HOMO SUM

Боевого оружия стройбатовцы за все время службы в глаза не видят. Да это и к лучшему. «Если бы нам автоматы дали, всех «кусков» первыми бы постреляли!» Жестокость нравов вырастает из самой атмосферы стройбата. Слабых и недотеп затравливают иногда до смерти. При мне в нашей части повесился татарин Енишерлов. То и дело возникают немотивированные стычки и драки с гражданскими. Понять эти эксцессы можно только глядя изнутри самого клокочущего котла ненависти.

«Старики» ждут дембеля. Раз в полгода министр обороны издает приказ о демобилизации и об очередном призыве. Напечатанный в газете этот приказ зачитывают до дыр, всем не терпится подержать газету в руках. «Деды» начинают еще больше куролесить, посылают «молодых» за водкой, число драк и столкновений возрастает. Под горячую руку лучше не попадаться никому.

Офицеров в роте почти не видно. Ротный – капитан Живов, пожилой, с бабьим лицом, к гешефтам Зубкова, возможно, отношений не имеет, но смотрит на все сквозь пальцы. Зла никому он не делает, но и вникать в проблему взаимоотношений стариков и молодежи не собирается. Жаловаться ему или более высокому начальству никому не приходит в голову. Сложившийся прядок офицеров устраивает. Лишь бы внешние формальности соблюдались. Так, я на своей телогрейке вытравил хлоркой протестную надпись Homo sum. Живов присмотрелся, понял смысл и приказал стереть. Но я еще долго ходил с полустертой надписью.

О вводе войск Варшавского договора в Чехословакию мы узнали, как и большинство граждан, из газет и радиопередач. Общий глас: «Так им и надо! Мы их освободили, а теперь они хотят впустить американцев!» Мне не с кем поделиться распирающими меня чувствами.

В письме от исключенной из университета Клары Гильдман я получил адрес Якира, тогда одного из лидеров диссидентского движения, и приглашение посетить его. И вот, в очередное увольнение в Москву я, в военной форме, приезжаю на Автозаводскую. Ищу нужный дом. Захожу в захудалый московский подъезд, где на перекрытиях и потолках висят обгоревшие спички. Неужели историк Якир, сын реабилитированного командарма Ионы Якира живет в таком убогом подъезде? Звоню в квартиру 75. На пороге мужчина в трусах, с выступающим животиком, буйной шевелюрой, с умными, хитроватыми и проницательными глазами. Я Петра Якира представлял примерно таким же худым, заморенным зэком, как Солженицын на обложке роман-газеты.

– Здравствуйте. Вы – Петр Ионович Якир?

– Да, а вы?

– Я такой-то.

– А, мы знаем о вас, Клара рассказывала. И работу вашу знаем.

Захожу в квартиру. В одной комнате Таня Баева, щебеча, стрижет Илью Габая. Во второй комнате лежит мама Петра Ионовича Сарра Лазаревна. Хозяйка Валентина Ивановна – простая русская баба – приглашает на кухню к столу. В квартире повсюду книги, на столе пишущая машинка, шуршат папиросной бумагой рукописи самиздата. Через некоторое время чувствую себя как дома. Хозяин, обаятельный, жизнерадостный, встречает новых гостей, живо ведет беседу. Получаю пачку машинописных работ. Один из первых документов – якировское обвинение Сталина по двум десяткам статей Уголовного кодекса, действовавшего до 1961 года. Сахаровские «Размышления», «Белая книга» Александра Гинзбурга, обращения, заявления, протесты… Не помню, увиделся ли я в первое посещение Автозаводской с Юлием Кимом, но сразу оценил его озорную шутку: над унитазом висит деревянный лирообразный стульчак с надписью «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые в нем лирой пробуждал».

До конца апреля я еще несколько раз побывал у Петра Ионовича, познакомился с его дочерью Ирой, с Юлей Вишневской, Ирой Белоцерковской, Славой Бахминым (Он собирался писать рецензию в Хронику на «Государство и социализм»).

