Глава 4. Выход
Глава 4. Выход
В гостиной сидели четыре человека — госпожа д’Антрэг, Адриенна, мсье Мандель и ван Эгмонт. Можно сказать, это было совещание штаба: предстояло выработать план наступления.
— Итак, вы обошли все наши политические партии? — спросил мсье Мандель, зажигая трубку.
— Я не был у коммунистов, — неуверенно начал ван Эгмонт. — Я…
Ученый величаво откинул назад гриву седеющих кудрявых волос.
— О-ля-ля, коммунисты, коммунисты! — добродушно развел он руками. — Это прекраснодушные идеалисты, оторвавшиеся от действительности и совершенно нетерпимые к мнениям других!
«Как он прав!» — подумал ван Эгмонт, вспомнив отзыв «Юманите» о своей картине и резкие обидные выпады Жана Дюмулена.
— А ведь вам, мсье, надо идти в самую гущу жизни! Признаюсь, я не читал их программы, но в общих чертах она всем достаточно известна. Дамы и господа, я первый поднимаю за нее руку! — тут ученый небрежно шевельнул рукой с трубочкой, из которой вился ароматный дымок. — Я подаю голос за то, чтобы всем людям в мире жилось лучше. Кто может выступить против? Мы с вами хотим лучшего, коммунисты тоже — значит, общее основание для взаимопонимания налицо. Но, — тут ученый строго нахмурил брови, — коммунисты объявили свою партию классовой, и это очень плохо. Это — величайшая ошибка, и совсем не важно, что мы с вами — не фабричные рабочие: они трудятся руками, мы — головой. Главное заключается в другом. Руководящая сила общества — не фабричные рабочие, а интеллигенция. Заметьте себе, всего общества, и нам негоже самим искусственно суживать поле своей деятельности. Я не могу читать свои лекции только пролетариям. По моим книгам врачи лечат больных, не спрашивая их о классовой принадлежности. Интеллигенты обращаются ко всему народу в целом, они стоят над классами, потому что нужны нации в целом.
«На этот раз он, кажется, прав! — подумала госпожа д’Антрэг. — В нашей надклассовое™ — наша сила!»
Ученый внушительно оглядел слушающих так, как это обычно делал на лекциях: сверху вниз, приподняв очки.
— Дальше. Классовые интересы всегда узки, а мсье ван Эгмонт поднял вопрос, представляющий интерес для всех классов: капрал Богарт происходил, надо полагать, из крестьянской или рабочей среды, его начальник, капитан Адри-анссенс, и все плантаторы — из буржуазной, так как же можно обращаться только к одним и пренебрегать другими? Ведь это совершенно элементарно: не видеть реального положения вещей могут только ограниченные люди. Взывать во имя правды нужно ко всем, это принципиально, логично и разумно: чем больше у вас будет слушателей, тем больше окажется союзников!
Обе дамы горячо поддержали говорившего, особенно понравилась последняя мысль. В речи ученого им слышалась железная логика. Но ван Эгмонт испытывал чувство неловкости и смущения. Почему? Он не мог объяснить этого, он просто чувствовал что-то ошибочное и нечестное. И этот внутренний протест его мучил.
— Среди коммунистов в Берлине и в Париже я встречал славных ребят. Иногда меня самого коробила их резкость. Это колючий народец, ежи, — начал художник неуверенно.
— Не ежи, а узкие и ограниченные фанатики! — поправил его ученый. — Начетчики и талмудисты!
— Может быть, они не были мне приятны как люди. Но их партия… — он запнулся и замолчал, потом упрямо поднял глаза на собеседников. — После прихода Гитлера к власти в обстановке арестов, пыток и убийств, когда вся Германия оцепенела от страха и потеряла способность не только действовать, но и мыслить, лишь одна Коммунистическая партия проявила мужество и стойкость. На выборах она собрала в условиях зверского насилия пять миллионов голосов, столько же, как и до фашистского переворота! Я говорю вам: это было доблестью и геройством, перед которыми нельзя не преклоняться!
Он закрыл глаза, потом вздрогнул и заговорил снова.
— Страшное и подлое было время. По улицам волокли окровавленных людей… Здесь и там находили трупы… Тысячи людей пошли на мученическую смерть… По утрам я шел завтракать в кафе и на тротуарах, и на стенах читал наскоро написанные углем или мелом надписи: «Рот Фронт живет!», «Мы вернемся!», «Смерть фашизму!»
Иногда звякнет телефон, возьмешь трубку и слышишь молодой девичий голос, полный непреклонной веры и воли, вы знаете, я бы сказал радостный, голос: «Рот Фронт живет! Да здравствует свободная Германия!» Это казалось сверхе-стественным.
Гитлеровцы напрягали все силы, чтобы ловить и уничтожать борцов, и многие из них действительно сложили головы. Но какая сила духа!
Дамы вздрогнули и поежились, испуганно повернувшись к ученому.
— Конечно, — улыбнулся тот, — и фашизм невозможен без силы духа. Я — не сторонник классовости, но позвольте сказать вам: если героями могут быть рабочие, то и интеллигенты обязаны проявлять стойкость. Они на свой манер, мы — на свой.
«Разве это возможно? И зачем?» — подумала Адриенна.
— Если мы все хотим того же, то есть добра людям, то не целесообразнее ли объединить силы? — несмело спросила она. — Вы же сами говорили, что следует искать союзников?
Ученый был поражен. Он даже вынул трубку изо рта и положил ее в пепельницу. Громко высморкался.
— Ну, это знаете ли, дорогая… это уж вы слишком… Того… Да вы просто не понимаете, о чем говорите, — он собрался с силами и снова заговорил громко и горячо, как с трибуны. — Коммунисты не могут быть нашими союзниками — они хотят руководить сами. Командовать! Знаете ли, что это значит практически? Нет? Так я вам объясню — подчинение! Вас запишут в ячейку, вы потеряете индивидуальность и станете выполнять чужие приказы!!!
