ЛИЛОВАЯ ЧАШКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛИЛОВАЯ ЧАШКА

ГЛАВА I. О лиловых чашках, крупчатке, преимуществе восточных ковров перед французскими и о любви

О, среда! О, пятый час дня! О полукруглый будуар Софочки Павловой! О жеманный разговор хозяйки, цейлонский чай, в тонкой руке дымящаяся папироска, левкои!.. Внизу на звонок старый лакей в серой куртке спешит распахнуть затянутую желтым шелком дверь со стеклами. На секунду мелькает морозная набережная, Нева, Петропавловский шпиль. И румяный завсегдатай сред, барон Шиллинг, сбросив доху, прижимает перед круглым зеркалом ладонь к косому пробору. Белая лестница устлана малиновой дорожкой. В большом окне крошечный садик разбит на английский лад. Барон быстро вбегает по лестнице, ловко вбрасывает в глаз стекляшку, полы его жакета раздуваются, на пороге он делает точно пируэт и небрежно входит в будуар. Он знает, что его ждут и Софочка, и толстая дама направо от окна, и худощавая дама от него налево, и лицеист с усикам, и лицеист, держащийся в стороне от всех, и поэт Миланов в зеленом галстуке с челюстью дегенерата. Какая же среда без барона!

И барон целует руку хозяйки, не глядя на нее, не глядя, кланяется остальным и берет налитую ему чашку…

Все говорят разом:

— Но, милый барон, я сама звонила к Иванову и на Морскую. Никаких печений нет. Все едят теперь пряники.

— Но, барон, нельзя быть таким капризным. Бедные солдаты страдают за нас, и мы должны пострадать.

— Я знаю наверно, что крупчатка тут ни при чем. Печенье делается из так называемой тонкой…

— Вот этот пряник с коринкой совсем вкусный!

— Ай!..

Лиловая чашка выскользнула из рук Софочки и лежала на ковре.

И все остальные лиловые чашки, сестры той, тревожно звякнули о свои блюдечки…

Лакей собрал осколки и унес разбитую чашку.

— Вы испортили ковер, Софочка, — назидательно сказал барон.

И все посмотрели на лиловатый ковер с желтыми листьями и тускло-розовыми цветами.

— Какая жалость! Это настоящий французский?

Софочка надула губки.

— Разумеется, настоящий!

Ее муж — инженер, разбогатевший во время войны, разве у нее могло быть что-нибудь ненастоящее.

Барон важно добавил:

— Вот преимущество восточных ковров. У них такая расцветка, чтобы не было видно пятен. Желтое — цвет песка, красное — цвет крови.

— Ах, какой ужас! — сказали дамы довольно равнодушно.

— Я прикажу вынести персидский ковер из кабинета! — воскликнула Софочка. Вдруг на нем кровь, ведь он настоящий, двенадцатого века.

— Пойдемте, посмотрим, — предложил кто-то.

Все встали.

Лицеист, державшийся в стороне, подошел к Софочке и сказал:

— Я, София Павловна, должен идти, вот, пожалуйста, прочтите.

Подал письмо и убежал.

Софочка разорвала толстый конверт. Неразборчивое и длинное послание начиналось так:

«Вы думаете, что я — мальчик. Но, поверьте, моя любовь к Вам, о которой я решаюсь, наконец, сказать…

ГЛАВА II. В автомобиле ведется значительный разговор, и братья подъезжают к уединенному дому

Розы вздрогнули и закачались в своей стекляшке, пружинная подушка приятно подбросила двух, сидевших в лимузине, молодых людей, ноги которых в лаковых туфлях и шелковых носках были надменно вытянуты и упирались в чахло-сиреневую обивку. Мотор круто повернул на Гагаринскую. Сидевший слева сказал:

— Я удивлен и этого не скрываю. Увлечение — да, но марать полк, титул, старинное имя, я решительно не понимаю князя…

— Послушай, — ответил другой, — полно об этом. Ты, как ребенок, занят разным вздором, когда нас ждет… — Не договорив, он обернул свое лицо к собеседнику, — губы были тонки и красны, ресницы длинны, как у девочки. Но мелкие черты лица были неправильны, и тревожная улыбка неприятна.

— Да, какие-то экзальтированные развратники.

— Стыдно. Павел, повторять гадкую ложь, отлично зная ей цену.

— Почему ты горячишься, я же не посвящен еще.

Помолчав, Борис ответил торжественно и строго:

— Ты не посвящен, ты лишь связан словом. Но подумай, через полчаса будет уже поздно. С твоего согласия, я говорил о тебе, как о решившемся вступить. Ты знаешь, что изменникам нашему братству — смерть.

— Что же вы, в Неву меня бросите? — рассмеялся Павел.

— Нет, — серьезно сказал Борис, — дом герцога стоит на Фонтанке.

Вдруг он близко наклонился к брату, сжал ему руку.

— Павел, ты увидишь, что одно есть счастье на земле…

Но шофер уже открывал дверцу, весь в медалях швейцар стоял у распахнутого подъезда, в глубине которого виднелась широкая мраморная лестница под синим ковром.

ГЛАВА III. У влюбленного лицеиста является сановный соперник

Министр был пленителен. Он явился к Софочке в шоколадного цвета костюме, лиловом галстуке, завязанном щегольски, благоухая английской эссенцией неподражаемо грассируя французские словечки.

