ВЫХОД КНИГИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЫХОД КНИГИ

Он не был бы Андерсеном — то тщеславным, то самоприниженным, если бы не отнёс рассказец и драму «Альфосоль» к издателю, полагая, что они вполне заслуживают быть опубликованы... Он писал их от сердца? От сердца! Он писал их со слезами? Со слезами! Значит, и у читателя появятся слёзы на лице...

А издатель не был бы издателем, если бы, глядя в глаза Андерсена — два сгустка радости, не произнёс устало:

— Я люблю молодых. Но я не могу в трубу вылететь. Найдите подписчиков, молодой человек. И я выпущу вашу книгу.

Это был успех! Чтобы он, Андерсен, не нашёл подписчиков на свой талант? Да он найдёт! И прямо от издателя он поспешил к знакомым. Сказать, что у него выросли крылья, значило бы солгать. У него всегда были крылья, но сейчас он осознал их. Он выдернул перо и увидел, что оно голубое. Его крылья были из перьев неба...

   — У меня выходит книга. Но я не могу выпустить её без вашей помощи.

   — Ах, Андерсен, наконец-то.

   — У меня выходит книга. Но я не могу выпустить её без вашей помощи.

   — Вы уверены, что её следует выпускать?

   — Уверен!

   — А я нет!

   — У меня выходит книга.

   — У меня тоже. И я выпускаю её за свой счёт, поэтому ничем не могу вам помочь, начинающий поэт.

   — У меня выходит книга.

   — Зачем?

   — Чтобы вы прочли её.

   — Я уже прочитала ваши произведения. Вам не стоит спешить с выходом книги.

   — Но...

   — Ужасно сегодня болит голова, просто ужасно, прощайте, юное дарование, не забывайте нас.

   — У меня выходит книга.

   — Вам не о книге нужно думать, а об учёбе!

   — Я поступил в гимназию. Буду учиться на королевскую стипендию, сам король знает обо мне!

   — Если король знает о вас, то я дам вам денег.

   — Скоро я принесу вам книгу.

   — Не торопитесь.

   — У меня...

   — Знаю. Знаю. Знаю. У вас выходит книга. Но нет денег на её издание.

   — Точно так...

   — И вы поступили в гимназию.

   — Да.

   — А подумали ли вы, что учить на королевские деньги не поэта, а нормального человека, гораздо нужнее для Дании.

   — Мне не приходило это в голову, извините.

   — Понадобится помощь, заглядывайте, мы всегда рады вас видеть. Приходите просто так, без книжных разговоров. Мы вас очень любим!

   — Помогите мне выпустить книгу.

   — Вы что, новый Шекспир?

   — Нет...

   — Зачем же выпускать книгу, если она малоталантлива. Почему вы, Андерсен, полагаете, что люди должны тратить время на чтение ваших сомнительных произведений, вместо того, чтобы служить стране? Изучать медицину, например? Или механику.

   — Я не знаю.

   — Да куда же вы торопитесь?

   — Мне нужно набрать подписчиков до моего отъезда в Слагельсе.

   — Славное местечко. Смотрите же, учитесь хорошенько.

   — Спасибо. Мне пора.

   — Да куда же вы? Я согласен быть среди ваших подписчиков. Вы ещё очень молоды и — кто знает — может быть, со временем станете дельным человеком. Тогда мы вместе посмеёмся над вашей книжицей...

   — Спасибо...

   — Воды поэту Андерсену...

   — А вот и вы... Славно, славно... Надо же, приехать в Копенгаген ни с чем и уже гимназист. И сам Коллин-старший о нём хлопочет. Хотел бы и я иметь такого благодетеля!

   — Не были бы вы так любезны...

   — Я всегда любезен...

   — Всегда? Третьего дня мы с вами встретились и вы даже не изволили поздороваться.

   — Извините, я, должно быть, вас не заметил!

   — А стоит ли обращаться за помощью к человеку, которого вы не замечаете, и который, тем не менее, думает о вас?

   — Извините.

   — Представляю, как удивятся в вашем Оденсе, что вы стали гимназистом.

—Да, мама очень обрадуется.

   — В Копенгагене следует говорить не «мама», а «мать».

   — Хорошо. Спасибо.

   — Выучитесь и забудете нас...

   — Я никогда не забываю добра... Я у вас дважды обедал.

   — Не дважды, а трижды!

   — Да, трижды! Вы спасли меня от голодной смерти.

   — Ну, вот видите! А вы говорите о какой-то книге. Нет уж, увольте, нам с супругой достаточно и того, что мы вас спасли от голодной смерти. Это наш лучший подарок датской литературе.

   — Я обязательно напишу вам из гимназии.

   — Сделайте одолжение!

   — Куда спешит господин гимназист? На свидание?

   — Мне нужно найти подписчиков на мою книгу.

   — Вот как, уже и книгу написали. А не подумаешь.

   — Не соблаговолите вы стать одним из подписчиков?

   — Соблаговолю. Вы у меня взяли книгу и вернули её в отличном состоянии. Из вас, пожалуй, выйдет поэт...

И вот он снова у издателя. Он — у издателя!

Сбылась мечта, подписчики найдены, Копенгаген понял его! Он считает, что Андерсен достоин выпустить свою первую книгу. Будет листать его страницы. Будет улыбаться его мыслям. Андерсена обжигала уверенность, что все в Оденсе прочтут его книгу. Он был абсолютно счастлив!!! Счастье — это когда тебя издают.

Книга вышла под псевдонимом «Вильям-Христиан-Вальтер».

Вильям Шекспир и Вальтер Скотт были его кумирами, именно — кумирами. Между ними примостился он — Андерсен. Отличная компания, правда, читатель? И ни одного лишнего имени. Ни одного!

Гоголь, Андерсен, Некрасов... Я никогда не назову их первые книги неудачами. Они — могут. Мы — никогда. Первая книга — это первое чувство полёта. Это прикосновение к небу. Это не запах цветка, а аромат звезды. Это тропинка в вечность. Это полная уверенность, что книги печатаются в типографии облаками и деревьями, а не людьми.

   — Здравствуйте, господин Андерсен. Кажется, вы стали писателем?