Ученый сделал свирепые глаза, порывисто затянулся и с жаром заговорил снова:
— Вы обратитесь в аноним! В номер партийного билета! Нет, дорогая Адриенна, для интеллигента потеря своей неповторимой индивидуальности неприемлема: это его смерть!
Воцарилась тишина.
«Интеллигент — человек творчества, а творчество — одинокое дело! — задумчиво прошептал художник, точно беседуя с собой. — Подчинить личность коллективу — значит раствориться с ним и потерять себя, собственную инициативу, силу своего влияния на окружающих». Он вопросительно обвел глазами присутствующих.
— Меня никто не заставляет работать по ночам и сидеть без денег: я взял на себя такое бремя добровольно. Дисциплина не вне, а внутри нас.
Тут все заговорили сразу — горячо и долго, но ван Эгмонт замолк.
После приезда из Африки он съездил в Берлин, перечитал старые газеты и хорошо вспомнил все виденное в Германии. Теперь он ненавидел себя, стыдился своего поведения и чувствовал себя проснувшимся или внезапно прозревшим. Чтобы загладить прошлое, ему страстно хотелось настоящего боевого действия, именно такого, как у коммунистов, их бесстрашие покоряло, звало и укоряло. Он легко мог представить себя самого, с опасностью для жизни пишущего боевые призывы мелом на стене. Но… нет, все его существо восставало от мысли о необходимости подчиняться, выполнять какие-то приказы и ограничивать свою волю ради партийной программы, хотя бы и наилучшей в мире. Ученый коснулся того, что вопреки разуму упорно сидело в нем и было сильнее разума — ощущения независимости.
«Как нести свободу другим, не имея ее самому? Придет ко мне какой-то Жан Дюмулен и скажет: “По распоряжению центрального комитета”… или еще того хуже — городского… Почему городского? Просто: “По приказу ячейки, ты, товарищ ван Эгмонт, завтра пойдешь и сделаешь”… А если он будет секретарем? Хо-хо! Тогда он просто прикажет мне и только! Нет, не могу… Не могу…»
— Что же вы молчите, мсье ван Эгмонт? — спросила Адриенна.
Художник колебался. За него снова заговорил ученый.
— Мсье ван Эгмонт пошел по ложному пути: он обратился к политиканам. Ни один из них по своему влиянию не может сравниться с деятелями культуры. Политические ситуации — преходящи, и политические карьеры — тоже. Только культура создает вечные ценности. Вы удручены, мсье, своим неуспехом? И поделом. Вы сомневаетесь, стоит ли продолжать? Обязательно стоит! Нужно бороться.
— Конечно, нужно! — поддержали обе дамы. — Как коммунисты в Берлине. Пусть их стойкость послужит для вас примером, укором и предупреждением. Отступление — это трусость, это предательство. Но нужно знать, куда идти и где приложить свои силы.
Ученый встал. Посмотрел на часы. Пора. Его ждала книга. Он закончил ясно, громко, убежденно:
— Не теряйте времени, мсье ван Эгмонт! Обратитесь к деятелям культуры, и вы быстро получите осязаемый результат! У вас и у нас есть связи, мы соединим силы, и вы добьетесь своего!
И уже из дверей кабинета:
— Вперед, к вашей цели! Но назад к культуре, которую вы сгоряча упустили из вида и забыли ради путешествия в совершенно чуждые вам сферы!
Как все обрадовались и с каким облегчением вздохнули! Отлегло от сердца у обеих дам, потому что не нужно было что-то впереди ломать, повеселел и художник. Он получил новое направление действовать, сознавая личную независимость. Все устроилось к лучшему. Все трое думали об ученом с благодарностью: «Он видит дальше нас. Уровень общей культурной подготовки — великое дело!»
Через родственников госпожи д’Антрэг художник получил рекомендательное письмо к самому монсеньеру Вердье — кардиналу и архиепископу парижскому, соратнику кардинала Мальоне, папского нунция во Франции. Это был князь церкви и высокий авторитет, которого оспаривать нельзя: миллионы католиков чутко прислушивались к его голосу. Католики были везде — в правительстве и в народе. Добрая слава окружала имя кардинала Вердье, одно его слово разом сдвинуло бы дело нового Мореля с мертвой точки.
«Почему не попытаться?» — думал художник.
Секретарь монсеньера Вердье, молодой человек с приторно благочестивой улыбкой, подробно расспросил ван Эгмонта о существе дела, приведшего протестанта и иностранца к французскому католическому архипастырю. Потом сообщил, что известит в письменном виде об обстоятельствах и дне свидания.
— Ничего не сделает! Даром потерял время! Ненавижу эти елейные физиономии, — бурчал себе под нос ван Эгмонт, одеваясь в передней. — Не сахар, а сахарин! Лентяй и притворщик.
Но художник недооценивал деловитость святой апостольской церкви. Едва он вышел из приемной, как личный секретарь набрал на телефоне какой-то номер и другим, совсем не сахарным голосом сказал в трубку:
— Отец Доминик? У меня к вам маленькое, но срочное дело.
Свидание произошло в рабочем поселке под Парижем, где монсеньер должен был совершать обряд освещения вновь отстроенной церкви. Конечно, в роскошный храм зажиточной части города архипастырь явился бы без столь тщательной подготовки, но скромная церковь в рабочем пригороде по теперешним временам представляла фронт борьбы с безбожием и выступать тут надлежало во всеоружии.
Настроенный весьма скептически, ван Эгмонт заранее представлял себе, как он будет протискиваться через толпу и говорить под гул голосов набожных зевак: если в тиши министерских кабинетов ему не удавалось привлечь внимания собеседника, то чего можно ожидать от беглого обмена словами в людской толпе?
«Церковники потребуют письменного прошения. Черт… Начнется длинная канитель… — с досадой думал он. — А я нарочно не заготовил доклада! Тем лучше: сомну разговор сам, поскорее отделаюсь и удеру с радостным сознанием своего превосходства. Мадам д’Антрэг будет довольна, а мне заранее все известно».
