Призрак на Старой площади
Призрак на Старой площади
В стремительном перемещении Шатуновской из ссылки на Старую площадь было что-то волшебное. Хрущеву нужны были кадры, способные проводить его политику, и люди, подобранные Сталиным (или Маленковым), для этого не годились. Но Ольга Григорьевна не была простым орудием реформ. Она сразу стала формулировать не только средства новой политики, но и цели. Правда, ее цели почти никогда не достигались, но они заражали Хрущева, вертелись в его голове и серьезно обсуждались. Лебедев, один из помощников Хрущева, был по-своему прав, когда говорил ей, что она оказывала на Хрущева «вредное» влияние.
Первым ее революционным шагом был отказ от «пакета», то есть, говоря современным языком, от «черного нала», прибавки к зарплате, не проходившей по ведомостям, т. е. от подкупа номенклатуры, вошедшего в скрытую норму, видимо, взамен закрытых распределителей. Но Оля Шатуновская и в 1918 г., и в 1921 г. от закрытых столовых отказывалась, предпочитала голодать:
«В Баку до революции пирожное сегодняшней выпечки стоило копейку. На следующий день это пирожное стоило полкопейки, а на третий день, если оно не было продано, все эти пирожные третьего дня собирались и делалось пирожное-картошка. В 20-е годы, когда пришла советская власть, у нас в Баку сразу не стало ничего есть. У меня были расчесы от ногтей, которые гнили и не заживали. Я пошла к одной знакомой фельдшерице, а она говорит: „Да ты, наверное, ничего не ешь, вот ты такая истощенная“. Я говорю: „Да“.
— Вам же дают.
— А я не беру. Все голодают, а я буду паек брать?
Я Саню Сандлера один раз встретила — идет веселый, толстый, весь лоснится. „А ты чего, — говорит, — такая. Я хожу в столовую, там, знаешь, как наедаюсь“.
— А я не хожу. Во-первых, сил нет из Черного города туда идти, а во-вторых, стыдно. Что ж я рабочих уговариваю, что это временные трудности, что надо хорошо работать, а сама буду паек есть?» (с. 121–122).
Чувство справедливости, жившее в ее сердце, за тридцать с лишним лет — с 1921 г. по 1954 г. — не изменилось. И со страстной убежденностью она настояла на отмене пакетов. Растерявшаяся номенклатура не успела организовать сопротивление. Однако другие реформы, предложенные Шатуновской, не прошли.
Василий Гроссман, в «Жизни и судьбе», писал, что коммунисты в заключении, в лагерях, сохраняли дух, выветрившийся, исчезнувший на воле. Это одна из причин, по которой реабилитированных отправляли на пенсию: они не вписывались в новые отношения. Но почему такую силу получила Ольга Григорьевна? Почему Хрущев согласился конфисковать пакеты и готов был на несколько других конфискаций? Как Хрущев, далеко не лишенный хитрецы, вступил в борьбу со своим собственным аппаратом? Без «вредного влияния» это необъяснимо. Но одним «вредным влиянием» тоже нельзя все объяснить. Нельзя повлиять на человека, твердо убежденного, что влияние лично ему вредно, «экзистенциально» вредно, расшатывает его бытие. Что-то в Хрущеве шло навстречу «вредному влиянию».
Почему Хрущев так ухватился за короткую записку, присланную из Сибири? Записку не только не почтительную, а просто невежливую: вы сами, дескать, знаете… Почему он каждый день заставлял своего сотрудника Шуйского теребить следователя с реабилитацией Шатуновской? И о чем Хрущев с ней три с половиной часа проговорил? Она мне ничего об этом не рассказывала и родным ничего не рассказывала. Мне очень жаль, что я не догадался расспросить ее. На прямые вопросы, может быть, ответила бы. А сама не начинала — почему? Может быть, стыдно было своих иллюзий?