Барон, ах, барон, какой неосмотрительный шаг ввести в салон Софочки такого льва, как молодой, блестящий, только что назначенный министр. Барон пришел поздно, хозяйка рассеянно протянула ему руку, барон желчно острил, никто не слушал его острот. Наконец, он поднялся — его даже забыли попросить остаться.

Входная дверь громко хлопнула под носом удивленного лакея:

А министр говорил:

— Английский король был очень любезен. Он сказал: «Господа… я счастлив»… потом мы поехали в Стокгольм.

Софочка робко спрашивала:

— Но, Георгий Дмитриевич, скажите…

И министр, достав великолепный портсигар, стучал мундштуком о золотую крышку и выпускал колечки душистого дыма.

— Да, да, я не успеваю следить за литературой и искусством. Балет, что может быть лучше балета, да, да, классического. Но этот нынешний, не скажите, тоже хорош. Принц Сикст Бурбонский, говоря о Фокине, сказал мне: «Это прелестно, да это совсем хорошо».

— Но государственные дела?

— Ах, государственные дела, вы знаете, только поддержка двора дает мне возможность работать. Мои товарищи по кабинету, это… это — старые стулья.

— Георгий Дмитриевич, хотите фисташек?

— Нет, это не варенье, это изюм в сиропе, попробуйте.

Как жмет тесный мундир, режет расшитый воротник, неприятно и звонко бьется сердце, когда видишь, что чудная Софочка, обожаемая Софочка не обращает никакого внимания на этот мундир, ни на это глупое сердце. Чертов министр. О нем дядя сказал вчера за завтраком: «Либеральный прохвост». Вот наступить бы ему на ногу или облить его рыжий костюм чаем.

— Государственные дела? Не говорите мне о них, София Павловна. Да, я должен быть в заседании. Merci, merci, непременно буду.

И эластично покачиваясь, распространяя легкий запах английской эссенции, министр вышел. Лакей побежал распахивать дверь. Шесть сыщиков, дежуривших у подъезда, потеряв развязный вид фланирующих денди, вытянулись в струнку.

— В совет!..

Над Невой бежали черные, синие тучи и погасал морозный закат. Ртуть в градуснике опускалась с одиннадцати на двенадцать…

А в полукруглом салоне Софочка сердито говорила Павлу Коржикову, так звали влюбленного лицеиста:

— Вот ваше письмо. Можете чернильной резинкой (ведь, у всех школьников есть резинки) подчистить мое имя и вписать какую-нибудь Глашу или Сашу. Вы, Павлуша, очень милый, но всему же есть мера.

Правда, позавчера, вечером, Софочка, лежа в постели, перечитывала эту записку не без удовольствия, даже шутя, поцеловала ее. Но теперь она совсем искренно сердилась. С сегодняшнего дня ее занимали исключительно государственные дела.

ГЛАВА IV. Аккуратность почтальона, выбирающего последнюю почту, мешает исправить сделанную ошибку

Звук шагов скрадывался толстым бобриком. Дядюшки гофмейстера не было дома и Павлик расположился за его огромным рабочим столом. Груды книг и бумаг, разбросанные в величественном беспорядке, как бы свидетельствовали о важных бюрократических занятиях. Надо ли говорить, что они были бутафорские: гофмейстер был неприсутствующим членом Государственного Совета и в сей бренной жизни занимался почти исключительно своим геморроем.

Шесть свечей сияли под овальным абажуром, бросая яркий свет вниз, кругом же распространяя зеленый туман. Лампа эта всегда напоминала Павлу тридцатые годы и Пушкина.

«…Жалею, что тебя не было. Посвящение мое состоялось. Вначале ввели меня в темную комнату и оставили одного, затем господин, хотя и в маске, но в котором я сейчас же узнал Сергея Павловича П., вошел ко мне и попросил следовать за собой. За большим столом сидело человек двенадцать. Герцог, сидя на председательском кресле, задал мне несколько вопросов, к которым я был приготовлен Борисом. Затем мне были прочитаны пункты устава, объясняющие цели тайного общества. Я поклялся исполнять устав, председатель ударил меня плашмя какой-то масонской саблей. Церемония была кончена.

Таинственные незнакомцы сняли свои маски и все оказались знакомыми мне и тебе. Многие из них не пропускают ни одного балета. Я угадываю твой вопрос. Разумеется Г. в их числе. Тотчас же все перешли на половину герцога. Ужин, начавшийся, как обыкновенно, кончился оргией. Я был пьян. Точно не помню, как рядом со мной очутилась женщина, откуда влились музыканты… Проснувшись поутру у себя на постели, я постеснялся расспрашивать, кто и когда доставил меня домой.

Я полагаю, что тайное общество один предлог для веселого времяпрепровождения. Впрочем, я дал слово и, повинуясь жребию, обязан сделать все, что прикажут, вплоть до убийства государя.

Ну, а что ты поделываешь?..»

Лакей вышел на улицу. Синий конверт с большой серой печатью был у него в руках. Под газовым фонарем почтальон возился с ящиком, вытряхивая его содержимое в свою сумку.

— Захвати, любезный! — крикнул лакей и подал ему письмо Павла.

— Ах, вздор какой, я нарочно запечатал письмо гербом дяди, кто же посмеет его вскрывать.

— Ну, а если вскроют?