Выйдя из станционного здания, ван Эгмонт издали увидел толпу людей и покачивающиеся над головами кресты. День выдался теплый и сухой, над толпой висело облако пыли. Может, лучше повернуть обратно? Туда не протолкаешься…
— Его эминенция ждет вас, мсье ван Эгмонт, — приветливо поклонился молодой секретарь, окруженный несколькими распорядителями. Художник был озадачен, толпа охотно расступилась, без всяких усилий, приятно и просто его доставили прямо в узкий кружок, образовавшийся перед князем церкви. Кардинал сидел на скамейке, позади стояли священники, а со всех сторон напирали бедно одетые люди, преимущественно женщины. «Много пожилых», — заметил художник, обведя глазами толпу, которая сразу придвинулась ближе. Сзади все вытянули головы и насторожились. Воцарилась тишина. Наружность кардинала Вердье поразила ван Эгмонта. Это был рослый, бодрый и энергичный крестьянин с широким откровенным лицом. Серые глаза смотрели прямо, дружелюбно и честно. Вокруг слегка загорелого лица по-крестьянски очень симпатично и мило торчали в стороны короткие седые волосы. В такое утро он мог бы утирать пот с лица, стоя где-нибудь на скотном дворе, опираясь на вилы, — этот славный крепыш, папаша Вердье!
Маленькая старушка держала перед кардиналом кувшин, его эминенция как раз допивал кружку воды. Спокойно, не спеша он отдал кружку, поблагодарил, ласково коснулся плеча женщины, замершей от счастья, и с улыбкой повернулся к художнику.
— Ну, садитесь, садитесь, мне уже доложили о вашем приходе, — кардинал подвинулся и похлопал рукой по скамейке. — В тесноте, но не в обиде! Не стесняйтесь!
Голос звучал по-отечески и добродушно. Все обратились в слух.
— Вы католик, мсье ван Эгмонт?
— Нет, я протестант.
— Но верующий христианин?
— Э-э… я не сказал бы этого. Я…
Кардинал сделал красивый жест порицания и благодушно покачал головой.
— Что же вас заставило обратиться именно ко мне?
Все глаза повернулись к художнику.
— Я… как бы это короче сказать… я ищу поддержки большому доброму делу и до сих пор нигде ее не нашел. К вам решил обратиться потому, что общеизвестно большое влияние католической церкви.
Кардинал обвел взглядом напряженно слушавшую толпу. Теперь все смотрели только на него.
— Вы удивляетесь, дочь моя? — сказал он громко какой-то женщине, тянувшейся издали через головы толпы. — Вас удивляет, что прелат римской курии охотно выслушивает не только инаковерующего, но даже вообще неверующего? О, дочь моя, ведь вы сейчас слышали из уст этого молодого человека причину сего. Все дороги ведут в Рим. Святая римско-католическая церковь могущественна, ее авторитет публично признается инаковерующими и неверующими. Все волей или неволей, разными путями, иногда очень окольными, все же приходят к нам за помощью, утешением и поддержкой, — и кардинал картинно взметнул руку к небу и возвысил голос. — Наша прекрасная и великая церковь никому не отказывает в своей милости и никого не отталкивает. Або речено в Писании: «Придите ко мне все алчущие и жаждущие правды, и аз успокою Вы», — кардинал сделал внушительную паузу. — Теперь расскажите о своем деле, мсье ван Эгмонт!
Художник коротко изложил главное. Опять все обернулись к кардиналу, готовые ловить каждое его слово. Старик ласково кивнул головой.
— Все доброе находит у нас неизменную поддержку: советом и деньгами, нашими связями и влиянием, молитвами и именем Божьим. Дело помощи слабым и отсталым народам близко нашему сердцу. Вы говорите, что решили целиком себя посвятить служению малым сим?
— Да, ваша эминенция!
— Как это благородно! О, как это по-христиански!
Все заулыбались, закивали головами. «Благородно», — пронесся по толпе единый вздох. Но кардинал снова возвысил голос:
— Когда же вы намерены отбыть в Батавию?
Художник оторопел.
— Куда? Простите, я не расслышал, ваша эминенция…
Кардинал прищурился.
— В Батавию, столицу Индонезии, голландской колонии в Азии.
— Ах, так… простите… Но… Я не думаю туда ехать!
Кардинал выразил на лице глубокое удивление. Он даже несколько отодвинулся от художника.
— Так о чем же вы хлопочете?
— О тяжелом положении негров во французских африканских колониях.
Кардинал в совершенном изумлении откинулся назад, насколько позволяла длина скамейки, он еще больше отодвинулся от художника и стал рассматривать его в упор с головы до ног. Воцарилась напряженная тишина. Все ждали. Его эминенция сначала нахмурился, потом недоуменно пожал плечами, насмешливым взглядом вопросительно обвел толпу и вдруг сердечно, громко и весело расхохотался. Все заулыбались. В толпе сначала пробежал шепот, потом смешок. Кардинал, взяв ван Эгмонта за обе руки, тряс их и добродушно, по-детски смеялся.
— Воистину вы видите соринку в оке ближнего своего, а бревна в собственном глазу не замечаете! Ах, молодой человек, молодой человек! Вот что значит молодость!
И вдруг лицо его стало серьезным. Кардинал выпрямился и преобразился. Теперь это был трибун. Толпа замерла.
— Площадь Франции меньше площади ее колоний в двадцать раз, а по населению они почти равны. Площадь голландских колонии в семьдесят пять раз больше размера Нидерландов, а население больше в семь с половиной раз. Вы слышите? — гул в толпе: «Слышим!» — Хорошо слышите? Вот она, ненасытная алчность к чужому добру! Вот она, беспримерная картина порока и бесчестия! Но это не все. Франция распространила свое влияние на пустыни, степи и леса, где проживали голые дикари. Мало ли, много ли мы дали им — не знаю, это спорно. Но бесспорно одно — мы не разрушали древних культур по той простой причине, что их там не было.