В «Квадрильоне» я описал Хрущева как поручика Пирогова: его на о-ве Куба высекли, а он съел слоеный пирожок и утешился. Я все время видел перед собой Хрущева, когда описывал категорию «рыл», в отличие от «гадов». Впоследствии, после отставки, Хрущев сам подтвердил мою характеристику в разговоре с Петром Якиром. Петр спросил: в чем были принципы «группировки», едва не сместившей Никиту Сергеевича? Хрущев ответил: «Раньше, когда я был моложе, сколько ни выпью — мало. А сейчас — сыт. И баб — ни одну не хотел пропустить. А сейчас вот — сыт. Ну а власть — ею никогда сыт не будешь. Вот тебе и группировка». (Цитирую по памяти, но сказано было так просто и так ярко, что трудно перепутать.) Жаль, что я не знал этой притчи, когда писал «Квадрильон». Непременно бы использовал. Однако в отношениях с Шатуновской выступает некоторая душевная сложность, тяготеющая скорее к Достоевскому, чем к Гоголю. Тут не Пирогов, скорее Лебедев, способный заплакать, читая о судьбе мадам Дюбарри. Рыло со слезами о Бухарине и мечтой о светлом будущем… И с какими-то неумелыми стишками об этом будущем, которые он вспоминал, в укор модернистам.
Став первым секретарем, Хрущев чувствовал потребность сделать свой вклад в сокровищницу идеалов, внести туда нечто прекрасное. Суслов здесь ничего не мог подсказать, он в таких категориях просто не мыслил. А в политике нужен был, помимо несущих конструкций, еще некоторый декор идеалов. Ольга Григорьевна, самым стилем своей дерзкой записки, подсказала, что в ней идеалы еще живы. Припомнилось и ее личное обаяние. И Хрущев потянулся к ней, как к своей музе, способной диктовать нечто в духе разумного, доброго и вечного (в декоре унаследованной им постройки, нуждавшейся, по его мнению, только в текущем ремонте). А муза, вдруг принесенная к престолу Просвещенного Принца, унаследовавшего престол Деспота, загорелась иллюзией нравственной реформы, что-то вроде возвращения к партмаксимуму (ограничению зарплаты ответственных работников в 20-е годы). Разоблачение сталинских преступлений и нравственное обновление жили в уме Ольги Григорьевны в тесной дружбе.
В извинение Ольге Григорьевне можно вспомнить, что энциклопедисты XVIII века, люди бесспорно умные, во что-то подобное верили. И Ольга Григорьевна поверила и начала сеять разумное, доброе, вечное. Если Хрущев поддавался на ее слова, то почему не поддадутся другие? Но каждый ее шаг встречался злобным шипением.
Хрущев был человеком без царя в голове, эмоциональным и непоследовательным. Берия, Маленков и Молотов, стоявшие в первом ряду наследников Сталина, именно поэтому доверили ему первый пост в государстве (друг друга они больше боялись). Прочитав резюме дела Бухарина, он плакал, он восклицал: «Что мы наделали!». А потом так и не решился опубликовать это резюме. Хрущев плакал, вернув из лагеря жену и дочь своего друга Корытного, а потом ни разу не встречался: почувствовал, что это нарушило бы неписаный протокол высшей номенклатуры. Корытный был посмертно реабилитирован, но лагерный опыт прорыл незримый ров между двумя семьями. Только в отчаянном положении, во время войны, репрессированных генералов возвращали на прежние должности.
Хрущев сочувственно выслушивал Шатуновскую и Снегова, говоривших ему, что другие члены Политбюро — не настоящие ленинцы, а потом этим же не настоящим ленинцам все рассказал. Те взбеленились, и он согласился, что Снегова и Шатуновскую надо отчитать (отчитывать Ольгу Григорьевну поручили Микояну). Он способен был позабыть номенклатурные приличия и провозгласить в Баку тост в честь Шатуновской «не по чину», сразу после первого тоста, о деле Ленина, в обход местного хозяина Алиева. Но так же легко он мог предать ее.
Окружение Хрущева видело, что «вредное влияние» Ольги Григорьевны сбивает шефа с толку, и старалось ее изолировать, а по возможности — вовсе прогнать Шатуновскую. Суслов восемь раз ставил на секретариате вопрос о ее увольнении. Влияние ее висело на волоске, на волоске хрущевской прихоти и старой дружбы с Микояном. Трудно понять, как она не видела обреченности своих широких планов.
