Выход

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Выход

Наконец я могу задать ему тот самый вопрос, который часто использую в своих интервью и который, бывает, помогает людям резюмировать самое важное из того, чему они научились в течение жизни. В случае Триера, правда, я получаю ответ, который удивителен настолько же, насколько он, по некоторому размышлению, очевиден.

Если бы ты сейчас – после того, как мы закончим это интервью, – встретил вдруг на улице десятилетнего себя и мог бы что-то себе сказать, то что бы ты сказал?

Я бы сказал: эй, ты доживешь как минимум до моих лет, – смеется он. – Господи, ты не представляешь, как бы это успокоило маленького Триера! Он ведь в это не верил.

Он не верил, что ему исполнится одиннадцать?

Ну, так и было. И если бы он мог узнать, что это не так, весь мир выглядел бы совершенно иначе, потому что эта уверенность в близкой смерти отравляла все без исключения. Хотя… – улыбается он, – маленький Триер, конечно, тут же начал бы размышлять, что же случится после того, как ему исполнится пятьдесят четыре.

О чем ты мечтаешь? Что бы тебе хотелось успеть в жизни?

Да ни о чем на самом деле. Ну нет, во-первых, мне не мешало бы встать с кровати наконец. Во-вторых, я должен перестать столько пить. Потом мне бы ужасно хотелось… – смеется он, – снова возиться в огороде. Конечно, я хотел бы, чтобы меня больше не мучили глобальные страхи. Больше спокойствия в жизни, этого мне ужасно хочется. Ну и да, по возможности хотелось бы избежать смерти от рака в ближайшем будущем.

Ты перестал бы снимать фильмы, если бы был уверен, что от этого твои страхи пройдут?

Ни минуты не раздумывая. Более того, я думаю, что тут же начал бы путешествовать и радоваться многогранности Земли. Здорово было бы увидеть Новую Зеландию, например. Мне часто говорят: «Если бы ты стал психически здоровым, ты не смог бы больше снимать фильмы». На что я отвечаю, что был бы счастлив. Потому что, когда человеку психически так плохо, как мне – так ужасно, – нет никаких сомнений в том, что он мечтает только о том, чтобы ему снова стало хорошо. Еще у меня есть множество надежд и ожиданий в отношении семьи. Так интересно смотреть, как развиваются и становятся взрослыми дети. И еще я хотел бы лежать в траве у реки и смотреть в небо. Это вроде как лучшая ситуация из всех, в которых я могу оказаться.

Если честно, это звучит как ситуация, в которой ты отпускаешь контроль.

Ну, когда ты смотришь вверх, ты именно это и делаешь. Или когда смотришь на звездное небо. Кроме того, это немного опасно, потому что возникает предчувствие, что… – начинает он, но потом смешок сметает слова, – вообще говоря, это предчувствие должно было бы быть гораздо сильнее. Я имею в виду, страх упасть.

Получается, что ты всю жизнь боролся за то, чтобы контролировать все на свете, но больше всего удовольствия от жизни получаешь, когда, наоборот, не контролируешь ровным счетом ничего?

Ну, я всегда считал, что есть определенная прелесть в том, чтобы отпускать. Это невероятно жизнеутверждающе. И полностью противоречит западному стремлению достичь успеха и западной же драматургии, в которой все замешано на постоянном сужении рамок, контроле и подчинении. Покорить вершину, покорить то, покорить се. Все наши сказки написаны как раз об этом, но на самом деле в противоположном заключена потрясающая красота.

И довольно реалистичное описание соотношения сил.

Да. «Меланхолия», по большому счету, должна рассказать о подчинении тому феномену, который, как мне кажется, достаточно наглядно демонстрирует меланхолическая барышня. Как я уже объяснял, меланхолики не паникуют в ситуации катастрофы, но смиряются с ней, потому что тогда все просто идет, как и ожидалось. И я вижу большой потенциал в кадрах, в которых она спокойно стоит и смотрит на планету, приближающуюся все ближе и ближе, и просто принимает это как факт. В то время… как обычная женщина наоборот паникует все больше и больше.

Он откидывается на спинку дивана.

– Было бы красиво, если бы «Меланхолия» стала такой масштабной капитуляцией. Поэтому круто, что планета проглатывает Землю. То есть, лежать на вершине холма и разглядывать аистов больше не доведется, – говорит он, посмеиваясь. – Боюсь, что аистов она захватит с собой. Он встает с места и подходит к дальнему журнальному столику.

– Сейчас, я… – Он записывает что-то. – Все, прости, я просто записал про аистов. Но нет, понятно, что я наслаждаюсь и тогда, когда поднимаюсь на вершину горы, просто противоположность этого обладает совершенно особой формой… – говорит он, снова усаживаясь напротив меня, и несколько секунд перекатывает последнее слово на языке, прежде чем выговорить его вслух – с застенчивым смешком: – религиозности.

* * *

Я бросаю взгляд в свои записи.

Кажется, мы закончили, – говорю я.

– Ну и прекрасно, дружочек, – отзывается он.

Мы встаем и стоим какое-то время друг напротив друга, разделенные журнальным столиком, потом он провожает меня до двери, и мы выходим наружу, в солнечный свет. Триер несет большую картонную коробку с семейными фотографиями и старыми письмами, которые я хочу еще раз пересмотреть дома.

– Ну что, – говорит режиссер, опуская ящик на землю. – Обнимемся, что ли?

Мы обнимаемся, отпускаем друг друга снова, и тогда он подхватывает коробку и подносит ее к машине, после чего мы грузим ее в багажник.

– Как же прекрасно, что это закончилось, – говорит он, жмурясь от солнца, когда я сажусь за руль. – Я попробую и дальше заниматься зеленым чаем. Лучше немного халтурно, чем вообще никак, – поясняет он. – В конце концов, все на свете не может быть умереть-как-мифологично.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.