Отсюда бедность наших колоний, как это правильно отметил сей молодой человек в своем сообщении. В Юго-Восточной Азии было не то: она — колыбель мировой культуры! В третьем веке, когда предки современных голландцев были полными дикарями, на Яве возникло высококультурное княжество Тарума. К приходу голландских завоевателей в Индонезии благоденствовали сказочно богатые государства. Голландцы их разграбили! Они изобрели систему «ливеренсий» — натуральных поставок ценнейших сельскохозяйственных продуктов на основе применения рабского труда. В 1825 году вспыхнуло всенародное яванское восстание, которое с трудом подавлялось в течение пяти лет. В 1840 году началось батамское восстание. Снова виселицы, расстрелы и море слез. Только в 1904 году Голландия огнем и мечом кое-как подчинила себе всю страну. На долго ли? Это знает один Бог.
Проповедник перевел дыхание. Все слушали внимательно и больше всех ван Эгмонт, который никогда не задумывался о нидерландском колониализме и теперь, сидя перед кардиналом, от удивления даже открыл рот.
— И вот находится голландец, который желает посвятить себя делу облегчения участи цветного населения голландских колоний. Он — не католик. Он — не христианин. Но какое это имеет значение, если он честный человек и берет на себя благое дело? Он обращается к нам за советом и содействием. Так неужели же наш ответ не ясен, — кардинал встал, поднял глаза к небу и осенил себя крестным знамением. — Да поможет ему Бог!
Все торопливо закрестились. Кардинал, не глядя, протянул руку, и один из аббатов вложил в нее конверт.
— Мсье ван Эгмонт, вы правы: «Ubi pus — ibi evscua. Debeo ergo potas» («Где гной, оттуда и удаляй его. Ты должен — значит, ты можешь [лат.]) Не страшитесь подвига! Вот вам рекомендации к католическому пастырю нидерландской церкви Христовой. С этими рекомендациями вы не пропадете: вам обеспечат проезд в Индонезию и на месте радушный прием. Я для вас прошу должность воспитателя увечных детей в католическом приюте города Батавии. Материально вы будете полностью обеспечены, морально также. Крепите связь с нашими миссионерами. Это все. Теперь, друг мой, поспешите на подвиг, и да поможет вам Бог!
Все крестились — женщины всхлипывали, а мужчины усиленно сморкались. Это был драматический эффект, затем пастыри победоносно двинулись в церковь, им вслед повалила возбужденная и растроганная толпа.
Ван Эгмонт взял себя за нос и долго так стоял с письмом в руке. Потом скомкал его и бросил в кусты. По дороге на станцию он повторял себе:
— Так мне и надо.
Полагая, что его собственный быстрый, точный и острый рисунок в состоянии дать зрителю достаточно верное и ясное представление об ужасах колониального бытия, ван Эгмонт стал готовить альбом. О его издании он не смел и мечтать, своих денег пока не было, а надеяться на поддержку со стороны издателей было бы наивно. Заготовляя изобразительный материал, художник решил вначале установить связи с литературными кругами, найти там сочувствующих и при их поддержке опубликовать книгу «Цепи и нити», поскольку она уже была закончена.
Перепечатка рукописи на машинке заняла много времени и обошлась в круглую сумму, в конце концов, все трудности были преодолены. Кто же явится тем первым звеном, ухватившись за которое можно будет потянуть всю цепь?
В Париже проживали несколько известных писателей, но идти к ним без чьей-то рекомендации было бы наивно и преждевременно. После тщательного обдумывания ван Эгмонт решил использовать свое старое знакомство с Шарлем Гидом, известным эстетом и литератором, с которым он не раз встречался в кругах высоколобых до своего отъезда в Африку. Сказано — сделано. С пухлым портфелем под мышкой ван Эгмонт явился к мсье Гиду.
Модный пророк вставал поздно. Старого знакомого он принял в полдень. Подобно Теллюа в хоггарском шатре, он небрежно возлежал на диване в шелковых и изящных туфлях, смахивающих на дамские. Ван Эгмонт уселся напротив на непонятной металлической конструкции, долженствующей выполнять назначение кресла.
«Все то же — великолепные костюмы с набитыми ватой плечами и комариное тельце, — подумал бывший сноб. — Он немного пройдоха, но лицо разумное. Ничего. Если захочет — сможет помочь».
«Совсем другой человек: уехал элегантным парижанином, вернулся африканским зверобоем, — подумал настоящий сноб. — Лицо немного простоватое, но плечи, талия — м-м-м, такие мужчины мне нравятся: они вносят каплю острой ароматной горечи в нашу сладкую парижскую мешанину. Его следует приручить».
Ван Эгмонт начал излагать свою просьбу: нужно просмотреть книгу и помочь протолкнуть ее в печать. Потом они заговорили об Африке. Хозяин понимал гостя с полуслова, он сам недавно был там и уже напечатал эстетскую, не лишенную правдивости книгу о своем путешествии.
Мсье Гид не имел никаких убеждений, кроме одного — желания быть всегда оригинальным, и поскольку хорошее общество полагало, что чернокожие — это не люди, а двуногие животные, то он довольно храбро заявил противоположное: негры — это люди! К тому же в это время увлечение африканскими примитивами было последним криком моды, и вычурная книга Гида ловко попала в цель. Благодаря острому торговому нюху, который прекрасно уживался с изысканным снобизмом, заработал он немало. Мсье Гид, полируя розовые ногти, обычно повторял о себе: «Я живу в безвоздушном пространстве чистой эстетики».
Ван Эгмонт говорил много и опять увлекся, мсье Гид жеманно вскидывал монокль и с едва заметной насмешкой разглядывал неожиданного посетителя.
Потом литератор изящно поднялся с дивана, подсел к художнику за круглый стол и начал просматривать рукопись. Автор давал краткие объяснения.
— Но это просто потрясающе! Ах, какой вы даровитый! Гениально! — ласково ворковал мсье Гид, пытаясь взять ван Эгмонта за руку.
