Глава ХХVIII ВЫЗОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава ХХVIII

ВЫЗОВ

В доме Пушкиных шли спешные приготовления к свадьбе. В конце декабря Пушкин писал отцу:

«У нас свадьба. Моя свояченица, Екатерина Гончарова, выходит замуж за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника голландского короля. Это очень красивый и славный малый; он в большой моде. Он богат и на четыре года моложе своей суженой. Приготовление приданого очень занимает и поглощает мою жену и ее сестер, но меня они злят, так как мой дом превращен в модную и белошвейную лавку».

На этот раз приданое шилось не на деньги жениха, как это было с Натали, а на 10 тысяч рублей, полученных от Д. Н. Гончарова, который теперь был главой семьи. Ему пришлось выдать Дантесу письменное обязательство, что Екатерина Гончарова, пока ей не будет выделена законная часть наследства, будет получать от брата 5 тысяч рублей в год. Это было во много раз больше того, что Дантес получал от родного отца. Дантес, в противоположность Пушкину, сумел обставить свою внезапную женитьбу довольно приличным денежным договором.

Обрученье Дантеса и Коко произвело много шума, казалось неправдоподобным, возбуждало всеобщее любопытство. Даже императрица Александра Федоровна в начале января, перед самой свадьбой, писала графине Тизенгаузен, дочери Элизы Хитрово: «Мне так хотелось бы иметь через Вас подробности о невероятной женитьбе Дантеса. Неужели причиной ее явилось анонимное письмо? Что это – великодушие или жертва? Мне кажется бесполезно, слишком поздно». И опять, в другой записочке, писала она: «Мне жаль Дантеса».

А он, став женихом, еще откровеннее продолжал ухаживать за Натальей Николаевной, с которой по-прежнему каждый день встречался в свете. Накануне Нового года в доме Вяземских был большой прием. Княгиня рассказывала потом Бартеневу, что ей было очень неприятно, когда появился Дантес с невестой, так как Пушкин с женой уже были у нее. Княгиня не могла не принять Дантеса, а «француз», как она его называла, стал сразу увиваться за Пушкиной. Бартенев записал со слов Вяземской: «Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила кн. Вяземской, что у Пушкина такой страшный вид, что, будь она его женой, она не решилась бы с ним вернуться домой. Наталья Николаевна была с ним то слишком откровенна, то слишком сдержанна».

10 января в Исаакиевском соборе, как тогда называли Адмиралтейскую церковь, где три недели спустя должны были отпевать Пушкина, состоялась свадьба Екатерины Гончаровой и Дантеса. Посаженной матерью жениха была графиня Нессельроде. Наталья Николаевна на свадьбе была. Пушкин не был. Когда молодые приехали к Пушкиным с визитом, он приказал их не принимать. Дантеса к себе в дом не пускал, жене запретил у них бывать. Послушалась ли она, мы не знаем.

Внешне жизнь Пушкиных катилась как всегда, очень светская и очень простая. Один из случайных посетителей, попавших в ту зиму к Пушкину, так описал его комнату: «Большой кабинет. Огромный стол простого дерева, заваленный бумагами и книгами. Простые плетеные стулья по стенам. Одно удобное кресло, на котором он сидел в стареньком, дешевом халате. Красный диван. Полки с книгами. Все просто».

Даже эта простота была не по средствам, не по силам Пушкину, тем более что большинство их знакомых жило широко и нарядно. Это не мешало Наталье Николаевне веселиться и выезжать. Пушкин по-прежнему сопровождал ее, занимал деньги, чтобы оплачивать жизнь, весь склад которой ему опостылел. Усталый раб уже не мечтал о побеге.