   — Да, я тоже об этом слышал.

   — Вы первый писатель в Дании, поступивший в гимназию. Кстати, у вас много ошибок.

Он покрылся потом.

   — Я знаю.

   — Нужно давать вычитывать свои страницы образованным людям.

   — А книга, сама книга вам понравилась?

   — Я же сказал, много ошибок.

Этот сгусток бумаги, как он жжётся на груди. Неужели это его книга? Это буквы, которые он написал? Нет, это писал не он, это диктовал ему сам Бог. Без его помощи ничего бы и не вышло...

И он судорожно молился, потому что по-прежнему не мог опереться в этом мире ни на кого, кроме Бога.

И тут он увидел дерево — с таким же дуплом, как и то, что видели они с отцом. Это будет дань отцу — его посмертный подарок. Он не может положить эту книгу на могилу отца, но он положит её в дупло дерева — как в конверт...

   — Папа? Ты меня видишь? Я увижу страны, о которых ты говорил. Я так хочу, чтобы ты был рядом со мной. Меня называют сентиментальным и часто смеются надо мной, но разве слёзы это плохо, разве плохо, что любимая твоя кукла — со мной. Каждую ночь я вспоминаю наши лесные прогулки.

Как ему сейчас хотелось прижаться к сердцам тех, кто искренне радовался любым его успехам, кто просто радовался ему самому: тому, какой он есть. Бабушка, мама, отец. На этих трёх китах стояло его прекрасное беззаботное детство. И вот — книга. И вот — гимназия. Это всё не просто ему — это и отцу, и бабушке, и маме.

Приблизится ли он к своей мечте там, в Оденсе?

Пусть будет всё так, как делает Бог...

Здравствуй, Слагельсе.

Вся дорога туда — дорога поэта. Он не удивился бы, если бы вдруг оказался на Парнасе. Но в свои семнадцать лет он попал во второй класс гимназии и оказался на одной ученической скамье с маленькими детьми...

Вновь придя к Йонасу Коллину, Андерсен расплакался от счастья. Он мог расплакаться и от горя, если бы Коллин попросту вернул ему рукопись... и просто от вида розы он мог расплакаться. Слёзы были его спасением, он столь глубоко чувствовал жизнь, почти везде находил чувство обиды. И от жалости к себе он мог расплакаться. И от восторга перед тем, что написал. И от пьесы, когда съёживалось от горя сердце... И от пения птицы. И грустный сон мог довести его до слёз. Счастье, что на свете жили Вальтер Скотт и Вильям Шекспир, тоже исторгало слёзы из его тонкого сердца. Душа на всё отзывалась слезами... Ну, а книги, от их страниц сам Бог велел плакать ему.

Ах да, к слову: как там дела с его трагедией? Есть ли хорошие новости у ученика Шекспира? Не подведёт ли он своего учителя Вальтера Скотта?

— Я имел о вас разговор с королём, — многозначительно сказал Йонас Коллин.

«Король знает обо мне! — мелькнуло в мозгу Андерсена, и мысль эта осела в душе. — Король знает обо мне! Король знает обо мне! — передавала дальше каждая клеточка организма, каждая кровинка. — Король знает обо мне, король знает обо мне, король знает обо мне!» В этом известии было что-то от Вальтера Скотта: Король благословляет вас! Или: Король благодарит за службу. — Или... или... или... бесспорные, бесконечные или...

Но можно ли этому верить, правда ли это? Не ослышался ли он? Андерсен пронзил Йонаса Коллина своими маленькими голубыми глазками, которые сделались вдруг большими, огромными. Это его сердце бьётся так громко, нет, не его, не его, не его, не его! Это целых два сердца бьются в нём, целых два сердца, и второе родилось от радости, что король знает о нём всё! Неужели королю понравилась его пьеса, его замечательная трагедия из народной жизни?

Коллин внимательно смотрел на него. Он любил наблюдать людей, государственная деятельность, работа на посту директора Королевского театра сотворила из него сердцеведа. Общение с драматургами, актёрами, музыкантами, режиссёрами разнообразило его знание о людях, к которым большинство мещан относилось с пиететом. Он знал эту жизнь изнутри и ни одному из своих детей не пожелал бы такого куска хлеба. Сердцевед Йонас Коллин знал и своего короля, и манеру его мышления, стиль, как сказали бы сейчас... Отчего бы не помочь совершенно безвестному, нищему, что-то там пишущему юноше? После помощи короля, о которой станет всем известно, он уж точно чего-нибудь добьётся в жизни, по крайней мере, женится...

Всё это промелькнуло перед внутренним взором Коллина, пока он ждал, а в это время стук второго сердца Андерсена долетел до Оденсе, где ещё была жива его мать, пьющая прачка Мария, до безумия любившая сына и чувствующая каждую его неприятность — сказать, как свою?! нет!!! трижды нет — десятикратно сильнее, чем свою...

А Коллин всё выдерживал и выдерживал паузу, которую члены его семьи называли бессмертной... Тайнопись дворцовой жизни научила его проверять прочность фразы прочностью молчания. Он молчал так долго, что собеседник застывал в ожидании.

   — Король соизволил принять вас в гимназию города Слагельсе за государственный счёт... Он благороден, наш король... Да... Вы всегда должны помнить, что именно он основал эту гимназию, заботясь об образовании низших слоёв населения. Вы, надеюсь, понимаете милость короля.

   — Да, я понимаю... Благодарю вас!

   — Кроме того, король назначил вам стипендию...

   — И стипендию? — растерянно переспросил нищий посетитель.

   — И стипендию, — недовольно подтвердил Коллин. — Я представил вас королю в лучшем виде. Мне пришлось слишком много слышать от уважаемых людей о вашей, — он сделал паузу, хотел сказать «настырности», но произнёс: — настойчивости...

Он умер? Или он — Андерсен — жив? Эти слова относятся к нему? К нему? О Господи, к нему.

   — Благодарю тебя, Господи, — чутко произнёс Андерсен, и Йонас Коллин, привычно поднял глаза к потолку, который сейчас для Андерсена был настоящим небом: с облаками и ликом бессмертного Христа...