Если бы лесажевский Хромой Черт заглянул сверху в эту комнату, то он увидел бы странную карусель: круглый стол и двое мужчин на стульях кружатся вокруг него. Один, похожий на элегантного комара, наступает и храбро присаживается ближе и ближе. Другой, громоздкий и лохматый, трусливо бежит и непрерывно отодвигается
«Уф-ф, — вздохнул полной грудью художник, очутившись на улице. — Что за мерзкий тип! Какой-то липкий, а? Неужели и я был таким? Все равно, лишь бы он сдержал обещание…»
И мсье Гид сдержал его.
Ур-р-а-а!!! Первая удача!
— Слушайте, мой милый, — спустя неделю журчал по телефону житель поднебесья, — время сейчас очень тревожное и неустойчивое, вы сами это понимаете. Добиться от издателя согласия напечатать книгу нелегко. Какого издателя? Пока не решил… Не все ли вам равно? Того, который больше заплатит и поскорее напечатает, не так ли? Конечно, мой милый друг, кое-что придется слегка сократить, но вы не обижайтесь: каждый издатель хочет немного показать свою власть. Сокращения будут минимальные: здесь или там по фразе или даже по слову. Из-за такого пустяка вы не должны отказываться от выхода в свет книги! Она будет иметь шумный успех, это я вам обещаю. О, я вас умоляю, мой милый, не срывайте сами лавровый венок с собственной головы!
— Что же… Если это не будут сокращения принципиального характера, то я не против! — дрожа от счастья, отвечал художник.
— Отдельные фразы. Клянусь вам! Вздор! Но это не все. У меня к вам еще одна маленькая просьба. У вас есть неплохой рассказ. Называется «Люонга». Прелестная вещица! Восхитительная! Правда, она несколько бледновата на общем трагическом фоне книги. Вы понимаете, она лишена изюминки!
— Так выбросьте его и только! Лишь бы вся книга была в целом издана.
— Ах, эти мне талантливые счастливцы! Выбросьте и только. Нет, милый друг, я не хочу, я просто не могу выбросить этот маленький бриллиант. Его следует лишь более тщательно отшлифовать, слегка заострить его грани, и дать вещи полную законченность. Внутреннюю логику! Я по просьбе издателя набросал несколько строк и сейчас прочту их. Вы несколько перефразируйте и сейчас же продиктуйте окончательный вариант! Согласны?
— Но зачем такая спешка? Я подумаю, подберу слова и сдам концовку в течение недели.
В ответ из трубки звучит мелодичный смех.
— Неделя?! Ах, дорогой ван Эгмонт, жизнь так мимолетна, у издателя через неделю могут возникнуть новые планы. Его рвут на части, ему суют в руки материалы, его заговаривают до смерти! Или вы хотите быть оттесненным назад именно теперь, когда успех так близок? Я читаю мой набросок. Вы прослушайте и продиктуйте мне ваш — авторский текст!
Захлебываясь от восторга, мсье Гид прочитал несколько фраз, ван Эгмонт слегка их переделал. Все закончилось очень удачно: через несколько дней художник получил в качестве аванса кругленькую сумму.
В уютной гостиной состоялось радостное торжество: все сообща праздновали первую победу. Но именинником был не один ван Эгмонт: все поздравляли и ученого. Это его помощь обеспечила успех, это он указал правильный путь.
— Да что там, — скромно отмахивался тот. — Это не моя личная заслуга. Это торжество культуры. О, наша вековая культура! Теперь вы поняли, мсье ван Эгмонт, всю глубину смысла этого слова — интеллигенция?
Свершилось! Книга печатается, альбом почти готов. Мсье Гид, играя словами, сказал, что он недурной проводник — введя ван Эгмонта в литературу, он постарается ввести его и в круг издателей альбомов, репродукций и иллюстраций с небольшим подтекстом. Все зависит от успеха книги, а он будет, обязательно будет!
Ван Эгмонт, ободренный первой настоящей удачей, решился на новый шаг: поехать к Ромену Роллану и заручиться поддержкой этого писателя с мировой славой.
Ромен Роллан был не просто одним из крупнейших мировых писателей: он являлся воплощением западноевропейского гуманизма и совестью культурного мира. Еще в студенческие годы Роллан обратился ко Льву Толстому с вопросом о смысле и целях искусства. Маститый писатель ответил, что искусство должно вести народы к добру. Высокий идеализм и проникновенная человечность — вот заветы, переданные великим русским великому французу. Роллан подхватил это знамя и достойно понес его дальше. Его творчество пронизано одной идеей — призывом к человечности и свободе. В течение всей своей долгой жизни Роллан лишь конкретизировал этот призыв. Если в молодости он звучал несколько отвлеченно, то на склоне лет в романе «Очарованная душа», в своих статьях и в практике общественной деятельности автор прямо указал на необходимость революционного насилия для преображения мира. «Что может быть великолепнее? — восторгался художник. — Я еду к учителю!»
В Вилльневе художнику не пришлось долго ждать: он получил разрешение явиться через три дня. Два дня были свободными, и ван Эгмонт решил в городской библиотеке еще раз просмотреть все книги того, с кем ему предстояло говорить. Все они, его любимые книги, от «Драм революции» до «Очарованной души». С благоговением он перелистывал страницу за страницей, прочел в энциклопедическом словаре биографию великого старца, затем и биографию Толстого, которого любил и уважал. Наконец, взял том на букву «К» и нашел статью о Конго. Потом нахмурился, долго сидел, глядя в окно, вышел на улицу, купил бумаги и вернулся. Взял три тома словаря на буквы «Р», «Т» и «К» и составил таблицу. Всю ночь долго сидел на берегу озера, глядел на воду и на чаек.
