Выход на тропу войны
Выход на тропу войны
Я чуть ли не со дня рождения знала, что у нас, в Cоветской стране, граница на замке. Я даже довольно явственно представляла себе этот большой, покрытый налетом ржавчины амбарный замок, вроде того, какой висел на дверях сарая у нашей дачной хозяйки в Санжарах. Где-то годам к одиннадцати привычный образ сарайного замка начал смешиваться в моем сознании с другим замком, которым, по слухам, один знакомый ревнивый старик запирал специальные кожаные трусы своей молодой жены, в результате чего он вынужден был каждый раз сопровождать ее в уборную – отпирать и запирать снова. В этой легенде самым удивительным казалось веселое лицо молодой женщины, обреченной круглосуточно томиться в наглухо закупоренных кожаных трусах.
Наверно, так же следовало бы удивляться разнообразным и отнюдь не всегда грустным настроениям окружающих меня людей, надежно запертых на замок, но они, как и я сама, вполне притерпелись к своей жизненной ситуации и не слишком о ней задумывались, – как к мысли о неизбежности смерти.
Однако, несмотря на эту всеобщую ясность, время от времени случались проколы, и в поле моего зрения возникали чудаки, воображавшие, будто в их силах туннельным эффектом проникнуть сквозь насмерть сомкнувшиеся вокруг них стены. Почти всех их ловили в пути и отправляли на десять лет в лагерь строгого режима. Но не все желающие вырваться из-за забора были лихими ребятами, – некоторые искали законных путей.
Я их не искала – при всей моей нелюбви к советской системе, я не могла представить себе другого варианта судьбы. Все время что-то мелькало в потоке находок и потерь. Так, одна моя пьеса, по мотивам поэзии А. А. Милна, привлекла внимание Сергея Образцова, и он всерьез обсуждал со мной возможности ее постановки в своем театре – можно ли было мечтать о большем? Он даже пригласил меня к себе на дачу, где мы подробно вчитывались в мои диалоги, и разрабатывали детали предполагаемого спектакля.
Но вскоре слухи о моих намерениях поползли по Москве, и никто уже не хотел иметь со мной дела.
Веревочка начала виться где-то в 1969 году, когда мой Саша объявил, что ему не место в ЭТОЙ стране. Причин для такого его ощущения было хоть отбавляй – и личных, и общественных. Сашина рабочая ситуация с каждым годом становилась все более невыносимой.
Сразу после процесса Синявского-Даниэля ему не продлили контракт с ОИЯИ в Дубне, несмотря на то, что за пару лет до того Саша сделал открытие, внесенное в учебники физики твердого тела. Формула Сашиного открытия была даже выбита на каменном фронтоне факультета физики одного из крупнейших американских университетов рядом с формулами Эйнштейна, Максвелла и других классиков.
Саше пришлось остаться в глубоко провинциальном ВНИИФТРИ, где он с его стремительным научным взлетом был абсолютным чужаком – он с ними не пил, не звал их в гости, и торчал в их институте, как бельмо на глазу. Всем участникам было очевидно, что увольнение крамольного профессора – просто вопрос времени.
Проехав на попутных от Москвы до Астрахани, Саша обнаружил, что он вообще в этой стране чужой. Он написал:
«Быть может, самое ужасное, – это возникающее моментами ощущение, что время остановилось. Одни и те же явления русской жизни воспроизводятся в течение столетий, и я чувствую, что моя жизнь – тоже какая-то копия, подражание чему-то, уже бывшему раньше.
Это для меня – самое невыносимое».
Итак, вопрос был решен и приговор подписан. Тут кстати поползли слухи, будто какие-то лица еврейской национальности обнаглели до того, что начали просить у властей разрешение на выезд.
На счастье нам быстро встретился человек, который ходил по сионистским тусовкам, примериваясь, как бы и ему самому смотать туда, где чаще солнышко смеется. И мы попросили прислать нам вызов из Израиля.
Было очевидно, что Сашу сразу не отпустят – в ту пору ни одному доктору наук еще не позволили уехать.
Смешно, но наша жизнь при этом значительно улучшилась: одновременно с созревшим решением покинуть Россию, была, наконец, достроена наша новая квартира в кооперативном доме на улице Народного Ополчения возле метро «Октябрьское поле», и мы без особого сожаления покинули свою историческую комнату в Хлебном переулке. И стали разрабатывать планы своей новой жизни отщепенцев. Для начала Саша отправился за советом к соратнику академика А. Д. Сахарова, восходящему светилу правозащитного движения, Валерию Чалидзе. Трава забвения растет быстрее лавровых ветвей для венков, и я боюсь, что сегодня мало кто знает и помнит имя Чалидзе. Но в те опасные времена он храбро вынырнул из пучины бесправия и беззакония, держа в слабой руке обреченное знамя защиты человеческого достоинства от произвола тоталитарного режима.
О посещении мы договорились заранее. В дверях коммунальной квартиры, где жил правозащитник с набирающим силу мировым именем, нас встретила, дымя сигаретой, его прелестная молодая жена Вера Слоним, – дочь знаменитого скульптора Слонима, внучка бывшего советского наркома Максима Литвинова, – и провела по захламленному коридору в комнату мужа.
