I[74]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I[74]

Год назад в газетах, петитом, мелькнуло:

«Покончил с собой пролетарский поэт Николай Кузнецов»[75].

Немного раньше, в «хронике советской литературы» я прочел стихи этого же Кузнецова:

…Мы все на легком катере

Летим к…

Грубо сказано, но точно, начистоту. После — Так же начистоту — в рот дуло нагана…

Из недавно полученного письма:

«Умер Кикиша Кузнецов — застрелился в Москве Никто не ждал этого — вы же знаете, какой в нем был “запас жизни” — на четверых бы хватило…»

Значит, никаких сомнений — пролетарский поэт Кузнецов и есть Кикиша…

Этого «пролетарского» поэта я хорошо знал.

* * *

На входной двери второго этажа богатого дома на Сергиевской — медная доска:

«Тайный советник В.В. Кузнецов».

На звонок открывает пожилой господин. Вид у него важный и солидный.

Он с достоинством вам кланяется, с достоинством пропускает в дверь, с достоинством спрашивает, что вам угодно.

Я зашел навестить Николая Кузнецова, поэта. Мы недавно с ним познакомились. На днях он был у меня

теперь я зашел впервые к нему. Я спрашиваю — дома ли Николай Васильевич?

Важный господин — должно быть, и есть тайный советник, «папашка», о котором Кузнецов говорил мне: «живу с папашкой, папашка у меня славный». Ну славный — не то слово: респектабельный, представительный… Но «славный» как-то не подходит к этой официально-корректной фигуре.

— Дома ли Николай Васильевич?

— Дома. Пожалуйте.

Тайный советник, кажется, в самом деле — славный человек. Внешность холодная, а какой любезный: снимает с меня пальто. Я конфужусь, не даю, но он все-таки его стаскивает. Вешает мою шляпу и палку и сам ведет меня в комнату к сыну.

Квартира богатая, но со странностями. Например

я иду вслед за тайным советником через зал. Зал, как полагается быть залу: восемь окон, ампирные диваны, золоченые рамы, бюсты какие-то… Но люстра снята и лежит, повиснув стекляшками, в углу. А на ее крюке укреплена трапеция… Столовая — тоже как столовая, но вдоль дубовой панели в чинном порядке выстроены сапоги — много пар сапог, всех сортов: охотничьи, верховые, желтые, с крагами, бурочные… Еще какие-то комнаты — квартира большая. У закрытой двери провожатый мой стучит.

— Войдите.

Тайный советник (в самом деле, какой любезный человек) пропускает меня в дверь, поддерживая портьеру.

Большая комната. Мебели в ней нет — одни ковры. Всевозможными коврами увешаны стены, устланы полы, коврами должны быть скрыты окна, так как окон нет. На улице день, но здесь горит электричество, большой матовый шар под потолком.

Первое впечатление, что мебели нет — одни ковры и яркий свет. Нет, есть и мебель. В соломенном кресле, перед низким столиком, посередине комнаты, сидит мой знакомый — поэт Кузнецов. На нем трусики, веревочные туфли и ермолка на голове. Больше ничего. На столике перед ним рядами разложены карты: пасьянс.

— А, кто пришел! Извините, пожалуйста, мой костюм: всегда так дома хожу. Что? Мне идет? Пожалуй — такой образине — обезьяний наряд самый подходящий. Ну, усаживайтесь. Хотите вина?

И, оборачиваясь к «тайному советнику», все еще стоящему в дверях:

— Матвей, согрей-ка нам кахетинского…

— Папашкин дворецкий, — поясняет он, — важный, черт. Порядок любит. Извожу его тут со скуки. Я один в квартире, папашка в Монте-Карло продувается.

* * *

Сергей Ауслендер[76], автор стилизованных рассказов о красавицах и гусарах тридцатых годов, на упрек, что его герои кукольные, не настоящие — ответил:

— Ничуть. О женщинах уже и не говорю: Люба наша приятельница настроена так же романтично, как когда-то ее прабабушка — изменилась только манера держаться. Мужчины?.. Пожалуй, изменились, но Далеко не все. Сколько пушкинских гусаров и Чайльд-Гарольдов толкутся вокруг в нынешних костюмах и галстуках! Поскрести только. Да вот, незачем далеко ходить, этот на краю стола…

Разговор шел в «Вене», после первого представления какой-то пьесы. Ужин шел к концу. Сдвинутые столики, пролитое вино, раскрасневшиеся лица, табачный дым, громкие голоса, бестолковые разговоры

обычная картина.