   — Мы должны гордиться нашим королём, — поучительно сказал Йонас Коллин, и Андерсен вновь поднял глаза на потолок, который ещё недавно был небом... благородным небом, благосклонно отнёсшимся к нему в ответ на все страдания... — Ни одни человек на территории королевства не остаётся без внимания нашего короля, — привычно сказал сытый Йонас Коллин голодному Гансу Андерсену... — Каждые три месяца я буду высылать вам деньги. Вам нужно спешить: учёба не ждёт...

   — Я уеду на первом же дилижансе, — искренне произнёс автор неудачной трагедии «Альфосоль»...

   — Не стоит так спешить. — Впервые за весь разговор директор Королевского театра улыбнулся... — Но спешить, — он поднял вверх указательный палец, — надо!..

   — Я буду спешить, — выпрыгнуло из ошалевшего драматурга.

   — Это наша последняя пока встреча. До вашего отъезда мы не увидимся, — равнодушно-государственно произнёс Йонас Коллин, — но я буду посылать вам деньги каждые три месяца.

И тут Андерсен вспомнил: а пьеса, как его пьеса, как его душа? Коллин прочёл его душу? Разве тебе мало — гимназия, стипендия? — спросил молниеносный голос с некоторым пренебрежением к тому, в ком он звучал...

Ганс Андерсен вздохнул:

   — А как моя пьеса?

Йонас Коллин снова сделал побеждающую всякие слова паузу и проговорил:

   — Пьеса ваша, кажется, вы назвали её «Альфосоль»... — Он поколебался, говорить: «совершенно не годится» или «пока не пригодна», выбрал первое и заметил: — ...совершенно не годится для сцены...

Юноша обвял. Как быстро менялись в нём настроения... Трудно ему придётся... На секунду Коллина пронзила жалость к этому маленькому орангутангу — это прозвище как нельзя более подходило к Андерсену... огромные руки, почти до земли... Они тянулись к земле, будто в поисках куска хлеба...

Может быть, на Коллина сильно подействовала энергетичность молодого человека и блеск высокой надежды в глазах...

Может быть, в пьесе начинающего автора нашёл директор королевского театра искры таланта? Или Андерсен уже поднадоел бесстрастному, холодному Копенгагену? Он уже был вхож во многие семьи в качестве развлекателя и часто выглядел примирившимся со своей ролью полушута-полуталанта, полусумасшедшего-полуребенка.

   — Но ваша энергия, — Йонас Коллин продолжил свою директорскую тираду, — вызывает уважение и, возможно, является доказательством ваших возможных успехов в будущем. Учитесь. Да поможет вам Бог.

Осторожный чиновник Коллин был дважды осторожен сейчас: ещё бы, этот мальчишка сегодня же разнесёт разговор по всем домам Копенгагена, да ещё добавит, что королю понравилась его пьеса и потому он получил и гимназию, и стипендию. Восторженность — главная ошибка людей. К счастью, его дети, кажется, лишены этого. Разве что Луиза, но у неё восторженность детства скоро минует... Коллину стало вдруг неприятно. Почему? Он попытался проанализировать своё чувство и тут же понял, что сама мысль о дорогой и любимой дочери вслед за мыслью об Андерсене была несколько обидна для него... Но Йонас Коллин потому и был высоким чиновником, что не стал руководствоваться своим странным чувством, а отбросил его: он выполняет распоряжение короля и делает доброе дело, а сочетание этих двух дел всегда приятно для него...

Ну почему не умирают от счастья? Почему не умирают от счастья? Ганс Андерсен вышел из кабинета Коллина столь растерянным, что столкнулся на улице с прохожим и только тут несколько пришёл в себя. Возвышенный миг действительности кончился: прохожий с крайним неудовольствием посмотрел на будущего гимназиста и спросил с раздражением:

   — Вам не кажется, что следует ходить несколько осторожнее?

   — Извините, — тут же с готовностью к тому, что хотел услышать от него собеседник, произнёс Андерсен, — но только что по распоряжению короля я принят в гимназию Слагельсе!

   — Вот как? Но, кажется, король не здесь живёт.

   — Конечно, не здесь, — с уверенностью и доброжелательностью простолюдина объяснил Андерсен, — король передал своё желание через господина Коллина!

   — Вот как? — Прохожий улыбнулся. — Значит, у вас сегодня праздник.

   — Да!

   — Вам следует запомнить этот день.

   — Я его уже запомнил.

   — И кем же вы хотите стать?

   — Шекспиром!

   — И только? — пошутил незнакомец.

   — Мне этого достаточно!

Прохожий искренне рассмеялся. На открытом и некрасивом лице того, кто только что столкнулся с ним своим угловатым телом подростка, было столько счастья, что он поневоле захотел быть обладателем хотя бы частички этого наслаждения жизнью.

   — Как вас зовут?

   — Моё имя Ганс Христиан Андерсен. Я драматург.

   — Прекрасно. Ганс Христиан Андерсен — так, кажется?

   — Да, так.

   — Позвольте вам дать совет?

   — Пожалуйста.

   — Постарайтесь стать Андерсеном. И тогда Шекспир вам станет не страшен.

   — Почему я должен его бояться?

   — Причина проста: что делать тому, кто захочет быть похожим на вас, Ганса Христиана Андерсена, — ему тоже посоветуете стать Шекспиром?

Выходец из Оденсе задумался.

   — Пожалуй, вы правы, — произнёс он.

   — Если вы согласны с этим, молодой Шекспир, то позвольте угостить вас праздничным обедом.

   — Спасибо, я сыт... — растерялся Андерсен, не зная, как поступить, — принимать ли приглашение от незнакомца? Но голод и лучший его представитель — желудок приняли приглашение копенгагенца раньше, чем лицо...

   — Я согласен.

   — И правильно, — констатировал богатый незнакомец, которого теперь заинтересовал этот увалень. — Чем чаще вас будут угощать, тем тоньше вы будете. — И тут же первым рассмеялся своей странной шутке...

Но всё же Андерсен ещё раз побывал у Коллина. Он пришёл поблагодарить его.

   — Пишите мне откровенно о своих нуждах и о том, как пойдёт ученье!