— Я скажу, что я все это выдумал.

— Ты поступаешь, как мальчишка, Павел, — холодно сказал Борис, — и я жалею, что доверился твоему слову.

Без пальто выбежал он на улицу. Фонари тускло мерцали на морозе. У почтового ящика никого не было. Полутемная Фурштадтская была пуста.

ГЛАВА V. Муж Софочки

— Опять Павлову, — проворчал чиновник, принимая телеграмму, — сороковая, — и приятно осклабился, увидав, что выстукиваемые слова не напоминают обычного «40.000 купил», «принял заказ 100.000 франков Выборг», — содержание телеграмм получаемых инженером.

Нет, тут было кое-что поинтереснее.

«Мария Гавриловна не идет на уступки. Грозит скандалом. Настойчивым просьбам согласилась отсрочить передачей писем неделю. Сведений нет. Прошу указаний. Жук».

Депеша была срочная. Телеграфист поэтому не стал ожидать десятой, а крикнул своего единственного помощника и почтальона Фильку и велел ему тотчас же отправиться на завод. А сам закурил самодельную папиросу с длинным мундштуком и стал воображать, какая такая Мария Гавриловна хочет скандалить и какие такие письма.

В кожаной тужурке, рослый, коренастый, блестя лысиной, сверкая румянцем, весело поводя голубыми навыкате глазами, Яков Ильич Павлов принимал доклад младшего инженера.

— Распорядиться! Знаю! Понимаю! Прекрасно! — бросал он, водя толстым, коротким пальцем по какой-то смете.

— Что! Циркуляр! Плевать мне на ихние циркуляры.

— Срочная телеграмма, Яков Ильич, — сказал вошедший мальчишка.

Тот не спеша разорвал наклейку и вдруг, крепко выругавшись, побагровев, вскочил.

— Автомобиль! Вещи! Еду в Петербург! — и, всем своим видом выдавая крайнее волнение, инженер быстро прошел в столовую, налил в кофейную чашку водки, выпил разом и, не закусив, налил еще.

ГЛАВА VI. Между случайными эпизодами, переданными в предыдущих главах, устанавливается некоторая связь

Барон фон Шиллинг, — мы о нем и забыли, а он не переставал быть самим собой, ежедневно бриться у Maule, ежедневно завтракать у Донона, ходить в клуб и заниматься делами. А дела барона, надо сказать, были разнообразны, были чрезвычайно, в высшей степени разнообразны.

Секретарь благотворительного общества — раз.

Вновь назначенный член совета того министерства, где с некоторых пор появился столь обаятельный и пленительный министр — два.

Биржевой игрок — три.

Карточный игрок — четыре.

И пять, шесть, семь, восемь, пятнадцать, восемнадцать (но это не официально, совершенно не официально!) — почтенный барон был коммерческим (разумеется, коммерческим) корреспондентом одной шведской фирмы.

Это было несколько хлопотливое дело, но стокгольмская фирма превосходно, отлично, исключительно хорошо платила.

Синих очков не было заметно, и пальто было нисколько не гороховое, свеженькое от Мандля, в светло-серую клетку. Наручники не звякали в карманах этого Пинкертона!

Проницательная улыбка не змеилась на его губах! Лицо господина, спешившего рано утром по промерзшей панели с озабоченным видом, было простоватое, походка подпрыгивающая. Но все это, разумеется, не мешало их обладателю быть самим Анатолием Ивановичем Перчиковым, левой рукой господина начальника секретной полиции.

Правой рукой его превосходительства, как известно был некий задумчивый англичанин, некто, носящий монокль, некто, надевающий по вечерам фрак.

Перчиков! Ты, Анатолий, не забудь, что имя обязывает! Ты получаешь повышенное жалованье не в пример прочим. Ты облечен доверием его превосходительства!

Столица спит во мгле морозной,

Спит нищий, всадник и богач!

Как выразился поэт, а ты рано утром, надев свои калоши, скрипишь ими по морозному тротуару, спасая Россию. Но, вот, и набережная, вот, и дом № 24!

Медленно взвилась тяжелая штора, и пепельно-синий, опустошительный рассвет хлынул в огромную комнату. Мебель итальянской работы каменела тяжело и пышно. Картина, тусклая копия какого-то фламандца, пейзаж с ледяным небом, наклонно висела над просторным резным бюро, из-за которого поднялся человек в великолепном халате. Мягко ступая, он достал из шкафа квадратный ящик, распахнул широкую отдушину в зеркальном окне, повернул в ящике какой-то рычаг…

Выстрел был почти бесшумен, но рука стрелявшего дрогнула, он промахнулся. Несколько голубей поднялись с крыши, разлетелись в тумане. Которая из этих птиц вылетела из деревянного ящика сквозь зеркальную отдушину — разве можно было теперь узнать.

Серая птица в сером холоде петербургского утра, должно быть, пролетала уже над Финляндским вокзалом, а субъект в котелке, в клетчатом пальто и калошах все не мог отвести от дома № 24 свое простоватое, огорченное лицо.

ГЛАВА VII. О шести тысячах берлинских невест, слабохарактерности одного из наших героев и, как говорится, «о том, что из этого вышло»

Телеграмма Жука не солгала: Мария Гавриловна действительно, скандалила и точно грозилась показать письма кому не следует. Разозленный, швырнул инженер, телефонную трубку.