Впоследствии она не могла простить Хрущеву своих иллюзий. После отставки Хрущева многие инакомыслящие простили ему все грехи, а Ольга Григорьевна была беспощадна. Что-то здесь мне напоминает Марину Цветаеву: та сперва идеализировала людей, а потом с ожесточением срывала павлиньи перья, которыми сама же их украсила. Иллюзии были условием любви, без которой Цветаева не могла жить. Иллюзии — одно из условий героической борьбы, которую Шатуновская вела. Нет таких крепостей, которые люди, окрыленные иллюзией, не могли бы штурмовать — а иногда и брать (я немного перефразирую известный лозунг начала 30-х годов: «нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!»).
Ольга Григорьевна рассказывает:
«Долго со мной Хрущев беседовал, три с половиной часа мы беседовали. Предложил идти работать в Комитет партийного контроля, а потом уже стали говорить, что надо создать много комиссий, а иначе это растянется на года. Серов старался поменьше реабилитировать. Вот, например, в КПК приходит заявление заключенной Иваницкой. Я Иваницкую прекрасно знала, она работала в Баку завагитпропом Сураханского райкома партии. Она пишет из лагеря. У меня были связи со всеми прокурорами, и военными, и в прокураторе СССР. Я звоню тому прокурору, который занимается Закавказьем, я тоже курировала Кавказ и Закавказье, и прошу его рассмотреть дело Иваницкой. Они рассмотрели, дали заключение — реабилитировать, и подали в комиссию Серова. А там ее обвинили, что она во время борьбы с троцкистской оппозицией была на стороне оппозиции. Значит, отказать, троцкистка. Я знаю, что она никогда не была троцкисткой. Приходит прокурор и говорят — он отказал. Я говорю: „Принесите мне дело“. Я смотрю ее дело, там на нее два человека показали, что она была в троцкистской организации, и они оба отказались от своих показаний. И пишут, что они поддались физическим воздействиям. А на самом деле она была завагитпропом райкома и возглавляла борьбу с троцкистами.
„Где заключение прокурора, который вел ее дело?“ — „Он этого не написал“. — „Ну, как же вы просмотрели? В деле отказ, а смотрите, что пишут. Пишут, что „где она и работала““ — „Ах, да, мы просмотрели“ — „Делайте второе заключение и обратно на комиссию“. Через какое-то время они выносят дело опять на комиссию. Серов говорит: „Почему второй раз?“
— Открылись новые обстоятельства.
— А кто распорядился?
— Это из КПК.
— Кто именно?
— Шатуновская.
— А, Шатуновская, ей там совершенно не место. Она сама контрреволюционерка, да еще реабилитированная, нечего ей в ЦК делать.
Это сказано при всей комиссии. Там человек сорок сидит. Они зачитали отказ этих людей от обвинения, и он был вынужден на этот раз ее реабилитировать. Они прямо с комиссии пришли ко мне и рассказали. Почему он стал сразу против меня, с первых шагов моей работы? Да потому что я поставила перед Хрущевым вопрос о том, что надо же этих палачей выявлять и привлекать к ответственности. Но Хрущев мне ответил, что мы не можем этого сделать, потому что их тысячи и тысячи. И тогда у нас получится новый 37 год. И я как-то в разговоре с Комаровым, он был зампред КПК, все это высказала. А Комаров пошел и доложил Серову. Вот почему он на меня и озлился, что я сама контрреволюционерка и мне не место в ЦК.
Ну и еще. Когда я только пришла, и мне однажды принесли конверт с деньгами, я подняла перед Хрущевым вопрос об отмене привилегий. Каждый месяц это было и в обкомах, и министерствах, помимо зарплаты, из государственной казны. Что это у нас в стране за порядки, что высшие государственные чиновники получают деньги не по ведомости, а в конвертах? Вот так же я ставила вопрос о ликвидации дач, персональных автомашин, пайков. Конверты Хрущев отменил, все остальное оставил. Партийное чиновничество меня возненавидело. Ну, а потом мы стали говорить Хрущеву, что надо создать комиссии и чтобы они ехали на места.