Народная тропа в этот дом не зарастала. Сюда стекались все новости правозащитного движения, весь столичный и провинциальный самиздат. В этом гостеприимном доме у меня завязались и другие московские знакомства, появились дома, где я мог брать «Новый мир», другие журналы и поэтические сборники. В одном из этих домов я впервые увидел знаменитый позднее портрет 50-летнего Солженицына с бородой. Побывал и в однокомнатной квартире у Кима на Рязанском проспекте. Там тоже толпился народ, циркулировал самиздат.

В увольнения я первое время ездил в военной форме. Это было неудобно. А так как верхней гражданской одежды у меня в Болшеве не было, я выпустил из-под рабочей телогрейки красный свитер, повязал шарф – и мало ли кто в России ходит в телогрейке, кирзовых сапогах и в солдатских галифе! В таком чудном виде я ходил по Москве. Дважды был на выставках: в Пушкинском музее и на выставке Петра Кончаловского. Зачем-то искал югославское посольство (хорошо, что не нашел).

Осень 1968 года стояла теплая. В ноябре мы работали в Центральном военном госпитале, а с декабря в самом Болшеве. Опять приезжал отец – приободрить, поговорить с моими начальниками. Но капитана Живова он не застал, а великий Зубков пообещал, но так и не удостоил отца встречи. Он только зря промерз на КПП. (Впрочем, как впоследствии стало ясно, Зубкову персонально было поручено присматривать за мной, и встреча с отцом не входила в его планы.) После отъезда отца и нерадостного Нового года я затосковал и решил хоть как-то изменить свое положение. Случай помог: я упал с подмостков и симулировал сотрясение головного мозга (воспользовался опытом Купчинова, который так «откосил» от армии). Все было натурально вплоть до раны на голове. Информированный Зубков выражал сомнение, но медики настояли на своем, и на несколько дней я был помещен в госпиталь, здесь же в Болшеве.

Вернувшись – с временным освобождением от работ – из госпиталя в часть, я увидел, что полроты больны гриппом – кто лежит в медсанчасти, кто в казарме. Я понял, что никому, даже вездесущему Зубкову, сейчас не до меня, и решил: поеду в Горький. Конечно, это была чистая авантюра, но уж очень тяжело давил на меня стройбат.

В своей полувоенной форме, недавно демобилизованного солдата, добрался до Курского вокзала. Кассы тогда были где-то внизу, там толпилась разношерстная публика, многие были одеты не лучше меня. Я выстоял очередь и купил билет на «Буревестник» – дневной поезд.

Приезд вызвал радостный переполох, но и тревогу родителей. Отец лежал в больнице на обследовании, и я первым делом пошел к нему. Потом поехал в верхнюю часть города, к Купчинову. Евгений к этому времени познакомился с Владленом Павленковым и был настроен довольно оптимистично. «У тебя есть надежные ребята?»

Было время студенческих каникул. В общежитии университета на Ульянова из одной комнаты мне навстречу вывалились крепко поддатые мой однокурсник Володя Бухалов и пятикурсник Володя Жильцов. Жильцов молча держал большого плюшевого медведя, а Бухалов театрально воздел кверху руки: «Кого я вижу! Гордость нашего факультета! Дай обнять тебя, Виталий!» (Я не мог тогда предполагать, что уже в июне Жильцова со сломанной ногой прямо из больницы увезут на Воробьевку.)

Организовать дружескую встречу мне не удалось. Приехал лишь Лев Гузеев (он снова жил в отцовской квартире с телефоном), рассказывал анекдоты и пил пиво. На следующий день мы с Тамарой Шаманиной съездили на электричке в Правдинск к моим друзьям Мокровым, где нас тепло встретили.

А еще через день, захватив гражданскую одежду, я вернулся в Болшево. «Гражданку» оставил у знакомой хозяйки. Переодевшись, явился в медсанчасть, отдал свою справку. Меня не хватились, но, конечно, потом через КГБ о поездке стало известно. Доказать, однако, ничего было нельзя. Тем не менее в КГБ решили, что в Болшеве, рядом с Москвой и Горьким, мне не место.

