едва успел остановить на ней взгляд. Когда его подняли, он не подавал признаков жизни. Он умер в клинике Ментоны, так и не придя в сознание.

Лазурный берег во всем своем летнем великолепии и, как и во времена смерти Боя, потрясение, пережитое во второй раз.

Габриэль страдала невыносимо.

Но почти не жаловалась.

Вновь примчалась Мися. Тонкая натура, она отнеслась к молчанию Габриэль с трезвым, критическим вниманием. Она умела правильно понимать, что в этом молчании кричало о несчастье, а что его скрывало. Она поняла его, как и следовало понять: как страшный крик. Какую только помощь не получила Габриэль от подруги, с которой больше не расставалась.

Проходили недели.

Под сияющим солнцем римского августа молодцы в черных рубашках орали: «Мы хотим места под солнцем» и обливались потом. Из-за жары… Муссолини обещал им африканские приключения. Ошеломляющие заявления, сделанные им представителю британской прессы, немедленно отразились на англичанах с Лазурного берега. Вокруг Габриэль царило всеобщее смятение. Все считали, что Муссолини блефует, и с некоторой торжественностью комментировали «Дейли мейл».

29 августа раздался голос того, с кем были связаны надежды левых и ненависть правых: «…Пусть наши услужливые коллеги и правительство зарубят себе на носу простую истину: если в Эфиопии начнется война, никто, как бы хитер он ни был, будет не в состоянии измерить или ограничить ее последствия»[127]. Но «Попюлер»… Кто в этих кругах читал «Попюлер»?

Начался новый сезон.

Октябрь приготовил бомбу: итальянская агрессия в Эфиопии. Решительно, сезон начинался скверно.

Габриэль вернулась в Париж. Она снова была одна, снова ей приходилось в одиночку выбирать, решать, придумывать. Она строила планы. Она согласилась выслушать Кокто, говорившего ей о пьесе, которую он собирался написать, — «Царь Эдип». Он хотел, чтобы Габриэль сделала для нее костюмы. У Жана Ренуара в голове был замысел фильма «Правила игры». Он тоже хотел ее участия. «Красивый фильм, знаешь, со звездами… Полетта Дюбост, Мила Парели». Он настаивал, чтобы она согласилась.

Так каждый старался вылечить Габриэль работой. Но для тех, кто ее хорошо знал, сомнений не было: она уже не та, что прежде. Счастье, навсегда ставшее несбыточной мечтой, — в этом и была перемена, этим и будет объясняться все остальное.