Он это поручил Микояну.
Я не руководила работой комиссии, я только подавала мысль Никите Сергеевичу и Анастасу Ивановичу, что надо экстренно все делать, иначе люди умирают, погибают. Если все будет тянуться годами, то они не выживут. И в конце концов собрали юристов и оформили комиссии законно. Комиссии были задуманы так, что в них войдут люди от КГБ и представители местной власти по месту нахождения лагеря. Этим занимался помощник Хрущева Лебедев. Он должен был сформировать весь состав комиссий, а я ему дала список реабилитированных. Их каждого, по одному надо было включать в эти комиссии. И я была уверена, что, конечно, это будет. Но вот эти 84 комиссии, их состав, пустили на голосование членам Политбюро, уже не на заседание Политбюро, а просто. Часто там голосуют так, просто пускают на голосование опросом. Что значит опросом? Вам приносят, мне приносят, это не на заседание; а опросы. Я пошла, мне сказали, что Швернику принесли.
Я пришла посмотреть, смотрю — ни в одной комиссии нет ни одного реабилитированного. Тогда я пошла к Миронову, заведующему административным отделом (имеется в виду отдел ЦК) и говорю: „Как же так, почему не включили?“
— А они все отказались.
— Как, все 120 отказались?
— Да. Все, кого ни вызывали, все отказываются.
— Неправда. Ни один не отказался, когда я их вызывала и составляла список. Вы просто неправду говорите.
И я настояла на том, чтобы остановили голосование и вернули все списки обратно Миронову для включения реабилитированных. Ну он все-таки включил только в 54 комиссии, а 30 комиссий поехали без реабилитированных. А раз там не было реабилитированных товарищей, то они действовали, конечно, очень скупо. Надо же было тысячи людей освобождать. Лагерей было, конечно, больше, чем 84. На некоторые комиссии падал не один лагерь, а несколько лагерей. Но не во всех же лагерях политических содержали. Ну вот это подсчитали тогда с МВД, у них брали списки лагерей. Это все проделывалось. Они полгода работали, эти комиссии. Это была очень большая работа, потому что там было оговорено, что с вызовом каждого на комиссию, каждого заключенного.
После этого прокуроры — некоторые были очень настроены хорошо и очень довольны тем, что их включили в работу по реабилитации, не все же там негодяи, которые под Берия ходили, — мне подсказали, что указ, который был издан в 1948 году о ссылке на „вечное поселение“ всех бывших политических, что этот указ незаконный. Ни в одном уголовном кодексе ни одной республики нет параграфа о ссылке на вечное поселение. Его надо просто отменить, издать другой указ, который тот, как противозаконный, отменяет. Я написала об этом письмо Хрущеву. Они мне дали, так сказать, все координаты, как это написать, юридически обосновать и т. д. И состоялось постановление Политбюро об отмене этого указа о том, что ссылка на вечное поселение является незаконной и что все сосланные по этому указу должны быть немедленно освобождены, без всякой реабилитации, просто освобождены и всё. Потом дальше уже каждый будет заниматься своей реабилитацией.
А у них есть такой порядок, они, если издают, издать какой-то указ, Президиуму поручается (то есть Президиуму Верховного Совета. — Г. П.), то они прилагают к постановлению Политбюро проект указа, и высылают туда, в Президиум Верховного Совета. Такая у них практика в Политбюро. Они отсылают в Президиум постановление, и к нему приложен уже проект указа. Им там остается только его выпустить, и они обязаны реализовать постановление Политбюро в течение одних суток. Ну, вот они вынесли это решение, отослали туда. Ну я думаю, что вот со дня на день. Я пригласила из МВД того начальника, который ведал этим вечным поселением, и они составили инструкцию на места о том, как проводить этот указ, то есть как освобождать всех. Вот проходит неделя, вторая, третья, ничего, никакого движения. Я его опять пригласила, я говорю: „Ну как, вы инструкцию спустили? Почему их не освобождают?“. А у меня же остались в ссылке в Енисейске друзья, я с ними переписывалась. Они мне пишут, что ничего нет и не слыхать даже. Он говорит мне, это работник МВД, какой-то большой начальник: „Вы знаете, у нас инструкция готова, но мы ее не спускаем, потому что указ не вышел“.