Все, более-менее, знали друг друга. Я посмотрел в сторону, куда показывал Ауслендер.

— Этот? Кажется, начинающий поэт Кузнецов. Но что в нем, помилуйте, от романтического гусара? Коренастый молодой человек, лет двадцати пяти. Челюсти бульдога, волосы щеткой, маленькие бесцветные глазки без ресниц. Сидит он на самом конце стола, и, кажется, пьян больше всех. Лицо опухшее какое-то, вид мрачный. Вот так пушкинский гусар! Скорей — гоголевский урядник.

— Внешность малоподходящая.

— Самая подходящая, напротив. Представьте: он в той же позе, такой же, но в расшитом мундире, в обстановке «русского ампира». Канделябры с оплывающими свечами, бутылка Клико, длинные чубуки. Словом — заседание «тайного общества» или ужин заговорщиков в ночь убийства Павла. Вглядитесь хорошенько — разве он там на месте? Забулдыга-гусар и нежная душа: поет под гитару романсы чувствительные собственного сочинения. Бездельник, мот, картежник — и пойдет, не задумываясь, на виселицу за «братство народов». Женщин как перчатки меняет, и влюблен в то же время безнадежно и платонически в какую-нибудь «богиню». Самая подходящая внешность — голубоглазые блондины и роковые брюнеты не более часты, чем в наше время и водились среди шулеров преимущественно. А настоящий тип — бесшабашный и мечтательный — вот так и выглядел: бульдог бульдогом и волосы, как сапожная щетка.

И душевный склад у этого бульдога, сидящего с нами в «Вене» и одетого в пиджак, — такой же как бульдога-гусара двадцатых годов. Я не делаю предположений, я наверняка говорю. Вот, давайте, позовем его и проэкзаменуем осторожно:

— Николай Васильевич, подсаживайтесь к нам. Что вы такой мрачный? Кстати, как шкура, которую вы мне обещали?

— А приходите, выберите сами. Я троих в этом году убил. Двух самцов и медведицу. Выберите — какая понравится. Откровенно говоря, не особенные шкуры: хорошего зверя не убить. Хороший, злой зверь — в Сибирь перебрался. Заваль осталась, добродушные. А чтобы шкура была хорошая, с этаким отливом, надо, чтобы злой был медведь…

— Вот, рекомендую, — говорит Ауслендер. — Николай Васильевич с рогатиной на медведей ходит. Этих трех таким же способом убили?

— Да ведь, если промахнетесь, пока подоспеют люди, он может растерзать вас?

— Задерет. Но зачем же промахиваться? Промахнуться нельзя. Из ружья можно промахнуться. А рогатиной, как же? Дело простое — вот он, вот я. Он на меня идет, я его поджидаю. Когда зверь на расстоянии, примерно, двух аршин — я колю ему в сердце, зверь глуп — лапы несет так, что сердце открыто. Вот оно тут, коли и все. Сноровка у меня хорошая, силы достаточно. Раз — нанес ему удар. Два — перевернул нож. Три — отскочил в сторону, чтобы он на тебя не навалился. Дело простое и никакой опасности нет, если не волноваться.

Ауслендер смотрит на меня: «Ну что?» И незаметно переводит разговор с «простого дела» на стихи.

— Почитайте-ка нам. Не стесняйтесь.

Но «бульдог», считающий, что, убивая зверя рогатиной, «чего же волноваться», тут явно стесняется…

— Плохо помню… Другой раз….

Читайте, читайте,

— Ну хорошо… Прочту… Несколько триолетов.

Триолетов. Так он триолеты пишет! Триолеты охотника с рогатиной?.. Забавно.