Но кто такая Мария Гавриловна, какой такой Жук?

Постараемся удовлетворить этот совершенно законный вопрос.

Спешим оговориться, — первую часть вопроса. Ибо кто такой Жук, разве я знаю? Разве мало на свете, особенно в России, таких Жуков, плешивых, черных, с несвежим носом, в цветной манишке, даже кашляющих как будто с акцентом.

Ну, есть Жук, должно быть, есть у него жена, болеющая боком, и носки в клетку, и зеленое ватное одеяло… Но нам-то до этого решительно никакого дела нет. Жук дал телеграмму, что Мария Гавриловна скандалит, Жук сделал свое дело и может ретироваться, так сказать.

Вот Мария Гавриловна — это совсем другая статья.

Года четыре назад нынешний миллионер и заводчик, Яков Ильич Павлов, ходил с драными локтями, обедая нередко через день. Искал место, места не находилось, кормился чертежами да уроками, наконец, совсем отощал. И вот, однажды в дрянной кухмистерской, перелистывая журнал, он прочитал объявление о шести тысячах берлинских невест с приданым, желающих выйти замуж.

«Чем черт не шутит», — подумал безработный инженер и написал открытку, впрочем, больше для смеха. Написал и забыл. Прошла неделя, другая, третья, и вдруг он получает письмо на отличной бумаге, что… «согласно Вашего почтенного заявления, просит пожаловать для переговоров туда-то и в такой-то час».

О чем говорил Яков Ильич с бароном (Шиллингом, Шиллингом, конечно, Шиллингом) — неизвестно, только, кажется, они поладили. Невесты Якову Ильичу не нашлось (они, видите ли, немецкие девицы, будто бы, все желали выйти за рыжего, глаза, как у Шиллера, борода, как у Фридриха Барбароссы), не нашлось невесты, но нашлось дельце. Дельце не совсем, конечно, опрятное: барон брался определить Павлова на службу в некоторое учреждение, близкое к военному ведомству, а он, Павлов, должен был доставлять, ну, скажем, сведения коммерческого свойства. Сведения эти доставлялись не барону, Боже сохрани, а Марии Гавриловне Птицыной, миловидной особе лет тридцати пяти. К оправданию нынешнего мужа Софочки надо сказать, что очень уже он изголодался, твердых нравственных устоев в юности своей не получил, и затянул барон его в это дело не сразу, а исподволь, закрутил и опутал. Тут же пристукнула его и любовь, ибо разве мог малоопытный Жак устоять против прелестей цветущей Мари. Все произошло, как в поэме и так же быстро.

Но время летело, Яков Ильич давно бросил службу в некотором ведомстве и занялся сведениями и делами большого калибра. Грянула война, он открыл завод по своей специальности, не прекращая дел с бароном. Назад дороги не было. «Подлец я, скотина, последний человек», — насмешливо думал теперь Яков Ильич развалясь в автомобиле или глотая устрицы у Контана, или… но поставим здесь скромную точку. Скажем кратко. С возрастанием текущего и иных счетов господина Павлова, все более утончалась его душа: поэзия, живопись, музыка, до сих пор ему чуждые, стали живо его занимать. Это он рукоплескал на поэзо-концертах божественному Игорю[57], он восхищался на весенней выставке купальщицами и сценами из боярской жизни, и разве не естественно, что он захотел жениться на Софочке не потому, чтобы влюбился в нее, но Софочка была именно такая жена, какая нужна, чтобы поставить дом на изысканно артистический лад, завести приемы, знакомства.

И Софочка согласилась, хотя и была провинциальной вице-губернаторской дочкой.

А Мария Гавриловна?

О, она не претендовала стать женой своего Жака, но уступить возлюбленного, нет, нет. А Жак с некоторых пор, утончившись, очевидно, во всех своих чувствах, совершенно к ней охладел. Пухлые формы, миловидность, страстность, да, но все-таки по профессии Мария Гавриловна была акушеркой.

Яков Ильич в один прекрасный день решительно объявил: «Деловые отношения и никаких любовных». И, вот, результат — телеграмма Жука, приезд в Петербург, известия в телефон, нисколько не утешительные: «Мария Гавриловна была у нотариуса и нечто поручила ему хранить».

Совершенно, разумеется, непосвященный в отношении своего патрона к госпоже Птицыной, Жук полагал, что это нечто — любовные письма.

Но Яков Ильич знал, что, вместо двух слов «покинутая женщина», можно воскликнуть, как древний поэт, «тигрица»! К тому же и темперамент Марии Гавриловны был ему слишком хорошо известен.

ГЛАВА VIII. Рассерженный дядюшка ссылается на Одиссею

Гофмейстер вошел в столовую мрачнее ночи.

— Павел, — начал он прямо, — мне все известно.

— Что же, дядюшка! — воскликнули разом братья Коржиковы.

— Вы отлично знаете, о чем я говорю!

— Но, дядя!..

— Вздор! — взвизгнул гофмейстер, и его бритые щеки по стариковски запрыгали. — Ложь! Срам! Состоите членами подпольной организации. Готовите дворцовый переворот. Мальчишки! Висельники! Вот что!

— Но, дядя…

— Срам! — продолжал гофмейстер, задыхаясь и стуча ножкой. — Сегодня князь подходит ко мне: «только, говорит, по старой дружбе и зная вас за верного слугу престола, предупреждаю. Правительству все известно. Будут приняты меры наистрожайшие».