— Как указ не вышел?
— Не вышел.
— Этого не может быть!
Он говорит: „Я вас уверяю, указ не вышел“. Я позвонила туда, в Президиум Верховного Совета, и узнаю, что указ не вышел. Тогда я вечером позвонила домой Анастасу Ивановичу и говорю, что вот указ не вышел. А он радовался, что они вынесли такое постановление, что вся ссылка на вечное поселение будет отменена. Он даже рассердился, когда я ему это сказала. „Ну, что ты мелешь! Этого не может быть! У нас существует твердый порядок. Мы им отослали проект указа, они обязаны в течение суток его выпустить“. — „Ну, вот я тебе говорю, что указ не вышел. Если не веришь мне, проверь сам. Я проверила“. Он позвонил, а там круглосуточное дежурство, в Президиуме Верховного Совета. Дежурный говорит: „Сейчас проверю“. И сообщает ему: „Да, указ не вышел“. Тогда он звонит Хрущеву и ему сообщает, что указ не вышел. Хрущев тоже на него обозлился и тоже ему говорит: „Что ты мелешь? Так не бывает, не может быть. У нас существует твердый порядок, они обязаны в течение суток его выпустить“. Хрущев сам стал звонить в Президиум, и ему тоже ответили, что указ не вышел. Вот я не могу вспомнить, по-моему, был секретарь Президиума тогда Пегов. Их было три брата, это все родственники Суслова. Один сидел секретарем Моссовета, другой сидел секретарем Пролетарского райкома, а один вот был, по-моему, секретарем Президиума. Все они были родственниками Суслова и все они были люди Маленкова. По его директивам работали, по его подсказкам, они долго держались. Куда они делись, я уже не помню. Знаю, что того сняли. Конечно, их опять куда-то на хорошие места ставили. Они ж неутопляемые. Это все люди непотопляемые. Ну конечно, гром и молния! Их заставили на другой день этот указ выпустить. И оказалось, что это рука Маленкова, что он им подсказал: „Кладите под сукно. Как отменять! Этих врагов распускать по всей стране?!“. Так что этот указ вышел с большим опозданием. Я переписывалась со своими друзьями, я им написала ликующее письмо, что вы скоро будете на свободе, а они мне отвечали, что ничего подобного, никаких признаков…» (с. 283–289).
Отдельные люди помогали Ольге Григорьевне. В частности, она отметила, что ей в 1955 году очень помог военный прокурор Китаев. Он ей и сказал, что в уголовном кодексе нет ссылки на вечное поселение, чем она сумела воспользоваться. Но корпорация в целом была против нее. Коллеги шипели:
«Почему они все едут сюда, эти реабилитированные? Что там работы нет для них в Сибири? Пусть там восстанавливаются и работают в местных партячейках. Надо не пускать их в здание ЦК, а выходить к ним в бюро пропусков». «Обедали в столовой, наберешь на поднос, идешь за столик. Ни один не сядет за этот столик. Алексей Ильич Кузнецов устроил демонстрацию — идет с полным подносом и громко на весь зал: „А я вот сейчас к Ольге Григорьевне Шатуновской сяду“. Ко мне были прикреплены два шофера, Аня и Виктор. Аня однажды сказала мне: „Ольга Григорьевна, мы оба агенты НКВД, но я не очень стараюсь, а Витька старается. Когда я ему передаю смену, он расспрашивает обо всем, что было в его отсутствие“. В бюро пропусков списки всех, кому выписывали пропуска ко мне, передавались на Лубянку. Об этом управляющему делами ЦК Пивоварову сказал сотрудник НКВД. Телефоны тоже прослушивались. Однажды иду я по коридору второго этажа, а мой кабинет был на третьем, встречает меня инструктор Грачев (он работал не в моем отделе, но я знала, что он пришел с Лубянки), берет под руку и подводит к концу коридора, где стоят железные шкафы. Шкафы в это время были распахнуты, было видно, что там аппаратура. „Ольга Григорьевна, как вы думаете, что это?“. Я говорю: „Видимо, это ремонтируют телефонную аппаратуру“. — „Вы знаете, где я раньше работал?“. Я говорю: „Да“. — „Так вот, здесь подключены на прослушивание телефоны. Если вы хотите, чтобы не слышали, что вы говорите, то отходите от телефонов и стола к другому концу кабинета (а кабинет был огромный, больше, чем вся эта квартира), где стоят стальные шкафы, и там негромко разговаривайте“. Все-таки добрые люди тоже там были.