Нараспев, закипая и волнуясь, наш медвежий охотник читает:

О вас одной, прекрасная Лилета,

О вас одной, мечтая с юных лет,

Весь жар влюбленного, всю грусть поэта

В изысканную форму триолета

О вас одной, прекрасная Лилета,

Я собираю, как цветы в букет…

Прочтя — беспокойно озирается: каково впечатление? Потом еще и еще. Тучу триолетов читает. Плодовитейшая муза и удивительно нежная — все о цветах, мотыльках, пастушках.

Да, пожалуй, прав Ауслендер, бульдог-то с романтизмом.

Я хочу вставить какое-то замечание, но Ауслендер меня перебивает:

— Чтобы не забыть, Николай Васильевич. Вы Варвару Павловну увидите на этих днях?

Кто такая Варвара Павловна, я не знаю. Вопрос самый пустой. Но что с автором триолетов? Почему такое сильное впечатление произвел на него этот пустой вопрос? А впечатление сильное. Он дергается, точно хочет вскочить, густо заливается краской от бровей до подбородка. Смотрит на Ауслендера вытаращенными глазами.

Тот, точно не замечая ничего:

— Увидите? До вторника.

— Увижу, наконец, — отвечает Кузнецов с явным усилием. — То есть, если не… если не ее… то ее мужа… А что?

— Да вот, скажите, что билеты в Интермедию ей оставлены.

Краска медленно сходит с лица Кузнецова.

— Билеты… Мужа ее наверное увижу — в клубе. Оставлены билеты…. Скажу.

В передней, у вешалки Ауслендер толкает меня:

— Ну что, убедились? С рогатиной на медведя, триолеты о соловьях, а взволновался-то как, заметили, когда я спросил о Варваре? Варвара, супруга инженерская, мать семейства, впрочем, милая дама — и есть Лилета, Дульцинея Тобосская, идеал. Целомудренный… Видели, как покраснел, глаза выкатил? Тут не шутки: неосторожное слово — убьет. Ну, чем вам не гусар романтический?..

* * *

Мы с Кикишей — друзья[77]. Как подружились — не знаю. Общего у нас мало. Но вот подружились… Он уже без стеснения зачитывает меня своими стихами, так что порой приходится уши затыкать: «Довольно, больше не могу».

— Ну, послушай только одно и скажи, владею ли я гекзаметром.

Гекзаметром он владеет, но стихи от этого не лучше. Впрочем, он человек талантливый, — рассказывает уморительно, письма — прелесть. Но стихи….

Для вас одной, прекрасная Лилета…

Я, чтобы не обижать Кикишу, рассуждаю о его стихах серьезно; одно похвалю, другое выбраню. Знаю, что дороги они ему чрезвычайно, хотя делает вид, что пишет так, между прочим, для баловства:

— Бросить, что ли, эту канитель? Надоело…

Но «канитель» эта была для него — смысл жизни. «Канитель» и «любовь бессмертная» к «богине целомудренной», Варваре Павловне — супруге инженера.

Сидя в трусиках, за пасьянсом, Кикиша вздыхает:

— Черт! Откуда денег достать?

Денег достать неоткуда — до первого числа, когда пришлет из Сибири папашка. Проигравшись в Монте-Карло, тайный советник перебрался в Сибирь, на хлебное местечко. Пышную квартиру сдали, важного дворецкого отпустили. Теперь хозяйством Кикиши в трех комнатах на Петербургской стороне распоряжается старая нянька, его нянчившая.

Ехала на богомолье — зашла навестить питомца. Увидела новую квартиру, вороватую девчонку-прислугу, беспорядок, окурки в сахарнице, костюмы, сваленные на пол в ванной — охнула, всплеснула руками и осталась.

Когда первого числа приходит от «папашки» перевод — триста рублей, пасьянс и ермолка летят в угол. Кикиша повязывает галстух, насвистывает перед зеркалом, раздумывая куда ему отправиться — тратить деньги. Вернее — не важно куда, лишь бы поскорее вон из дому, на лихача, к цыганкам, по кабакам, — угощать каких-то первых встречных, давать кому-то в долг без отдачи скомканные пятирублевки, словом, распорядиться так, чтобы через два дня не осталось ни копейки. Тогда снова на тахту, за пасьянс, за писание триолетов, снова слоняется по комнатам, задавая безответный вопрос:

— Черт, где бы достать денег?