Братья молча слушали, старик же не унимался.

— Если бы ваш отец был жив, он проклял бы вас, да. Я же умываю руки. Но предупреждаю — изменники престолу мне не родня. Борис, Павел, не позорьте моих седин, ведь вы Коржиковы; ты, Поль, царский крестник…

И старик, вдруг потеряв весь свой воинственный вид, стал утирать слезящиеся глаза малиновым фуляром.

— Дядюшка, дядюшка, успокоитесь!

— Дети, — говорил гофмейстер, садясь в кресло и обнимая племянников, — образумьтесь, дети, вспомните слова поэта:

Иль станет вашей крови скудной,

Чтоб вечный полюс растопить[58].

Немного переврав, продекламировал дядюшка.

— Дети, — решительно ударяясь в поэзию, продолжал он, — помните, что правительство, как некий Одиссей, истребляет женихов Пенелопы — сиречь революции. О, Гомер, Гомер!.. Принеси, Борис, мою трубку! — неожиданно заключил гофмейстер свою речь и начал посапывать носом.

Братья, увидев, что дядюшка задремал, потихоньку вышли.

Не было ничего удивительного в столь быстром переходе от женихов Пенелопы к мирному сну: ведь, гофмейстеру было за семьдесят лет, и даже Государственного совета он по дряхлости не посещал.

Когда братья вышли в смежную комнату, Павел тихо спросил:

— Ты думаешь, Борис, это серьезно?

— Да, если Барсову попадет письмо, вроде отправленного тобой давеча, нам несдобровать, — холодно сказал Борис.

Лицо Павла вспыхнуло.

ГЛАВА IX. На берегу Невы происходит романическая встреча, лицеист снова счастлив, не зная, что некто подглядывает из окна

— Здравствуйте, София Павловна. — Так грустно и робко было это сказано, так уныло махнули в воздухе черная треуголка, виновато улыбнулись губы.

Софочка, раскрасневшаяся от легкого мороза, Невы, солнца, веселая, протянула из пушистой муфты надушенную замшевую лапку.

Павлик не поднес ее к губам, а низко склонился к Руке Софочки. О, проклятый Герлен!

Проводите меня, Павлик, почему забыли, или вы сердитесь? Правда, какая чудесная погода?

Но мужество отчаяния овладело Коржиковым.

— София Павловна, — перебил он ее, — я не хочу говорить о погоде. София Павловна, вот вы спрашиваете, зачем я не хожу на ваши среды. Вы знаете это сами. А я уже неделю не был в лицее, все гуляю здесь чтобы встретить вас так, — он помолчал: — без Барсова.

К чему передавать разговор, проще сказать, что Павлика никак нельзя было назвать ни хорошеньким и ни милым. Сегодня он был особенно мил, а Софочка была отлично настроена…

Одним словом, Софочка растрогалась.

Софочка улыбнулась.

Софочка положила свою замшевую надушенную лапку ему на плечо. О, милый Герлен! О, чудный Fol Ar’me.

Мы не слышали, что такое Софочка сказала Коржикову, — она говорила вполголоса, и ветер относил ее слова, — но Павлик так просиял, что нельзя было сомневаться в том, что блаженное слово из пяти букв (начинается на л) было произнесено в первом лице.

…И надо ли сомневаться, что некто, наблюдавший из окна дома № 24, некто, вооруженный превосходным полевым биноклем Цейсса, не разглядел того, что разглядели мы. Нет, он все увидел, все понял, не нахмурился, напротив, он казался очень обрадованным тем, что увидел.

ГЛАВА X. Заседание тайного общества кончается не как обыкновенно

Герцог первый снял маску.

— Детские комедии теперь ни к чему, — сказал он. — Кто знает, может быть, сейчас, когда мы заседаем здесь, полиция уже крадется, чтобы окружить мой дом. Предательство или несчастный случай, — он обвел присутствующих зорким взглядом, — но дело сделано. Тайное общество, его цели, его состав известны правительству.

Шепот, проклятие, возгласы, шум отодвигаемых кресел, сдавленные «О, Боже», «Ах» наполнили зал.

Один герцог остался спокоен.

— Угодно собранию меня выслушать?

Все зашумели, выражая готовность.

— Господа члены тайного общества, — сказал он медленно, — у меня через департамент полиции имеются сведения негласного порядка. Может быть, это ошибка. Может быть, преднамеренная ложь, но мне сообщили, что сведения о тайном обществе были получены благодаря вскрытому частному письму одного из членов, принятых недавно. В этом письме с преступной неосторожностью он описывал приятелю все подробности о нашем обществе, вплоть до моего имени.

Герцог промолчал минуту и затем произнес:

— Павел Сергеевич Коржиков. Правда ли, что вами было послано подобное письмо?

— Да, правда, — сказал Павлик, смертельно бледный, вставая.

Уже электричество в огромной люстре стало резать глаза утомленных заговорщиков. Часы пробили пять, и косой треугольник рассвета упал на паркет, сквозь неплотно задернутую портьеру.

Совещание было окончено. Герцог прочел протокол. Об ужине никто и не вспомнил.