На этот раз Йонас Коллин был ласков и добросердечен.

   — Какое счастье вам привалило, Андерсен, — то и дело сообщали ему знакомые.

   — Не каждому сыну прачки удаётся учиться на королевские деньги, — сказали ему в одном доме.

   — А на что тогда нужны королевские деньги? — спросил ребёнок в доме Эрстедов, и все присутствующие рассмеялись этой философской фразе...

   — Когда-нибудь и ваши книги, дорогой Андерсен, будут стоять на моих полках, — твёрдо сказал Эрстед. — Только учитесь, учитесь, учитесь...

Но в его словах не было наставлений, и потому пока неудачливый драматург им искренне верил...

Нужно знать, что представлял для датчан театр. Это было по тем временам важнейшее из искусств. В театре, где было тихо и светло, люди приобщались к другому миру, не миру искусства, а просто к другому миру. Театр был праздником среди пошлых будней, он был как цветок среди песка, как дерево посреди поля. К театру тянулись все, он был поистине демократичен. Пьесы обсуждались. Над судьбами героев и героинь плакали. Они входили без стука в каждый датский дом, и их впускали. Может быть, один из синонимов слова «датчанин» — «любящий театр».

Андерсену когда-то обещали напечатать его трагедию, которую он считал если не лучшей в мире — иначе зачем публиковать? — то на уровне Шекспира. К тому же маленький рассказ «Привидение на могиле Пальматока» просился в книгу. Нужно было собрать подписчиков.

   — Прощайте, Андерсен, начинается новая пытка вашей жизни, гимназия, вы уезжаете в прекрасном расположении духа, и мы не смеем потревожить вашего настроения. Эй, кучер, трогай, пора...

Из окна дилижанса так приятно смотреть на подданных короля, который дал вам стипендию. Подданные смотрят на окна так, будто знают: за ними тот самый Андерсен...

   — Какой — тот?

   — Ну тот самый, которому король дал стипендию, возвысившую его над всеми гимназистами его родного Оденсе.

   — А, так бы и говорил, а то Андерсен да Андерсен, заладил, я восьмерых Андерсенов за жизнь знал, и никому король не дал стипендию, теперь буду знать, что Андерсенам стипендия королевская положена, чтобы в гимназии учились. Дураки, знать бы им об этом с детства! Авось, их дети выучатся.

   — Посмотри, какой нос! Длинный, важный, что твоё перо. Видать, знатный будет господинец!

   — Женится — так и будет.

   — Этот не женится.

   — Почему?

   — Говорю — не женится!

   — Да почему?

   — По лицу видно.

   — Летописец какой выискался! Выучится — деток захочет.

   — Кто захочет, а кто нет. Этот и захочет, а деточек не будет.

   — Ну ладно, давай пожелаем ему хорошей учёбы.

   — А разве на королевскую стипендию можно учиться плохо?

   — Не знаю.

   — Да ты не чеши затылок, прямо отвечай, можно или нельзя, я своим знакомым Андерсенам должен рассказать!

   — Разумею, что нельзя...

   — Небось, едет и говорит: прощай, неизвестность Копенгагена, здравствуй, счастье Слагельсе.

   — Может, и говорит, кто ж его знает.

   — Вот и проехал дилижанс.

   — Он-то проехал, а ты остался, дурак, вслед дилижансу смотреть. А я так разумею: лучше на нём ехать, чем на него смотреть.

Дилижанс медленно, то есть вежливо, катил по дороге, будто хотел поговорить с каждым знакомым камешком по пути. Ему не было никакого дела до Андерсена. Ну, совсем никакого дела. Да и Андерсен, по правде говоря, не спешил.

Ну, а если бы он вот сейчас узнал, что книгу опубликуют несколько лет спустя, что бы он сделал? А ни-че-го!

Он думал о себе. Дорога располагает к раздумьям. Есть писатели, немыслимые без дороги, без путешествий, — Андерсен, Гоголь... В четырнадцать лет осенью Ганс Христиан Андерсен вошёл в Копенгаген, добравшись до него «слепым пассажиром». Теперь он уезжал в маленький город Слагельсе. Если бы отец узнал, что он получил королевскую стипендию! Но какая-то сила в юном Андерсене подсказала ему, что он знает, знает, знает! И на душе стало так легко, красиво, спокойно, как за окном, где два странных человека говорили о чём-то... И бабушка не дожила до этого великодушного дня. Могла ли бабушка мечтать, что он, её внук, станет учиться на королевскую стипендию? Да она бы всю комнатку залила слезами радости. Андерсен вспомнил её доброе лицо, букетики цветов, которые она приносила из больницы, и чудесная боль пронзила его одинокое сердце. Ему только семнадцать, а он уже почти одинок на этой земле. Да почему — одинок? Ведь у него сестра, которая, стыдно сказать, стала женщиной лёгкого поведения. А у них с Карен — одна мать. Как боялся Андерсен встретить её на улицах Копенгагена, идя рядом с кем-нибудь из знакомых. А встретить её они могли на каждой улице... Сколько уважаемых людей отказалось бы от знакомства с ним, закрыло бы двери своих домов перед ним! Если бы о ней знал Йонас Коллин, разве он помог бы ему получить королевскую стипендию? Нет, нет и нет! Никогда! Андерсен похолодел — а если они всё-таки узнают? Не отнимут ли у него стипендию? А если его встретят в столице, а потом расскажут в родном Оденсе, что брат проститутки обучается на королевские деньги? И это просочится в газеты? И все будут говорить:

   — Это тот самый Андерсен, у которого сестра... — Многозначительное многоточие. Да он сгорит со стыда. Не возьмёт больше пера в руки, он станет никому не нужен.

А что скажет семейство Эрстедов — и он сам, и брат?

   — Простите, Андерсен, но мы не можем пожимать руку человека, который общается с... — тут будет пауза, будут паузы — ...женщинами легкомысленного поведения. Найдите в себе волю не общаться с её подругами, чтобы сохранить себя для истинной любви...

От этих мыслей он вжимался в угол дилижанса, чтобы слиться с клочком слабой темноты, отдыхающей там...