Учреждение королем-авантюристом Леопольдом II с помощью банкира Ротшильда и проходимца Стэнли «Международной ассоциации для исследования и цивилизации Центральной Африки» не могло пройти незамеченным для Толстого, поскольку Лев Николаевич всегда живо интересовался европейской жизнью. Ассоциация Леопольда II широко рекламировалась на страницах международной печати, и о ней хорошо знали в России. В августе 1883 года родилось кровавое Свободное Государство Конго, а в 1884 году состоялась Берлинская международная конференция с участием Российской империи. Россия вместе с другими державами подтвердила свое согласие на право союза авантюриста, банкира и проходимца всевластно управлять огромнейшей страной с населением почти 30 миллионов человек. Об этом писали все русские газеты, но Толстой этого не заметил. Начались двадцать лет беспримерного истребления беззащитных людей ради наживы нескольких преступников. А великий гуманист? В эти годы Лев Толстой, написавший все свои главные художественные произведения, обратился преимущественно к вопросам нравственности: он весь ушел в поиски правды. Тем временем Ромен Роллан, пролив немало слез над его книгами и в его книгах получив моральную поддержку своему «воинствующему идеализму», приступил к литературной деятельности. Именно в девяностых годах созданы «Драмы революции».
Перед глазами возмущенного мира сотни тысяч людей сжигались живьем, рубились на куски, морились голодом и непосильным трудом. Путешественники привозили из Конго разрубленные черепа маленьких детей. Мир содрогнулся от ужаса. Нарастала буря протеста. Во многих странах появились статьи и книги о бельгийских зверствах в Конго. Гремели речи портного Мореля, пригвоздившего короля к позорному столбу. Наконец, стали возникать различные общества в защиту населения Конго. В это время Толстой на весь мир крикнул: «Не могу молчать!» — в защиту жертв судебного произвола в России. Все правильно, конечно, правильно! Но он и Роллан не заметили миллионы жертв коронованного людоеда в Африке! Они смолчали, прошли мимо, и к буре гневных голосов их голоса не присоединились.
В 1908 году король Леопольд II сделал выгодное дельце — он за наличный расчет продал свою вотчину бельгийскому государству, заранее выкроив из нее лучшие куски в качестве личной собственности. К слабым силами королевских наемников присоединился весь государственный аппарат Бельгии, теперь эксплуатация была доведена до беспощадной в невиданной степени рационализации. И на этот раз оба страстных проповедника человечности, высокой нравственности и добра опять ничего не заметили. А почему бы и нет? Один беспомощно копался в собственной душе, а другой с увеличительным стеклом в руке рассматривал страницы истории! Толстой умер, так и не найдя ни одного слова в защиту истязаемых народов колоний, а Роллан продолжал борьбу за некую всеобъемлющую гуманность и отвлеченный идеализм.
В шестой книге романа «Жак Кристоф» художник с изумлением набрел на описание лучших людей Франции, среди которых оказался и капитан Шабран — отставной колониальный офицер, который провел ряд блестящих кампаний в Судане и на Мадагаскаре! Разбойничья кампания в Судане едва не привела Францию к войне с Англией из-за дележа награбленного, а завоевание Мадагаскара — это цепь кровавых преступлений — предательств и убийств из-за угла. И подобная уголовщина называется «блестящей кампанией»! «“В Африке еще и не то бывало!” — одобрительно ухмыляется добродетельный музыкант, а добродетельный живодер в тон поддакивает: “Там всегда можно заткнуть глотку кому следует. У меня были мои стрелки”». Это и есть настоящая Франция, которая, по мнению Роллана, противостоит ярмарке на площади? Неужели в этом и заключаются культ разума, героический идеализм и религиозная страсть?
Ван Эгмонт вспомнил свои выписки: 1921 год — восстание конголезского народа с кровавой расправой после подавления; 1926 год — волна брожений и репрессий; 19311932 годы — стычки народа с колонизаторами. Народ, который снова и снова яростно поднимается на беспощадную борьбу за свое освобождение. «Угуру! Угуру!» — гремели по всей стране боевые крики героев, тонущих в собственной крови: так ознаменовалось примечательное явление — первое выступление конголезского пролетариата, еще не организованного, но уже почуявшего свою коллективную мощь. А великий старец? У ван Эгмонта от ярости перехватило дыхание. Ромен Роллан по-прежнему оставался глухим и слепым! И немудрено, вот как он пишет о хорошем французе Оливье: «Гнусности, совершенные века назад, терзали его, как будто он сам был их жертвой. Оливье бледнел, трепетал, невыносимо терзался, дрожал всем телом, прямо заболевал и не мог спать по ночам. Поэтому он любой ценой старался сохранять спокойствие».
Как?! Бледнел, трепетал, терзался, дрожал, болел и не спал, а наутро бежал сражаться против зла и добивался правды? Черта с два, утром этот идеальный молодой человек любой ценой самоустранялся, чтобы обеспечить себе спокойствие! Какая удивительная логика невключенчества!
«Я завтра ему это скажу. Честное слово, скажу! Это невероятно! — повторял себе художник, нервно шагая из угла в угол по комнате гостиницы. — Это просто потрясающе!»
На третье утро ван Эгмонт сотню раз посмотрел на часы. Нестерпимо медленно ползли стрелки. Наконец-то! Можно идти!
«Просмотреть преступления, которые, можно сказать, совершаются у тебя под носом! Какой позор!»
По дороге в Вилльнев художник случайно услышал в автобусе немецкую речь с берлинский акцентом и похолодел от ужаса.
— А Гитлер?!
Что значат злодейства в далекой Африке по сравнению с преступлениями в Берлине, которые творились рядом с ним самим? Сквозь шум и стук автобуса художник явственно услышал стоны и вопли. Он увидел на фоне прелестной картины тихого озера и Альп толпы бегущих штурмовиков и эсэсовцев, растерзанные фигуры арестованных и потеки крови на платье и лицах, вывороченные руки, трусливо подброшенные на зеленую траву парков трупы.
— Изувеченные тела из камер пыток выдаются родственникам в запаянных жестяных ящиках без права вскрытия. Вы слышали? В Киле адвокат Шумм схвачен на улице, избит до полусмерти и повешен во дворе тюрьмы… В Кенигсберге Макса Леймана изувечили, посыпали раны перцем и в таком виде выдали жене, к утру он скончался у нее на руках… Отто Клемперера и Бруно Вальтера истязали на улице на глазах безучастно молчавшей культурной толпы… директора кинотеатра в Бреслау прямо в его кабинете насмерть забили стульями… Композитора… Директора… Режиссера… Писателя… Поэта… Певца… Ученого… На сегодня в городе арестовано около десяти тысяч человек! — слышались ван Эгмонту сквозь автобусный шум и стук сдавленные голоса берлинцев.