Сумрачные фигуры гостей, кутаясь в шубы и николаевские шинели, выходили на улицу; вокруг костров плясали промерзшие шоферы и кучера…

Герцог взял Павлика под руку и провел в свой рабочий кабинет…

— Вот, мой друг, — сказал он, доставая из ящика маленький никелированный браунинг. — Вы умеете обращаться с этим. Целиться надо в живот, в сердце и голову.

Павел кивнул так равнодушно, точно дело шло о крокете.

О письме и прочем позаботимся мы. Ваше дело одно — не промахнуться.

И, прощаясь, он ласково, точно родного, обнял Павлика и поцеловал его в лоб.

У Павлика не было своего экипажа.

Извозчик с заиндевевшими усами спал на углу. Не разбудив его, Коржиков пошел пешком, и морозный снег скрипел у него под ногами.

Наполненный рабочими, ранний трамвай продребезжал мимо по ледяным рельсам.

ГЛАВА XI. Барон отлично осведомлен о том, что совершенно лишнее знать господину министру

Великолепные лошади остановились перед министерством. Великолепная шуба упала на руки курьера. Дверца лифта хлопнула. Покуривая душистую папироску, господин министр проследовал в свой кабинет.

Министр подписывал бумаги. Министр принимал посетителей. Министр пил шоколад с английским бисквитом. Это делал министр, но сердце министра — оно было таким же своевольным, как у всех людей. Оно не занималось государственными делами. И, равнодушное к шоколаду, если и разнилось от сердца Павлика Коржикова, то лишь тем, что выстукивало не дактиль (Со-фоч-ка, Со-фоч-ка), а хорей (Со-фи).

Но приличное лицеисту смешно наблюдать в господине управляющем министерством. Увы, влюбленный министр напоминает несколько поросенка и нисколько не розу.

Тррр… — звонит телефон, не служебный, а милый, частный, с длинным номером, лично его, Георгия Дмитриевича Барсова.

Этот номер знают и звонят по нему только друзья.

Со-фи, Со-фи.

Но в трубку закартавил голос барона.

Что такое сказал недобрый барон? Чему не верил или не хотел верить министр, повторяя:

— Неужели? Не может быть, барон, вы ошибаетесь.

Должно быть, не хотел верить, но верил, потому что пять минут спустя великолепные лошади уже подкатили к подъезду, и господин министр мрачнее тучи проследовал вниз. Он крикнул адрес Софочки.

Женское сердце устроено очень странно. Кажется, София Павловна не молоденькая институтка. Кажется, она знала, что Барсов каждую минуту может к ней приехать.

Она сама разрешила ему приезжать когда вздумается. Наконец, муж дома, тоже может ввалиться, прислуга…

Но что же сделать, если она сказала сейчас в телефон Павлику, что она его ждет. И она его ждала, ее сердце стучало не ямбом и не хореем, а просто как у женщины, которая думает, что она влюблена: быстро, быстро.

О, слишком звонкое биение сердец, бледность щек, сияющие глаза, о, сладость объятия, когда все дозволено, и полусвет струится сквозь шелковую занавесь.

Эти слова старинного поэта могли бы повторить и мы. Увы, как досадно прибавить к ним, что приказание впускать Барсова без доклада не было Софочкой отменено.

ГЛАВА XII. Заметка старательного репортера не попадает в печать

В редакции за грязным круглым столом, ожидая редактора, скучал Миланов.

Поэт Миланов.

Автор книги «Серебряная Труба».

Сотрудник журнала «Пигмалион».

Наконец (вспомните пятичасовой чай в первой главе), один из свиты нашей милой, нашей ветреной Софочки.

Редактор не являлся, поэт скучал.

Вошедший служитель аккуратно раскладывал на заваленном макулатурой столе репортерские гранки.

Покуривая, посвистывая, от нечего делать, Миланов занялся ими.

«Ограбление конторы»… «Скандал в кафе»…

— Ба!

Набранная жирным, оттеняющим важность происшествия шрифтом, одна из гранок гласила:

«Трагический случай в большом свете».

«…Госпожа П., супруга известного инженера, проживающая в собственном особняке на Набережной, вчера, около четырех часов дня, принимала гостя, одного из представителей нашей золотой молодежи, господина К. В пятом часу дня к особняку подъехала карета видного сановника господина Б. Господин Б., как обычно, без доклада прошел на половину госпожи П., откуда, по свидетельству прислуги, вскоре послышались громкие голоса, а затем выстрел. Выяснилось, что господин К, неудачно покушаясь на жизнь господина Б., произвел два выстрела. Затем, выбежав в соседнюю комнату, покончил с собой».

— Послушайте, Дмитрий Исидорович, — пожимая руку вошедшего редактора, воскликнул Миланов, — тут вот набрана грязная и пошлая ложь об одной из моих приятельниц.

Надев пенсне, тот посмотрел заметку.

— Вы уверены, что это ложь?

— Это грязь, это гадость!

— О, я не спорю о том, конечно, в таком виде заметку мы не пустим. Автор ее, знаете «Лорд Дерби», ха-ха, перевелся к нам из «Петербургской Газеты», ну, вот, его все на желтое и тянет. Но он дельный репортер.

— Я голову даю, что это небылица, или, во всяком случае, произошло совершенно не так.

— Хорошо-с, проверим.

Вошедший служитель доложил:

— Господин помощник пристава. И грузная фигура полицейского офицера в сером пальто и с портфелем подмышкой показалась в дверях.