Как хорошо, что он успел отправить восторженное письмо матери... При теперешнем настроении он бы не решился писать в родной город: а вдруг в связи с родством с Карен он будет в ближайшее время отозван из гимназии и кончит жизнь нищим на улицах Копенгагена — ведь возвращаться в Оденсе ещё смертельнее, чем умереть нищим в столице, куда он отправился, чтобы стать знаменитым...

А ещё недавно, до появления этой вот мысли, он был самым счастливым в Копенгагене, в Оденсе, во всём мире, в дилижансе, наконец... Нет, следовало развеять свои мысли беседой. Андерсен всегда легко начинал любой разговор, он любил общение, прежде всего потому, что в общении люди узнавали о нём, во-вторых, они могли пригодиться в его жизни, в-третьих, он по природе обладал общительностью, которой хватило бы на всех жителей Оденсе...

В дилижансе ехал молодой студент. Он отправился к родственникам, которые хотели увидеть его студентом. Это воспалило одиночество Андерсена, и он тут же избавился от него, заговорив со студентом. Его восторги перед событиями ставшей благоволить к нему жизни перелились через край.

Он был словоохотлив, и глаза его блестели... Прежде такого блеска и красноречия он не чувствовал в себе.

Студент выслушал его историю без особого восторга, он был переполнен собой, как всякий молодой человек, с жизненной победой возвращающийся под родственный кров...

Он без снисхождения, но и без большого интереса выслушал историю Андерсена о его детстве, об отце, мечтавшем, что сын поступит в гимназию, и обо всём, что вспомнил его восторженный ум...

У студента было такое чувство, что быстрые слова Андерсена подгоняли лошадей... Свою длительную, как дорога, речь Андерсен пересыпал именами известных копенгагенских людей, и можно было подумать, что долговязый парень, ещё и не учившийся даже в гимназии, — одна из центральных фигур в политической и культурной жизни столицы.

   — Куда вы едете? — поинтересовался Андерсен, вопросы сыпались из него, как из рога изобилия...

   — К родным в Ютландию, — вежливо отвечал студент, — вы уже изволили задавать этот вопрос.

   — Ах, извините меня... И что вы чувствуете после экзаменов и зачисления в университет?

   — Усталость, — честно отвечал студент. — Только усталость.

   — Почему? Вы же студент, радость должна обуревать вас! Могучая радость! — поучал Андерсен, воспитанный на образцах драматургии и поэзии. — Если бы я стал студентом, я был бы на седьмом небе от счастья.

   — Поверьте, шестого неба тоже хватает, — улыбнулся путешествующий в Ютландию.

   — Нет, я бы всё-таки попал на седьмое! — настаивал восторженный гимназист.

   — Когда со временем станете студентом, обязательно помашите мне оттуда...

   — Хорошо, — искренне пообещал Андерсен.

   — Кроме Бога, у меня нет другой опоры в жизни, — снова заговорил Андерсен. — Ни одной. — Он говорил совершенно искренне...

Пассажиры молчали. Они уже успели порядком устать и ели... Это ничуть не смутило Андерсена. Ведь человек поглощает Божью пищу, значит, вполне может послушать и о Боге...

   — Мы глубоко сочувствуем вам, милый Андерсен, — сказала пожилая попутчица, — вы замечательно говорите.

Андерсен обиженно замолчал. Ему тоже хотелось есть.

   — Вот, — сказала попутчица, — возьмите кусочек курицы, надеюсь, еда развеет вашу печаль.

Андерсен взял курицу и стал молча жевать... Курица была вкусной, а он был голоден, поэтому он быстро избавился от печали.

Поели. Дорога стала веселей. Съеденная курица снова повлекла к разговорам.

   — Я глубоко завидую вам, милый Андерсен, — сказала попутчица, одарившая будущего гимназиста курицей. — Мы все желаем вам долготерпения и надеемся, что со временем встретим ваше имя среди лучших людей отечества.

   — Я постараюсь оправдать ваши надежды, — вполне серьёзно отвечал Андерсен. А потом великодушно заметил: — Обязательно загляните ко мне, когда я стану известен...

   — Учиться в гимназии так скучно, — не утерпел поделиться своими знаниями студент, торопящийся в Ютландию, — что если бы я очутился в аду, то, уверяю вас, меня посадили бы в гимназию и страшнее наказания нельзя было бы придумать ни одному рогатому.

   — Ах, не вспоминайте, не вспоминайте о них! — тревожно замахала на него попутчица. — Не к ночи будут помянуты...

   — Учиться всему — такое счастье! — заметил Андерсен. Он проникся сначала непониманием, а потом на минуту и подобием ненависти к студенту, с которым успел подружиться. — Как можно так говорить об учёбе в гимназии? Как? Только бы сидеть за партой гимназии — вот что такое счастье. И теперь оно так доступно... Если бы отцу хоть год, хоть месяц поучиться в гимназии, исполнить свою жизненную мечту, он бы прожил наверняка куда дольше...

   — Разве можно не восхищаться восторженностью этого замечательного человека, — проговорила добрая попутчица, — определённо, господин Андерсен, вы многого достигнете в жизни, тогда, пожалуйста, не забудьте нас... случайных попутчиков.

   — Не забуду, — великодушно пообещал Ганс Христиан, гимназист, сын отца, мечтавшего больше всего на свете учиться в гимназии.

Если бы каждый на земле, кто хотел, мог учиться! Как много счастья стало бы на земле... О, муза знаний, дыши на всех, кто мечтает о твоём свежем, полудетском, юношеском дыхании...

   — Я буду учиться, значит, я буду счастливым, — твёрдо сказал сын башмачника Андерсена.

   — Скоро вы хлебнёте этого счастья, — не удержался студент, — и взревёте от этого счастья...

Андерсен рассмеялся. Его ждали латынь и математика, он всё узнает о мире, ах, вот только если бы отец сидел с ним за одной партой! Он хотел поделиться этой мыслью с соседями по дилижансу, но что-то помешало ему это сделать... Он тяжело вздохнул, словно мог оживить отца для учёбы в гимназии вместе с ним — мог, да не смог...