В феврале меня в числе нескольких человек перевели на работу в Калининград (теперь Королев). Там при рабочем месте у меня образовался некий закуток, что-то вроде крохотной каптерки. Я стал хранить здесь книги, свои записи и первые, довольно слабые стихи. Можно предположить по дальнейшим событиям, что чекисты сами предоставили мне возможность устроить такое уютное место.

В марте разгорелся советско-китайский конфликт на полуострове Даманский. У нас в части, как и в других частях, был срочно организован «патриотический порыв». Сначала сержанты, а потом и остальные стали писать рапорты с просьбой направить их на Даманский. Разумеется, все понимали, что стройбатовцев никуда не пошлют, но начальство отрапортовало о «порыве», а «старики» надеялись, что «патриотов» демобилизуют в первую очередь. Никто из офицеров и сверхсрочников рапортов не писал. «Да их с этих теплых мест только под расстрелом можно выкурить!»

В марте же ко мне в гости приехал брат Игорь. Две ночи он ночевал в нашей казарме, мы ходили с ним в фотографию, фотографировались в военной форме и в гражданской. А в выходной поехали в Москву, где он был впервые, и я провел его по самым интересным местам в центре города.

27 апреля, в воскресенье, после обеда меня вызвали на КПП: «К тебе приехала знакомая». Оказалось – моя ученица Лариса Королихина приехала по делам в Москву и решила посетить меня в Болшеве, получив адрес от родителей. Поговорить приватно нам не удалось. В комнатку при КПП за мной следом пришел один из делающих карьеру ефрейторов. Его обязали быть при разговоре и доложить, о чем шла речь. Такого раньше никогда не было!

Уже наутро в понедельник стала понятна причина столь необыкновенного внимания. Капитан Живов объявил: меня и еще двух человек из других рот переводят служить в Казахстан. Несколько минут на сборы, я ни с кем толком не попрощался. В голове крутилось: что будет с моими записями, с книгами, которые я не вернул владельцам? Обидней всего было за томик Пастернака из Малой библиотеки поэзии. «Гражданку» не жалко, но хозяйка будет недоумевать, куда делся владелец.

Уже из Алма-Аты я написал Володе Позднякову письмо, в котором просил забрать из каптерки мои книги и бумаги и отнести их по такому-то адресу хозяйке на хранение до моего приезда. Письмо было перлюстрировано, и произошло вот что.

Бумаг и книг в моей каптерке Володя не обнаружил. На их месте лежала игривая записка: «Дорогой друг! Книги мне очень понравились и я забираю их себе. А стихи – не очень. С приветом Fantomas!» На следующий день после получения Володей письма Зубков с Живовым выстроили отделение и приказали вывернуть карманы. Зубков коршуном выхватил у Позднякова мое письмо. Сказал: я знаю эту женщину. У испуганной бабушки изъяли «гражданку», а рукописи отправили в особый отдел. (О последнем я узнал позднее из материалов моего следственного дела.)

Я был взбешен. С дороги направил на адрес Горьковского УКГБ злое письмо, родителям – открытку о переводе в другое место службы. Живов был невозмутим, командировка в Алма-Ату ему явно нравилась. Я познакомился с двумя другими «ссыльными». Оба они были на полгода раньше меня призваны в армию. Одного – одессита Мишу Опря я раньше видел в части, другого – Славу из Свердловска увидел впервые. До армии он уже успел получить судимость. У Михаила за плечами было 70 суток «губы», а у Славы аж 200! Т.е. каждый третий день службы он провел на гауптвахте!

Дорога до Алма-Аты заняла три дня, и уже 30 апреля Живов передал нас новому начальству. Рекомендации, данные нам, видимо, были такими, что начальник штаба майор Гаврилов посулил нам отправку в дисбат (дисциплинарный батальон, попасть в который считалось хуже тюрьмы), если мы продолжим вести себя так, как вели в Болшеве.