— Здравствуйте, батенька, как живете-можете? А я к вам с секретным, — потрудитесь расписаться.

«Я, нижеподписавшийся, — было напечатано на четверке синеватой бумаги, — обязуюсь в редактируемой мною газете не сообщать никаких сведений, относящихся хотя бы косвенно к покушению на жизнь министра Барсова, произведенное воспитанником императорского лицея Коржиковым».

Зазвонил телефон. Чей-то громкий голос встревожено загудел в трубке.

Редактор сделал кислую гримасу.

— Знаю, знаю, опоздали, — прервал он говорившего. — Что? Нет, не репортер. Только что подписку выдал о неразглашении.

Похожее на стон, жалобное восклицание репортера раздалось в ответ. Увы, сенсационная заметка в 150 строк пропадала.

С насмешливо-равнодушным видом редактор повесил трубку и выразительно поглядел на Миланова.

Тот сконфуженно молчал.

— Ну я спешу, дела, дела, — громко прохрипел помощник пристава и, вместо того, чтобы уходить, грузно опустился в кресло, достал серебряный портсигар с декадентской девицей на крышке и закурил толстую папиросу.

ГЛАВА XIII. Господин начальник секретной полиции всецело доверяет некоему лицу

Господин начальник поднял на лоб золотые очки и глубокомысленно задумался.

Господин начальник взвел глаза к потолку и снова их опустил.

Господин начальник потрогал только что полученные им бумаги.

Бумаги касались какого-то инженера Павлова.

Бумаги уличали этого Павлова в шпионстве в пользу враждебной нам страны.

Короче — Германии.

О чем же задумался господин начальник? Улики были ясны. Документы убедительны. Почему карающий перст вершителя преступных судеб не коснулся кнопки звонка? Почему не было отдано распоряжение о немедленном аресте!

Да это все так, ответим мы, все это совершенно справедливо. Но… тут есть большое «но». А именно, бесстрашный и решительный во всех своих действиях, господин начальник секретной полиции крайне опасался дела о шпионаже. Начнешь расследование энергично, быстро, по-американски и вдруг налетишь на такое, что выход один — в отставку.

Да, в сих делах требуется превеликая осторожность.

«Осторожность, осторожность,

Никогда не повредит».

Попросите сюда господина Смоллуэйса.

И господин Смоллуэйс, Джон Смоллуйэс, великолепный представитель англосаксонской расы, отлично одетый, румяный, дымя превосходной сигарой, вошел в кабинет господина начальника секретной полиции.

И господин Смоллуэйс внимательно перелистал бумаги, уличающие некоего инженера Павлова.

Господин Смоллуэйс процедил yes и положил бумаги в свой боковой карман. И господин начальник сразу развеселился, точно камень упал с плеч его превосходительства. Если господин Смоллуэйс взялся за это дело, то уже он все распутает по ниточке. И никакой бестактности, никакой оплошности не будет совершено.

— Где же вы сегодня вечером, господин Смоллуэйс?

— О, на «Эсмеральде».

— Приятная, приятная вещь балет.

— О, yes!

ГЛАВА XIV. Господин Смоллуэйс оправдывает доверие начальства

И расследование было произведено.

Инженер Павлов, настоящий патриот, честнейший, верноподданнейший оказался оклеветанным некоей Птицыной, дамочкой, как выяснилось, занимавшейся темными делами! Да, делами!

«Арестовать Птицыну! Допросить ее! Судить!»

Но Птицыной не нашли.

Нам лично известно, что за день до этого распоряжения господина начальника, сделанного по докладу так искусно расследовавшего дело, проникшего в самую его суть, господина Смоллуэйса, наш добрый знакомый, барон Шиллинг имел с госпожой Птицыной продолжительный разговор. О чем, мы не знаем. Догадайтесь сами, читатель.

Очевидно, беседа эта осталась неизвестна его превосходительству. Имя барона Шиллинга не было упомянуто в следственных документах. Ровно через двенадцать часов после этого разговора, ровно за двенадцать часов до обыска и имевшего быть ареста, акушерка Мария Гавриловна Птицына выбыла неизвестно куда.

Но строгое, но поистине достойное славного Шерлока, неподкупно проницательное следствие господина Смоллуэйса, сопоставляя факты, комбинируя обстоятельства, открыло преступника (о, позор!) в среде самой секретной санкт-петербургской полиции.

Анатоль Перчиков был уличен в сношениях со шпионами.

Уличен и арестован.

Яков Ильич Павлов, рассовывая по карманам часы, бумажник, плац-карту международного вагона, болтал с приехавшим его проводить приятелем бароном Шиллингом.

— И вы думаете, что история с Коржиковым не повредит мне?

— О, напротив.

— Но, ведь, это политическое покушение, неправда ли? Я не верю сплетням, что будто бы София… — Конечно, мальчишка стрелял в Барсова по приказанию герцога.

— Могут подумать, что я, как хозяин дома, был причастен.

Барон насмешливо улыбнулся.

— Но, мой милый, по нынешним временам было бы отлично, если бы ваша причастность была явной. Дворцовый переворот неизбежен.

— И герцог?

— Его высочество будет императором.

ГЛАВА XV. Господин министр, наконец, произносит историческую фразу

Вот так: плотно затворить дверь кабинета, удобно откинуться в пружинном кресле и мечтать, дымя сигарой, следя за ее голубым дымом…

О чем же мечтал господин министр?..