Чалидзе, портретно похожий на Врубелевского Демона, встал нам навстречу, тоже дымя сигаретой, и окинул нас пронзительным взглядом миндалевидных грузинских глаз, обрамленных удивительно длинными черными ресницами. Хотя невозможно было скрыть, что спина его как-то неестественно искривлена, его бледное лицо, осененное густой черной гривой над орлиным носом и крутым подбородком, можно было бы назвать красивым, если бы не постоянная недоброжелательная гримаса, искривлявшая тонкие губы. Он, по-видимому бессознательно, подавлял собеседника своим колючим сарказмом, замешанным на высокомерии небожителя. Возможно, дело было всего лишь в искривленной спине, и он мстил всем, у кого спина была прямая. А может, его оправданно раздражала наивная беспомощность толпящихся вокруг него простых смертных, однако и простым смертным его правота почему-то обычно не приходилась по душе.
Пока мы представлялись друг другу, я оглядела комнату – она была большая, неправильной формы. Искривляясь в полном согласии со спиной хозяина, она слегка напоминала давнюю комнату Даниэлей в Армянском переулке, – наверно тоже была выкроена из расколотого на ломти парадного зала. Несмотря на исключительно высокий потолок в комнате было душно – казалось, в воздухе застыл едкий дымок непонятного происхождения. Я прошла к предложенному мне месту на диване, всей ступней ощущая мягко пружинящую плотную массу какого-то необычного ковра. Усевшись, я поглядела вниз, под ноги – там колыхалось нечто зыбкое, темно-серое.
Перехватив мой взгляд, Саша скорчил легкую гримасу, – похоже, он уже понял, что это. Через минуту я тоже поняла, когда хозяева, докурив свои сигареты, дружно, как по команде швырнули их на пол, и Вера начала втаптывать их в темно-серый ковер. И тут до меня дошло – это был вовсе не ковер, а хорошо утрамбованная масса тысяч накопившихся за годы сигаретных окурков! Я не выдержала и полюбопытствовала:
«А почему бы их не выметать?»
«Бесполезно, – махнула хорошенькой ручкой хорошенькая Вера. – Все равно, тут же наберутся новые. Мы сперва их выметали, а потом нам надоело. И мы решили, что лучше их утрамбовывать».
Я представила себе, как, опрометчиво выйдя замуж за томного Демона, избалованная внучка бывшего наркома переехала в неуютную комнату низкооплачиваемого правозащитника, – он работал младшим научным сотрудником в институте пластмассы, – и впервые столкнулась с трудностями быта. Сначала супруги спорили, кто будет выметать окурки, а потом мудрый борец за права женщин нашел воистину остроумное и оригинальное решение проблемы равенства. Он постановил, что окурки вообще не стоит выметать, и молодые супруги стали втаптывать их в пол до консистенции ковра, в результате чего зажили в любви и согласии.
Не менее остроумные решения Чалидзе находил и для проблем тех, кто приходил к нему за советом. На Сашин вопрос, как себя вести в долгие годы ожидания, Чалидзе открыл ему невидимую для непосвященных прореху в советском законодательстве – никакая научная работа в СССР неподсудна.
Саша ушел от него окрыленный – его изобретательный еврейский мозг тут же начал сплетать хитроумные варианты, позволяющие ему облечь свою активность в пристойно законные формы. В результате он придумал для себя два поля деятельности, способных в какой-то мере удовлетворить духовные интересы небольшой группы страдальцев, выброшенных из нормальной жизни безжалостной системой. Во-первых, он создал научный семинар «вне официальных рамок», в котором участвовали изгнанные с работы ученые разных профессий, во-вторых принялся за издание псевдо-научного этнографического журнала, получившего скучное, зато безобидное имя «Евреи в СССР».
Поначалу власти не выказали к Сашиным начинаниям никакого специального интереса – то ли не придали им большого значения, то ли еще не решили, как реагировать. Благодаря этому нам удалось без помех выпустить четыре номера журнала, каждый из которых многократно перепечатывался под копирку на папиросной бумаге и разбегался по всему Союзу.
Но власти быстро исправили свой промах, спохватившись, что легкомысленно допустили такое своеволие. С середины 1973 года КГБ уже не выпускало нас из виду.
Для меня эти годы не прошли напрасно. Самым значимым для меня стало наше близкое знакомство с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и его женой Еленой Боннер, постепенно перешедшее в дружеские отношения. В первый раз Саша поехал к Сахарову с группой ученых-отказников для обсуждения письма, требующего позволить в СССР обещанную конституцией свободу эмиграции. После короткого личного разговора Саша проникся такой симпатией к этому удивительному человеку, что попросил разрешения принести ему свою самиздатскую книгу «Трепет иудейских забот».
Андрей Дмитриевич, и Елена Боннер прочли Сашину рукопись «Трепет иудейских забот» и пригласили нас в гости. Между нами сразу возникла та взаимная симпатия, которую в просторечии называют «химией», и мы, как-то незаметно для себя стали частыми гостями в Сахаровской квартире на улице Чкалова.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.