Молодой сотрудник органов, направленный к нам для помощи, спросил: „Ольга Григорьевна, как вы не боитесь? С вами может случиться автомобильная авария“. А как же в 1917 году мы шли на фронт? Мы же не боялись умереть. Дома тоже в телефоне был жучок, чтобы подслушивать, что говорится в комнатах. Степа нашел и вынул. Почтовый ящик взламывали 7 раз, каждый раз вызывали мастера для починки, ему надоело, он сказал: „К вам лазят, поставьте другой замок“. Что же мне амбарный замок на почтовый ящик вешать?» (с. 282–283).
В то же время, некоторые «тонкие политики» льстили Шатуновской, видя в ней человека, близкого к Хрущеву, способному оказать влияние на него. Так вела себя жена Молотова, Полина Жемчужина (при Сталине арестованная). «Пока Хрущев был у власти, она все время делала вид, что она за Хрущева и не согласна со своим мужем Молотовым. Она даже мне говорила: „Вот, давай, приходи к нам домой, и ты Вячеслава должна переубедить“. Я сказала: „Я к вам не пойду и ни о каком переубеждении его не может быть и речи. Он участник всех этих кровавых расправ“. На тысячи людей он подписывал списки. Ему дали список на несколько сот женщин, жен расстрелянных, и там на этом списке была заготовлена не то Ежова, не то Берия резолюция „8 лет лагерей“. Он зачеркнул (я своими глазами видела этот список) и сверху написал „Первая категория“, и их всех расстреляли. Первая категория — это расстрел. Жуткий негодяй!
Мейерхольда он же постарался угробить. Я видела дело Мейерхольда. Вот знаете, заключенным выдавали крошечные тетрадочки из папиросной бумаги и махорку. И вот отрывали листочек и крутили цигарку. Так вот, на такой книжечке Мейерхольд кусочком карандаша написал Молотову, что меня вынудили подписать на четыреста с лишним виднейших деятелей нашей культуры, режиссеров, актеров и драматургов, что они представляют из себя контрреволюционную организацию. Я это подписал, лежа в луже крови, и умоляю вас, я не хочу сам жить, я только умоляю вас, спасите цвет нашей культуры, потому что то, что я подписал, это клевета и ложь, вымученная. И он эту книжечку маленькую с перепроводиловкой, это уже Берия посылает Молотову: „Посылаю вам письмо заключенного Мейерхольда“. И на этой перепроводиловке Берия Молотов пишет: „НКВД, Берия“. Обратно отфутболил. Тот умоляет его о спасении четырехсот с лишним человек цвета нашей культуры, а он отсылает обратно. И они это вшили в дело. Я брала дело Мейерхольда, и там и эта тетрадочка, и эта перепроводиловка, и резолюция Молотова. Он этим показал себя Сталину, какой он преданный человек, что он даже жен, и тех предлагает расстрелять. А он их лично знал, это были жены наркомов.
Хрущев и Микоян рассказывали, что перед убийством Михоэлса Сталин сам после Политбюро, фактически на Политбюро, инструктировал Цанаву, как обернуть лом мешковиной, чтобы не было их следов, предварительно напоить немного, бросить на дорогу и проехать грузовиком. Потом изобразили, что пьяный Михоэлс попал в аварию. Вот так же на Политбюро Сталин обсуждал вопрос о выселении украинцев в Сибирь. А когда обсуждали, как быть с евреями, во время процесса врачей, с иронией заметил: „Ну что, дескать, посадить на баржи и утопить вместе с командой“. Предлагал варианты сценария» (с. 290–291).