Господин министр мечтал о многом. О кресле премьера, о жезле диктатора, об ордене Подвязки.

Но в минуты особенно хорошего настроения, особого лирического подъема, он мечтал о славе «либеральный». Либеральный министр, «министр либерал» — это звучит недурно!

Спешим оговориться: разумеется, господин министр никогда не подразумевал под этим — ответственный министр.

Нет, нет, нет — это было бы слишком.

Это уже потрясало бы устои.

Вот идеал: либеральный и безответственный… Но слаще всего были мечты о памятнике, который ему когда-нибудь поставит благодарная Россия…

Скромная, но внушительная фигура… Рука устремлена вдаль; в ней свиток, на котором начертано: «Законы», «Закон», «Законность» (это уже мелкие детали).

И на скромном гранитном пьедестале золотыми буквами выбита какая-нибудь историческая фраза, произнесенная им, министром.

Например…

Пока, правда, подходящего примера не было, вернее, не было подходящего случая ее произнести.

Кругом памятника разбит сквер, играют дети. Дворцовый гренадер ходит с ружьем…

— Ваше превосходительство!

— Ну?

— Приехал барон Шиллинг.

— Проси!

— Между нами говоря, барон, — говорил министр, — я считаю это басней, тут была политическая подкладка. Просто я застал их… ну, вы понимаете, я был, разумеется, взбешен.

Говорю: «сударыня, я никому не навязывался»… И вдруг вижу, он подымает на меня револьвер… Это была ревность, просто ревность…

— А знаете, что он сказал в агонии?

Министр поморщился.

Он сказал: «Софочка — это судьба», и еще: «Ваше высочество, я его убил».

— О, бред умирающего!..

— Но, ваше превосходительство, прочтите это!

Серый листок, написанный рукой Павлика, выпал из большого конверта с печатью.

Мороз, Фурштадтская, лакеи, почтальон, женщина помните, помните?

«…Посвящение мое состоялось!»

Несколько раз министр прочел письмо, наконец, он поднял на барона изумленные глаза.

— Но… если показать это письмо кому следует, на арест герцога, пожалуй, теперь согласятся!

— Пожалуй! — процедил барон. И1 добавил несколько странным голосом: — Только следует поторопиться.

— Я сейчас же поеду. Эй! Автомобиль!

Министр уже надевал шубу, когда запыхавшийся курьер подал ему пакет.

Барсов разорвал конверт и пошатнулся…

Там был указ об отставке.

— Это уже не самодержавие, это деспотия!.. — в отчаянии воскликнул министр, падая на стул.

И тотчас ему представился полированный гранитный цоколь, на нем начертанные золотом эти слова…

— Кажется, я нашел свою историческую фразу, — горько улыбнулся господин экс-управляющий министерством.

Барон насвистывал какой-то марш.

ГЛАВА XVI и заключительная

Взгляните: пар над чашкой чая.

Какой прекрасный фимиам!..[59]

Но поэт, восклицавший так, подразумевал, конечно, простой чайный пар над обыкновенной чашкой. А в руках Софочки и барона были лиловые, датские (Соренна au Danemark) изумительного фасона чашки, и разносился аромат чудесного цейлонского чая.

Софочка и барон тихо беседовали в полукруглом будуаре.

Софочка выглядела грустной. Она говорила томным шепотом:

— И металлургические, и железо-каменноугольные — все, все.

Барон утешал:

— И еще, Софочка, упадут.

— Какой ужас! Что смотрит Временное правительство?

— Ах, мы все разоримся.

Барон прихлебывал чай.

— Знаете, барон, — помолчав сказала Софочка, — я хочу уехать за границу. После смерти этого мальчика мне наш дом ужасен. Когда я остаюсь одна, мне страшно. Эти выстрелы — брр… расстегнутый ворот… Потом полиция, допрос… Я боюсь одна входить в кабинет.

— Ну, а со мной?

В кабинете все выглядело по-старому, только пол без ковра выглядел странно голым.

— Здесь, кажется, был ковер?

— Да, старинный, персидский. Помните, барон, вы говорили, что на восточных коврах незаметна кровь. Он был весь залит этой страшной кровью.

И Софочка расплакалась.

Барон, обняв ее, отвел обратно в будуар.

— София Павловна! — сказал он почти нежно. — Не плачьте. Вы живы. Вы молоды. И что же жалеть о ребенке, который умер здесь. Надо легко жить. Вот древние венецианцы знали, что раз кровь хорошо отмыта с только что совершивших убийство рук и руки эти белые, нежные, благоухают — значит, довольно помнить о крови. И наша жизнь не хрупка ли, как эта лиловая чашка. Она привезена издалека, очаровательна, и ее так легко разбить…

— Но вы философ, барон, — сказала Софочка, подымая тонкие подрисованные брови. — Как поэтично, наша жизнь — лиловая чашка.

— Это не моя мысль, Софочка, я слышал ее от своего друга, Джона Смоллуэйса.

— Я никогда не знала, что у вас есть такой друг. Кто же он?

— Мой двойник.

— Я не понимаю, барон, что вы хотите сказать?

— Ничего, Софочка, ровно ничего. Никакого Джона нет. Просто я пошутил. И я так давно не целовал вас.