Понурив голову, он медленно идет к даче Ромена Ролла-на, едва передвигая отяжелевшие ноги. Но подгоняемая совестью память теперь не может остановиться. Она показывает ему картинки его же собственного быта… Обыденные сценки… В начале апреля 1933 года ему нужно было ехать из Берлина в Париж. Билеты он всегда покупал в универсальном магазине «Калеве», со стороны Виттенбергской площади, там внизу помещалось недурное бюро путешествий. К тому же это было недалеко от его квартиры на Уландштрассе. Он купил билет и стал выходить, но в дверях задержался: толпа выводила из магазина девушку лет восемнадцати. Обыкновенную немку… Растрепанную, в порванном платье, с туфлей на одной ноге. На шее у нее был повешен наскоро намалеванный плакат: «Я — предательница германской нации Эльза Шульц». Девушка шла с широко открытыми глазами, но как слепая — странно вытянув вперед руки. «Немцы, смотрите: она сидела в закусочной с евреем! — орали два штурмовика. — Немцы! Обороняйтесь! Защищайтесь! Иуда, погибни!» Штурмовики плевали на девушку и били ее по окровавленному и опухшему лицу. Временами из толпы отделялась фигура почтенного мужчины или дамы, давала девушке пощечину или пинок, кричала «Гейль, Гитлер!» и снова исчезала среди злорадно ржавшей или молчаливо хмурящейся толпы. Процессия медленно продвигалась дальше, и только один толстый господин в синей шляпе и малиновом кашне, ван Эгмонт его хорошо запомнил, вертелся рядом с ней и колол девушку булавкой. Он норовил втыкать острие булавки в ее груди, но мешали пьяные штурмовики и теснота, мужчина нелепо прыгал сбоку, все целился и все улыбался. Он был возбужден и, видимо, счастлив. Ван Эгмонт посмотрел на часы — ровно три. Поезд отходит в десять тридцать, но нужно было собраться и не забыть купить в дорогу какое-нибудь чтиво. Он завернул обратно в магазин в другую дверь, за углом, ближе к отделению книг и журналов.
Чтиво! Как-то вечером в начале мая того же года ван Эгмонт шел по Унтер-дер-Линден и между зданиями Оперы и Университета увидел незабываемое зрелище: студенты под руководством штурмовиков жгли на площади книги, в огромном костре уже пылало тысяч двадцать книг. Их подвозили на грузовиках из разных библиотек. Кругом теснилась освещенная бегающим багровым светом молчаливая, культурная и хорошо одетая толпа. Ван Эгмонт подошел ближе. На грузовике топтался маленький штурмовик с плакатом: «Час интеллектуализма кончен, немецкий дух в огне очищается от скверны интеллигентщины. Геббельс». Штурмовик от натуги осипшим голосом кричал:
— Немцы! Немцы! Ликуйте! Мы жжем вонючие книжонки еврея Гёте!
— А разве тайный советник фон Гёте — еврей? — вполголоса проронил кто-то из толпы позади ван Эгмонта.
— Чушь! Это танец африканских дикарей, — ответил другой голос.
Ван Эгмонт обернулся, говорившие замолчали и юркнули в разные стороны. Между тем к машине подбежал молодой шарфюрер, стал ногой на колесо, подтянулся через борт, схватил маленького штурмовика за штаны:
— Не Гёте, а Гейне, идиот.
— А? — сказал тот, — Гейне? Я их все путаю, — и, повернувшись к толпе, он опять заорал: — Немцы! Немцы! Ликуйте! Мы жжем вонючие книжонки не Гёте, а этого, как его… Гейне! Гейне!
Ван Эгмонт посмотрел на часы: десять. Пора домой… Завтра сдавать очередную партию гравюр — ван Аалст опять здесь. На Рейхсканцлерплатц в кафе, их там два рядом. Так, в левом, угловом, в начале июня того же года ван Эгмонту довелось наблюдать характерную бытовую сценку. Было воскресенье, почтенные обыватели с женами и детьми сидели и чинно пили пиво. В центре зала за большим столом шумела компания штурмовиков. Они были уже пьяны и дальше пили из больших кружек в виде дамской ноги в высоком ботинке и чулке с пышной подвязкой. По их приказу оркестр исполнил любимые марши фюрера — «Фридерикус-рекс» и «Боденвейлер». Вся эта компания иногда вскакивала и, выбросив в воздух руки, кричала: «Гайль Гитлер!» Вся публика нехотя поднималась и кое-как, подняв руки, отвечала: «Гайль Гитлер», — но один человек остался сидеть.
— Гайль немецкой свободе, — прозвучал в гробовой тишине спокойный голос этого человека.
Все произошло в течение минуты: штурмовики с кружками в руках ринулись к сидящему, окружили его, розовые стеклянные ляжки несколько раз взметнулись в воздух, ван Эгмонт слышал мерзкие звуки тупых ударов. Затем штурмовики сели по местам. Появился полицейский, вызванный, очевидно, хозяином. Оркестр продолжал играть марши, полицейскому поднесли дамскую ногу с пивом, он выпил, взял под козырек и исчез. Ван Эгмонт посмотрел в сторону убитого: но и он исчез, официанты уже прихорашивали стол для нового посетителя.
«Человека прикончили на глазах у всех, и уже все, как обычно, в порядке», — подумал художник. Вот он, человеческий быт в наше время!
Нет, это не дикая Африка, это коричневые джунгли в самом сердце Европы — смесь удивительного изуверства и еще более потрясающего равнодушия… «Самое великое чудо, которое мне приходилось видеть и пережить, — думает художник, — это себялюбивое равнодушие, оно гораздо отвратительнее, чем трусость: видеть ужасы этой несправедливой жизни, самоустраниться и при этом считать себя свободным и человечным! О, да, вот это — поистине чудо! Что мне до Толстого и Роллана, если я сам невключенец. Не они, а я… Подлец».