Вес это хорошо известно няньке. Едва перевод получен, нянька входила в кабинет, становилась в дверях.

— Николай Васильевич, пожалуйте сто рублей на хозяйство.

Кикиша, молча, из пачки двадцатипятирублевок вытаскивал одну, складывал стрелой, и пускал в няньку.

Та проворно разглаживала бумажку, проворно прятала ее.

— Ну, что стоишь? Получила, деньги и проваливай.

— Смеетесь, Николай Васильевич? Получила. Да что я получила. Четвертную! У одного мясника больше четвертной долгу.

Так, то нежным тоном, то суровым, то поминая барыню покойницу, то грозя, что ноги ее больше не будет в этом доме — нянька деньги выманивает. Не все — рублей шестьдесят-семьдесят. На эти шестьдесят, семьдесят рублей она будет содержать дом, готовить обед, покупать Кикише папиросы. Кряхтя и ругаясь, платит за него извозчику…

Нянькино меню — несложно. «Какой-нибудь» суп, жаркое, желе. Как-то она ухитряется сводить концы с концами, так что без обеда «дите» никогда не остается. А что есть — Кикише безразлично: желе каждый день, так желе. На все ли равно?

Но сегодня обед необыкновенный. Сегодняшний обед торжество. Варвара Павловна, «любовь бессмертная», сдалась на просьбы Кикише, согласилась приехать к нему пообедать.

Кикиша трет лоб. Обещал позвать из богемы кого-нибудь: ей любопытно посмотреть. Но кого позвать?

Богемных знакомых множество, — но у каждого какой-нибудь «изьян». Этот — рук не моет; другой — рассказчик армянских анекдотов «с перцем», третий

широкая натура — после супа закуривает и снимает с шеи воротничок… Можно, конечно, внушить, чтобы прилично держались, но можно ли на внушенье положиться?..

После долгих обсуждений были позваны пианист Яша М. — «Юноша скромный, ну и сыграет нам что-нибудь для развлечения», — какой-то офицер «военного времени», по профессии актер, и, по определению Кикиши, «настоящий парень — не подведет», и я. С озабоченным видом Кикиша переставлял мебель, вешал портьеры, готовясь задолго к торжеству…

* * *

Посредине стола — корзина азалий — огромная, рублей на двадцать пять. Кругом закуски, закуски, бутылки…

Семь вечера. Кикиша в визитке, свежевыбритый, благоухающий: только что от Моне. Вид у него озабоченный и какой-то шалый.

На тахте, во всем блеске прапорщицких мундиров, сидят два офицера «военного времени»: «настоящий парень» привел другого «настоящего пария», под своим поручительством. Вокруг стола, мягко, точно кот, ступая, ласково поглядывает на бутылки маленький, черненький, с пышным «консерваторским» бантом Яша. Все молчат. Торжественная тишина. Семь с четвертью. Звонок. Кикиша, весь дернувшись, бросается открывать…

Странная тишина. Куст азалий. Бутылки, закуски. Челюсти «настоящих парней» чавкают, лбы их понемногу краснеют. Пианист Яша, ласково улыбаясь, тянется к зубровке. Кикиша отчаянно морщит от волнения лоб и моргает… И на этом фоне бледная, чуть полная «петербургская дама»…

В ее манерах — спокойная прелесть. В улыбке — приятное спокойствие. Все в ней от этой улыбки, до легких, каких-то свежих, духов, не таких, какими душатся «наши» дамы «богемные» — из другого мира. Ей лет тридцать — может быть, тридцать два. Так вот в кого влюблен «любовью бессмертной» мой «бульдог» романтический. Что ж, понимаю. Но я и не подозревал, насколько она из «другого мира». Ох, если бы знал, отсоветовал бы Кикише устраивать этот обед.

Она мило болтает, мило улыбается. Держится так, точно ничего естественнее для нее нет, как обедать в обществе вот таких «настоящих» парней» за таким вот изобильным столом… Но….