   — То, что для одних ад, для других — рай! — философски и торжественно произнёс Андерсен, и студент не стал с ним спорить, будто в словах этого странного, смертельно открытого юноши была та правда, которой не мог он понять до конца...

   — Ад и есть ад, — зевнула попутчица.

— Ад есть ад, — с иронией заметил студент, которому нравилось немножко поддразнивать чудака Андерсена...

   — Каждый из вас прав, — высокопарно заметил подагрический старик, до того не произносивший ни слова. Он так неожиданно возник своим голосом посреди их разговора, что поневоле вызвал любопытство всех путешественников. Видно, болезнь так мучила его, что он боялся потерять хоть слово, чтобы экономить силы для борьбы с подагрой...

   — И всё-таки учёба — рай, — не унимался Андерсен, в котором жили сейчас воспоминания о воскресных прогулках в лес вместе с отцом...

— Надеюсь, вы сможете мне это доказать через несколько лет! — весело бросил студент. Его умиляло, что этот великовозрастный странный человек едет в Слагельсе учиться на королевскую стипендию, мечтает об учёбе как о манне небесной, и радовало, что ему предстоит то, от чего уж он-то отмучился навсегда...

   — Я докажу! Разве я не доказал вам ещё этого?

   — Ах, мой милый Андерсен, как я завидую вашему темпераменту, — сказал внезапно оживший старик. Казалось, это был вовсе не старик, а ожившая осенняя муха...

   — И я, — подтвердила попутчица.

   — Ваши глаза — замечательное доказательство ваших слов, господин Андерсен, — продолжал временно избавившийся от подагры старик. Чем дальше уходила болезнь, чем глубже убаюкивалась она под монотонное шатанье дилижанса, тем словообильнее становился старик. Слова его звучали всё громче и громче и были произносимы так низко, что казалось, не человеку принадлежат они, а лошади, и издалека можно было подумать, что это говорят две лошади, обречённые перевозить людей с места на место, вместо того чтобы учиться в лошадиной гимназии.

И он был прав: два ручейка счастья, именуемые иногда глазами, сияли на лице Андерсена прекрасным светом...

Ах, дилижанс, мой дилижанс,

Дай Андерсену шанс, —

сымпровизировал королевский стипендиат, ступая на незнакомую землю. Так когда-то первый миссионер ступил на землю Гренландии, на то самое место, где торжествует теперь над каменистой природой цивилизованный Нуук — столица Гренландии.

   — Какой милый идиот! — восторженно произнесла дарительница курицы.

   — Все юноши — идиоты, — вулканически заметил пока внеподагрический старик и зевнул, чувствуя приближение нелюбимого развлечения болезни...

   — Я с вами совершенно согласна, — заметила словообильная женщина.

   —  Я не кончил, — вновь сказал старик. — Все юноши идиоты, но состояния счастливее идиотизма люди пока не придумали.

Ни с кем не раскланиваясь, он снова замолк в своём углу, должно быть, решив оставшуюся часть дороги посвятить размышлению о приятных годах идиотизма.

   — Как-то скучно без нашего нового друга, — заметил студент.

Но ему никто не ответил, ведь скука — наиболее распространённая среди датчан болезнь...

Андерсен обернулся, точно почувствовал, что о нём говорят, и весело помахал вслед дилижансу, вежливо покачивавшемуся на мягких рессорах. У него всегда возникало чувство грусти, когда он прощался с полюбившимися людьми, — он хотел никогда с ними не расставаться...

Он прибыл в Слагельсе, когда темнота уже хозяйничала вовсю и даже следика дня не осталось. Розы спали и не могли встретить его улыбкой, но Андерсен чувствовал их сны... кто ещё из людей научился так рано понимать сны роз, их язык, их любовь. Здравствуйте, розы, здравствуйте, и спокойной ночи, вы часто будете видеться со своим поэтом. Да, да, это только вы знаете, что он ваш поэт, для всех здесь он всего лишь случайный великовозрастный гимназист, которому улыбнулась королевская стипендия.

Номера для приезжих были скучными, сонными. Тут вам не Копенгаген, — говорили они всем — и стены, и стулья, и окна, — даже сама ночь казалась из этих окон скучной, ненужной, будто ни одной розы не шевелилось в ней во сне.

Хозяйка указала Андерсену его пристанище, самое бедное, но он ничуть не огорчился: во-первых, он привык к нищете, во-вторых — он был гимназистом, в-третьих — он всегда жил посреди неба, а не посреди земли — ведь земля — только часть неба, и он всей душой понимал это.

   — Что интересного в городе? — задал Андерсен вопрос своей хозяйке.

Та, не задумываясь, ответила:

   — Новый английский пожарный насос и библиотека пастора Бастгольма!

   — А есть ли аристократия?

   — Несколько гарнизонных офицеров.

Андерсен! Как жаль, что у меня нет видеоплёнки с твоими шагами, дыханьями, взглядами... Но — спасибо дагерротипистам: твоё изображение сопровождает нашу не сказочную жизнь... Я чувствую — чувствую сквозь асфальтовое время, — как ты дышал, ходил, видел. Твои слёзы украшают моё лицо. Я знаю, как ты общался с детьми и взрослыми — престарелыми детьми, со звёздами, с розами... С детьми — семенами вселенной. С детьми, которые и не подозревают о бессчастье взрослых...

Андерсен! Образец твоего почерка хранится в твоей бесценной коллекции. Страница поэта — его портрет, только нужно постараться увидеть лицо. Почерк — это душа. Как жаль, что у меня нет твоего волшебного почерка, хотя бы капли твоих чернил, хотя — я не прав, не прав! — ты писал свои сказки пером жар-птицы и макал его не в чернила, а в звёзды — и звёздным светом написаны они...

Вот и сейчас я вижу тебя — ты у окна, в новом городе. Ты ещё не хочешь выходить в ночь, ты привык первым здороваться с днём, и ты будешь ждать его у окна, ведь город этот, эта ночь скрывают в своих огромных недрах твою гимназию; ещё спит стол, за которым тебе предстоит сидеть, ещё дремлют твои учебники и чистые тетради, ещё тебя не знает в лицо аспидная доска, но ты уже предчувствуешь их в этой ночи и чувствуешь так ясно, как будто это органы твоего тела.