Это была не большая удача или даже шумный успех: это был триумф. Еще до появления на полках магазинов книги издатель, вероятно, связался с литературными критиками газет и журналов. За несколько дней до выхода книги по мановению невидимой, но искусной руки грянул громовой залп восторга. Литературные разделы всех газет запестрели статьями, отзывами и заметками, где на все лады склонялась фамилия автора с присовокуплением самых лестных эпитетов, вроде: «Наш талантливый ван Эгмонт…», «Этот крупнейший талант современности…», «Гениальный психолог…», «Глашатай века…» и прочая, прочая. Через три дня автор стал знаменитостью. Теперь телефон в комнате затворника звонил непрерывно, во дворе на скамейке под чахлыми каштанами автор позировал фоторепортерам или давал интервью. Фиолетовые вспышки осветителей и щелканье фотоаппаратов, заискивающие просьбы — есть от чего закружиться голове!
Успех был полным и сногсшибательным!
Да, это был триумф! Несколько дней радости и торжества затмили все.
Безмерно усталый и счастливый, ван Эгмонт даже не заметил, что среди шумных поздравлений он не услышал тихого и спокойного голоса Адриенны. Потом это вдруг дошло до сознания. В чем же дело? Художник развел руками и поспешил к д’Антрэгам.
— Поздравляю, поздравляю! — приветливо встретил его профессор. — Радуюсь успеху!
Он потряс руку художника и ушел в кабинет. С сияющим видом ван Эгмонт повернулся к Адриенне. Его рука оставалась протянутой — Адриенна своей не дала.
— Садитесь, — проговорила она серьезно, — нам надо поговорить. Я хочу быть с вами совершенно откровенной.
Ван Эгмонт спешил сюда как победитель, само собой ожидающий чествования. Инстинктом он чувствовал, что нравится Адриенне, и это должно было сделать ее восторги более горячими и приятными: она сама с первой встречи в Версале произвела на него большое впечатление, и он часто вспоминал ее темные и широко раскрытые глаза. Адриенна всегда спокойно выслушивала план его очередной атаки, а затем подвергала его всестороннему обсуждению, и ван Эгмонт соглашался с ее критическими замечаниями или советами: они были разумны, а потому полезны и нужны. В гостиной Адриенны находился штаб боевых операций, и так как до сих пор боец из всех стычек возвращался неизменно побитым, то штаб после сражения обычно превращался в лазарет, где пострадавшему оказывалась дружеская моральная помощь. До атаки художника Адриенна несколько умеряла его задор, а после смягчала горечь неудачи. Такая нравственная поддержка была совершенно необходима ван Эгмонту, устававшему от беготни, которая ничего не приносила, кроме разочарования. В его сознании мир постепенно стал представляться неприступной стеной, которую он собирался пробить лбом. Будучи человеком твердым и настойчивым, он опять и опять на разные лады повторял свои попытки, но время шло, в конце концов, ему они стали казаться наскоками безвредного и упрямого козлика, который бодает стену лишь для того, чтобы набить побольше на лбу шишек. Вот тут-то Адриенна производила очередное чудо — легкими пальчиками прикасалась к ушибленному месту, боли как не бывало, и снова козлик мог бросаться вперед, упрямо наклонив голову и выставив рожки. Может быть, ван Эгмонт, если бы он был один, скорее осознал бы бесплодность своей затеи, но рядом находилась Адриенна, отступить означало бы смалодушничать, и художник наперекор всему продолжал драться. Когда он замечал вокруг себя косые взгляды, то говорил себе: «И пусть! Я не за себя хлопочу… Вы думаете, что я одержимый? Да, но одержимый желанием добра для других». И вдруг такая радость! К кому же прибегать теперь, как не в свой штаб и лазарет: штабная операция увенчалась успехом, а синяки на лбу — э-э, они были не напрасны! Хорошо смеется тот, кто смеется последний!
Теперь под пристальным взглядом Адриенны ван Эгмонт вдруг оробел: он почувствовал, что в чем-то она не одобряет его и, что всего хуже, она права!
— Как вы изменились, — грустно проговорила молодая женщина и глазами смерила художника с головы до пят. — Дорогой модный костюм… Блестящие ботинки… Вы даже пополнели за эту неделю. Помолодели. Выглядите таким, каким были до отъезда в Африку? — она смолкла.
— Разве в этом есть что-то плохое? — ответил ван Эгмонт. — На вашем лице я прочел упрек. Напрасно. Если все дело только в моей наружности, то, очевидно, мне не следует беспокоиться: я не хочу подвижничества ради подвижничества, я — не религиозный фанатик. Бороться стоит только ради победы. Помните, вы сами мне говорили об этом под каштанами?
Адриенна подняла строгие глаза.
— В течение недели изменилась ваша внутренняя сущность, а наружность только точно отразила это изменение.
Какое-то чувство, похожее на страх, больно укололо ван Эгмонта, или это был стыд?
— Я изменил свою внутреннюю сущность? — вызывающе сказал он. — В чем?
Он по-барски откинулся в кресле, стараясь сохранить если не внутреннюю, то хоть внешнюю твердость.
— Вы стали процветающим включенцем. Гай, — Адриенна вдруг произнесла это слово таким же взволнованным голосом, как тогда, во дворе под каштанами, идущим от сердца к сердцу, — Гай, вы получили свои тридцать сребреников.
Он скосил глаза в сторону и опустил ногу.
— Я? За что? — его взгляд теперь стал неуверенным. Он чувствовал, что краснеет.
— За предательство.
Они помолчали. «Она права! — закричала внутри ван Эгмонта совесть. — Она права. Но в чем? В чем именно?»
Адриенна собиралась с мыслями.
— Как должна была называться книга?
— «Цепи и нити».
— Так почему же она вышла под названием «Люонга»?
Художник облегченно вздохнул.
— И только-то! Это имя одной девочки, которая…
— Я это знаю, вы рассказывали. Но не о ней идет речь. Это название рассказа и самого слабого из всех.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.