Пианист Яша смотрит все ласковей — с перцовки он перешел на рябиновую. Лица прапорщиков из торжественно-каменных стали благодушно оживленными. Они еще только чавкают, отвечая «да» и «нет», но уже лихо покручивают отрощенные на фронте усы: по всему видно, сейчас заговорят… Нянька, раскрасневшись от плиты, принаряженная, в наколке, толкая дверь коленом, — руки заняты, — вносит блюдо и ставит на стол. Зразы по-польски и макароны в томате. В хлопотах о закуске Кикиша забыл о меню. Нянька постаралась на свой вкус. Кикиша густо багровеет:

— Варвара Павловна… Может быть, может быть, вы не любите это?..

— Напротив, очень люблю, — она улыбается.

— Дивное блюдо, — вмешивается первый прапорщик.

— Роскошь, — поддерживает второй.

— Амброзия, — ласково мурлычет пианист и проливает рюмку рябиновой.

— Это, господа, не консервы из обезьяны…

Языки развязываются с необыкновенной быстротой.

Прапорщик-актер тянется к своему приятелю — чокается.

— Ваня, вместе вшей кормили…

Тот отталкивает его стакан и тянется со своим к Варваре Павловне.

— За милых женщин, прелестных женщин…

И, оборвав пение, торжественно провозглашает:

«…Мы, идущие на смерть, приветствуем вас…»

Варвара Павловна улыбается своей спокойной прелестной улыбкой.

— Благодарю вас, Николай Васильевич, я не хочу больше вина. Но мне очень хорошо. Очень у вас нравится…

…Часов девять вечера. Пианист Яша сидит за пианино, раскачиваясь всем корпусом. Он высоко заносит палец, тычет в басы и сияя оборачивается:

— Варвара Павловна, лев идет на водопой.

Потом в дисканты:

— Лев пьет…

Прапорщик-актер бурно аплодирует. Его друг, покачиваясь, встает и спотыкаясь бредет в соседнюю комнату. Трещат пружины дивана. Вздохи. Глухое бормотанье: «…мы, идущие на смерть…»

Потом слышен храп…

Кикиша бледен. Челюсти его страшно подпрыгивают. Варвара Павловна кладет ему руку на плечо:

— Ну что вы, право, мне очень нравится. Только я устала, пора домой[78].

И она улыбается.

…По пустому Каменноостровскому, через черную Неву вдоль засыпанного снегом Марсового поля я везу Варвару Павловну домой. Она кутается в мех. Ее бледное, чуть полное прелестное лицо грустно. Прощаясь у подъезда, она говорит:

— Вы увидите Николая Васильевича завтра. Пожалуйста, скажите, что я осталась очень довольна… что все это… пустяки. Успокойте его — он такой славный, милый.

* * *

В последний раз я видел Кикишу в ноябре или декабре 1917 года. Он пришел ко мне неожиданно ночью, грязный, в солдатской шинели.

Похудел, щеки давно небриты. Жадно ест хлеб, жадно пьет чай. Но в остальном — такой же. Лениво улыбаясь, рассказывает, как отстреливался от большевиков в юнкерском училище, как потом «едва выскочил», с двадцатью юнкерами ходил занимать «телефонную станцию»:

— Теперь тут организовываем одно дельце — Смольный взорвать. — Что? Почему ничего не выйдет? Дело простое…

И вдруг, между прочим, со смущенным вздохом:

— Я тут, между прочим, одно рондо сочинил. Хочешь послушать?

…Он ушел рано утром, когда я еще спал. Оставил старый желтый портфель и записку: «Зайду вечером попозже». Больше я его не видел…

В портфеле были — пачка воззваний на гектографе: «Грудью за Учредительное Собрание, против захватчиков власти»… и записная книжка. В книжке — адреса, старательно оттушеванный лев, похожий на барана, и на отдельном листке «Из афоризмов Николая Кузнецова».

Афоризмы были такие:

«Храбрый трижды позволит себя дернуть за нос прежде чем дать в морду».

«Счастливые люди Блигкен и Робинзон — все знают их фамилии»[79].

«Наказание за первородный грех — не смерть а любовь».

«Водку следует запивать пивом».