Но не права была хозяйка номеров для приезжих: главное достоинство Слагельсе — театр. Это было помещение, куда можно было собрать больше всего людей. Театр да гимназия — вот два самых больших места в Слагельсе. Где люди — там и сплетни. Может быть, сплетни — подкорка культуры... Двадцатый век придумал для сплетен новый термин: информация. Так что будем щедры — в театре славные жители Слагельсе обменивались информацией.

Театр, театр — ты сердце Дании. Ну, если не целое сердце, то его правый желудочек.

Всякий спектакль — событие не только в жизни каждого горожанина, но и добавка зрелости городу. Слагельсе мудрел в театре, как мудрели древние греки, вбирая сцены Еврипида, Софокла. Театр древнее книги.

— А Андерсен опять не смог ответить по-латыни, — натыкался Ганс Христиан на шило фразы, брошенной кем-то из служанок.

Он оборачивался — голоса и след простыл.

Нет, не простыл — остался в сердце... Голоса не исчезают безвредно для здоровья тех, кому предназначаются они... Наши голоса — пути в каше прошлое...

Театр Слагельсе размещался в конюшне.

Конюшня — не самое худшее место для театра, решил Андерсен, осмотрев самое примечательное место города. Стойла были превращены в ложи, да такие уютные, что поневоле поймёшь, что лошадям не так плохо живётся. Пожарник придумал обить разноцветной бумагой деревянные перегородки.

Солнцем была железная люстра, с любопытством оглядывающая зрительный зал и всякий раз не верящая перед спектаклем, что придут эти самые зрители. Как она любила своё горение, как обожала свою жизнь, как тревожили её женское сердце сердца офицеров, ожидающих начала спектакля! Все думали, что она железная и бесчувственная, но она была совершенно живая, из плоти и крови, и так хотела, чтобы месяц выбрал время и женился на ней, и чтобы у них были дети — маленькие люстры или, на худой конец, маленькие месяцы, и чтобы у каждого ребёнка был детский театр, где они могли бы подрабатывать и привыкать к трудной датской жизни. Но никто, совсем никто её не понимал, мало того — даже и не хотел понимать! А вот она возьмёт и упадёт реем назло, пусть попробуют пожить без неё... Но тогда они найдут другую люстру, и совсем другая женщина станет светить её мужчинам! Нет, ни за что, она ещё так молода, так хороша собой, она ещё в самом расцвете женских светильных сил. Но почему, почему её никто не замечает! Хоть бы пьесу сложили в её честь! Хоть бы вон тот, неказистенький, по фамилии Андерсен, великовозрастный гимназистик, у него тоже, кажется, романтическое представление о жизни: однажды он пришёл в этот театр-конюшню и сказал:

— Господи, как: же тут хорошо! Я обязательно напишу пьесу для Слагельсе! — и посмотрел на потолок.

Люстра чуть не упала в обморок от счастья и стала ждать! Она ждала месяц, другой, третий, но пьесы не было, и зрительницы ласкали свой слух маленькими новостями гимназии — а что им оставалось делать? — Телевизор смотреть? — Телевизора тогда не было... Даже электричество ещё не царствовало в домах, не стало членом семьи. Вот бы позвонить сейчас, из двадцатого века, туда, в Слагельсе, попросить к телефону гимназиста Андерсена, но боюсь, голос в трубке ответил бы, что Андерсен к телефону подойти не может, он учит уроки...

Внимательно смотрите на люстры в театрах! Люстры в больших театрах хотят, чтобы их дети сидели в ложе, люстрочки в провинциальных городах требуют от судьбы законного бракосочетания с месяцем.

Вверх опрокинутый дном, над люстрой восседал бочонок — законный супруг люстры. Но она так не хотела выходить за него замуж — родители отдали насильно! Когда начинался спектакль, люстру поднимали в объятия бочонка, и так они проводили время... Бочонок-то радовался: такая супруга — светлая женщина, а люстра поневоле думала о нежных объятиях месяца, о его чутких поцелуях, и кто знает, о чём она ещё думала... Смотрите с уважением на люстры! У них часто незавидная судьба, хотя им и кажется, что они нужны целому миру, ну по крайней мере, городу...

Андерсен всегда относился к этой таинственной женщине по имени Люстра с уважением, и её театральные огоньки занимали немало места в его отзывчивом сердце.

С высоты птичьего полёта люстра не торопила суфлёра. Стоило ему позвонить, как она отправлялась в объятия бочонка, — не каждый позавидует такой жизни...

Артисты уже изнывали от желания повторять слова пьесы и ждали, чтоб люстра убралась с глаз долой побыстрее. И она погружалась в бочонок — свою семейную жизнь.

Местный художник изобразил на декорации площадь города. Действие всегда переносилось в Слагельсе. Собственные дома глядели в зал с декораций под радостные улыбки горожан — кому же не хочется узнать свой родной домик на сцене.

Однажды даже семья наследника престола посетила городской театр, точнее — городскую конюшню. Вот уж порадовалась люстра новому знакомству — ещё бы! — отпрыск королевской четы! Тут не теряй голову от знакомства, свети да свети и смотри не поржавей от счастья, а то кладбище, тьфу, мусорная свалка, рядом — загремишь без фанфар...

Каждый, кто светит, немного философ: хоть писатель, хоть люстра. Все мы немного люстры. И у каждого есть свой бочонок на потолке...

И люстра гордилась тем, что под ней никто не решался сесть; оплывшие свечи капали на пол, все думали, что они капают стеарином, а они капали слезами!!!

Бургомистр и супруга его, весьма уважаемая женщина, были перемещены на другие места по случаю приезда важного гостя.

С уважением относитесь к люстрам, они произошли от солнца. Хотя и утверждают учёные, представители клана люстр, что это солнце произошло от люстры, я этому пока не верю: недостаточно доказательств, ну, в самом деле, подумайте, с люстр капает из свечей стеарин, а с солнца нет.

   — Стеарин растворяется по дороге на землю, — утверждают наиболее талантливые представители молодого люстрового поколения, — к тому же стеарин давно вышел из моды, и мы судим о прошлом понаслышке.