В изустной передаче, не непосредственно от Ольги Григорьевны, уже от старших Миркиных я слышал этот рассказ о Михоэлсе в другом варианте. Речь шла о том, что при расследовании убийства Кирова, во время допроса Маленкова Ольга Григорьевна его спросила: «Почему вы не сопротивлялись преступным решениям Сталина?». Маленков ответил, что «мы его боялись. Он прямо на Политбюро рассказывал нам, как Михоэлса и Голубова, поехавших в Минск, немного напоили, а потом на них набросили мешки и по мешкам били ломами».
Какие-то детали спутаны в пересказе, но сама ситуация достоверна и полна исторического драматизма: Маленков дает санкцию на арест Шатуновской, а после провала попытки низложить Хрущева Ольга Григорьевна допрашивает его, и он объясняет свое поведение страхом. То, что даже члены Политбюро дрожали перед Сталиным, не было ложью. Сталина окружала атмосфера ужаса. Вельможи дрожали — и подписывали расстрельные списки. Молотов подписывал их иногда даже чаще Сталина (возможно, Сталину некогда было или он по привычке отступал несколько в тень). Но вот расчеты, опубликованные Мемориалом. Молотов завизировал 372 списка, Сталин — 357, Ворошилов — 185, Жданов — 176, Микоян — 8, Косиор — 5. (Косиор — участник совещания на квартире Орджоникидзе, когда шли разговоры о замене Сталина Кировым.) Сталин об этом знал. И вот он играет, как кот с мышью, давая Косиору, уже обреченному, список на расстрел других обреченных, и Косиор этот список визирует. Восемь списков, подсунутых Микояну, быть может означали колебание — не стоит ли его пустить в расход…
Ольга Григорьевна была бы очень огорчена, натолкнувшись в расстрельных списках на одну из подписей Микояна. Она представляла его себе цельнее, чем тот был. Я помню впечатление от речи Микояна на XIX съезде. Даже на тогдашнем уровне бесстыдной лести эта речь выделялась своей рептильностью. Микоян извивался, как червь, и извернулся: Сталин его не расстрелял. Но как только Сталин умер, Микоян сбросил маску и вспомнил все человеческое, что в нем оставалось. Это подтвердила Наталья Алексеевна Рыкова в «Снах счастливого человека», 8 ноября 2002 г. Я своими глазами видел ее тогда по телевизору и слышал ее рассказ.
После возвращения в Москву Наталье Алексеевне, как и всем, вернувшимся из бессрочной ссылки, надо было добиваться реабилитации. Случилось, что ее пригласила в гости старая большевичка, академик Лепешинская, и усадила рядом с Ворошиловым. Ворошилов обещал помочь. Но на другой день секретарь его ответил Наталье Алексеевне: «Климент Ефремович не мог этого сказать». Тогда Наталья Алексеевна позвонила Буденному. Секретарь Буденного ответил: «Семен Михайлович с вами не знаком». Третий звонок был к Микояну. «„Приходите!“ — ответил Анастас Иванович. В разговоре он сердечно отзывался об Алексее Ивановиче Рыкове, сожалел, что тот не сумел „удержаться“, и в заключение сказал: „Реабилитация вашего отца — это политика. Этим мы будем заниматься. А это касается вас…“ — тут он взял трубку, позвонил в прокуратуру и сказал Наталье Алексеевне: „Сейчас же бегите туда“». Через две недели она получила справку о реабилитации.
Микоян боялся живого Сталина, изворачивался, готов был на все, чтобы не попасть в опалу, но как только Сталин умер, — трах исчез и лесть исчезла, как дым. Ворошилов и Буденный, храбрые в бою, были пропитаны страхом до глубины подсознания. Им и мертвый Сталин был страшен. Трудно сказать, что спасло от этого Микояна. Хрущева спасала его беспорядочность, его неподатливость любой логике, в том числе логике зомбирования. У Микояна сказалась, может быть, способность скрывать свое лицо под маской, не столько личная, сколько разлитая в воздухе Востока, своего рода культуры сохранения себя в обстановке общей лжи при дворе деспота. Член сталинского Политбюро, сохранивший память сердца, найдет адвоката среди ангелов. Для таких людей католики придумали чистилище.