Просто замечательные софисты эти молодые люстры, только ещё с фабрики, а уже могут преподать философию, а одной из люстр даже светит попасть в депутаты...

   — От солнца до люстры — один шаг, — утверждает эта люстра, — а от солнца до человека — миллионы лет!

Ну как с такой люстрой спорить — просто бессмысленно, и мне совершенно ясно, что такая люстра не только будет светить всем до своего министерского кресла, но поднимется и гораздо выше — светить так светить!

Как трудно было Андерсену после театра возвращаться домой... Эти узкие стены, одинокие створки, учебники. Он вспомнил студента, с которым ехал в дилижансе... Он, небось, отдыхает уже от всей души у родственников в Ютландии, то-то весело смотреть ему и на Луну, и на девушек, а каково ему — Андерсену... И было чувство, что не одна луна в мире, а много лун, у одних — счастливые, у большинства — одинаковые, несчастливые... Хорошо хоть живёт он в отдельной комнатке, хозяйка — образованная вдова, не скажет грубого слова. В окна смотрит широкий сад и отуманенное поле. Окна обвиты диким виноградом, вскормленным солнцем, и так, порой, бывает хорошо от одиночества, что мечталось: он не простой человек, и многого добьётся в жизни, и поставят ему памятник... И его будет любить жена, милая женщина, и будут копошиться под ногами дети, требуя сказок или историй, и он будет нежен с ними, как нежны были с ним самим его родители в бедной комнатке в Оденсе... Но становилось стыдно этих мыслей, и он доставал учебник, вспомнив отца.

В гимназии выяснилось, что он знал так мало... А ведь долго учился в Оденсе, но все знания были случайные, некачественные, какие-то третьестепенные знания... Пришлось посадить его во второй класс гимназии, а ему семнадцать с половиной лет... Ему было трудно учиться... География, математика, грамматика — как он мечтал о них, а теперь они прихлынули — попробуй выживи. От волнения, одиночества он страдал, путал на уроках слова, мучил преподавателей наиглупейшими вопросами и стыдился сопартников, которые смеялись над ним не только в глубине души... Директор, Мейслинг, избрал нищего нахлебника государства предметом постоянных издевательств. Он вёл себя так, словно Андерсен учился на его деньги, на его личные деньги, должен был быть благодарен ему лично за каждый свой шаг и вздох и уж, конечно, великолепно учиться, иначе зачем ему вообще учиться?

Прибыл епископ для утверждения Мейслинга директором гимназии. Учитель пения, благоволивший к голосу Андерсена и к его рассказам о Сибони, попросил написать текст песни для приветствия. Гимназист Андерсен с удовольствием взялся за это, как считал он, необходимое для гимназии дело.

Приветствие было пропето. Во время приветствия он заметил ножевые глаза Мейслинга, неотрывно минуты три следившего за ним. Ему стало не по себе, потом пришёл страх. И тут тяжёлая, прежде не испытанная грусть пронзила его. Ему уже не раз бывало так же тяжело, но впервые грусть не проходила, она вселилась в него, как в своё родное жильё. Она выбрала его плоть своим храмом. Тут нет ни капли пиетизма, преувеличения; одна голая констатация факта. Поэтичность мировоззрения всегда создаёт пустоту в душе, ибо она не может присутствовать постоянно, она поднимает душу на небеса, но, возвратившись, уже не может действовать со всей своей многодумной ясностью, на место пустоты приходит опустошённость, и если натура чрезвычайно тонкая — тоска; от неё нельзя избавиться с годами, нельзя — и всё, она может только концентрироваться, только усиливаться... Можно сказать: «Здравствуй, грусть», но никто ещё не осмеливался произнести под небесами: «Здравствуй, тоска!»

Празднество по поводу утверждения директора гимназии длилось и длилось, но тоска, вызванная пронизывающим взглядом Мейслинга, вывела его с торжества и повела на могилу поэта Франкеыау.

   — Господи! Помоги мне! Сделай меня поэтом, как Франкенау! Это в твоей воле, Господи! — Он задумался и продолжал: — Или пошли мне смерть.

Могила молчала. Молчало и небо. Но Андерсен знал: оно слышало его. Ведь, кроме неба, ему совсем не к кому было обратиться...

Андерсен привык в своём провинциальном, хотя и втором городе Дании, чтобы его хвалили за сочинённые стихи в уважаемых семьях. Но Мейслинг хранил молчание. Он был воплощением государства — его силы, власти.

   — Дурак! — сказал Мейслинг при всех после очередного ответа Андерсена.

   — Дурак! Дурак! Дурак!!! — говорили глаза одноклассников.

И это всё внушило Андерсену, что он недостоин забот Мейслинга, Коллина, короля... Ему было стыдно — он занимал чужое место в этой такой узенькой жизни... Пусть же — если того требует совесть — его место займёт кто-то другой, более достойный и обязательно не пишущий стихи, обязательно...

Он написал очередное письмо в Копенгаген под влиянием этой смертельной минуты. И приготовился покинуть Слагельсе. Что с ним будет — он и не хотел предполагать, зачем вместо судьбы выбирать наиболее плохой конец жизни, она куда с большим талантом найдёт нужный шахматный ход на бесконечной доске бытия...

Коллин ответил добрым письмом Андерсену, скорее всего, он продублировал свои мысли и в письме Мейслингу. Мейслинг более чем зависел от благоволения Коллина: мечта директора гимназии — мечта всей жизни! — о том, чтобы преподавать в Копенгагене, — её исполнение зависело только от Коллина, с ним невозможно было спорить ни по-человечески, ни по-чиновничьи. И Андерсен стал получать несколько более высокие оценки, чем он, мягко говоря, заслуживал. Это помогло ему поверить в свои силы — и он действительно стал учиться куда лучше, чем прежде... Директор даже изволил похвалить его на экзамене, что дало Андерсену не два крыла, чтобы полететь по небесам знаний, а целых четыре.

Это позволило ему отправиться на несколько дней в Копенгаген. Ах, неужели это сам Копенгаген там вдали показался?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.