Последняя квартира Пушкиных, на Мойке, в доме Волконских, была большая. Одиннадцать комнат, службы, конюшни на шесть лошадей, сеновал, ледник. На годичный декабрьский акт в академии Пушкин приехал в двухместной карете четверкой с форейтором. Но все это делалось в долг. По утрам, когда три сестры, проплясавши всю ночь, еще сладко спали, начинались бесконечные звонки кредиторов. С каждым днем их было все больше, все труднее было прислуге их выпроваживать. Пушкин всем был должен: дровянику, молочнице, булочнику, в мелочную лавку, прислуге, каретнику, извозчику за наем лошадей. Раулю за вино 777 рублей. Портному за фрачную пару 450 рублей. В этом неоплаченном фраке Пушкина похоронили. Модистке Зихлер, за наряды Натальи Николаевны, он был должен 3364 рубля. И приблизительно столько же книгопродавцу Белизару за свою единственную роскошь, за книги. Когда он умер, в доме было только 300 рублей. Не на что было его похоронить. После него опека оплатила 50 разных счетов. Сколько крови испортили ему эти счета. А после его смерти читатели вдруг проснулись и за три дня в одном только Петербурге раскупили у Смирдина на 40 тысяч рублей его сочинений.

За последний год жизни Пушкин пять раз обращался к ростовщице Шишкиной, закладывал у нее шали, серебро, жемчуга, свои, сестер Гончаровых, Соболевского. Он задолжал ростовщице 16 тысяч рублей. На следующий день после того, как Пушкин был в Зимнем дворце, докладывая Царю об анонимных письмах, он занял у Шишкиной 1250 рублей. Два месяца спустя, накануне того дня, когда он послал Дантесу второй, роковой вызов, ему опять пришлось искать денег, он опять заложил вещи, на этот раз на 2200 рублей. Так, до последних дней денежные затруднения и тяготы преследовали величайшего русского писателя.

Один из лучших пушкинистов, Б. Л. Модзалевский, писал: «Прочитывая дело опеки об уплате долгов Пушкина, можно наглядно видеть, в каких тисках материальной необеспеченности был поэт в последние годы своей жизни, насколько тяжело было ему финансовое положение, из которого, по-видимому, не было исхода… Векселя, требования кредиторов, счета… все это дорисовывает поистине трагическую обстановку, в которой должен был жить поэт…»

«О бедность, бедность, как унижает сердце нам она…» Это припев к женатой жизни Пушкина. Работа переставала его кормить. Не было душевного спокойствия, необходимого для вдохновения. Талант его не иссяк, и он это знал. Его умственный кругозор все ширился. Он был не только первым поэтом, но и духовным вождем всей думающей России.

Последние отклики разнообразия его умственных интересов случайно сохранились в дневнике непоседливого А. И. Тургенева. За границей Тургенев много видался со своим братом Николаем. Близкое общение видного чиновника с эмигрантом-декабристом, с государственным преступником, заочно приговоренным к суровому наказанию, очень не нравилось Николаю. Никаким карам за такие встречи Тургенева не подвергли. Он продолжал бывать во дворце, но Царь не замечал его, хмуро проходил мимо него, не разговаривал с ним. Тургеневу это было очень неприятно. Он был царедворец. На дворцовых выходах, куда он продолжал получать приглашения, видя немилость Царя, «многие от меня отворачивались и я от них», – пишет он в дневнике.

Тех, кто ищет в этом дневнике сведений о Пушкине, эти записи дразнят своей скудостью, торопливостью, путаностью. За два месяца Пушкин упоминается в них 26 раз, но всегда бегло, как одна из многих фигур на сцене большого света. В этой и привычной, и чуждой ему толпе лицо поэта мелькает, то замкнутое, мрачное, грозное, то неожиданно расцветающее улыбкой. Тургенев, опять-таки впопыхах, отмечает и его домашнюю жизнь. Из Европы он привез свежий запас новостей, литературных, политических, житейских, книги, новые и старинные, коллекции документов, старых архивных выписок, грамот по русской истории, которые всегда и всюду собирал. Пушкин всем этим очень интересовался. Как редактор «Современника», он считал Тургенева ценным сотрудником. Отмечая их почти ежедневные встречи, Тургенев не забывает выразить свое восхищенье красотой Натальи Николаевны, но и «умным, любопытным разговором» Пушкина так увлекается, что ради него иногда даже пропускает балы. Со стороны такого бальника это большой комплимент Пушкину.

Из записей Тургенева видно, что на балах и приемах встречались не только для танцев, но и для обмена мыслями. В этих беседах принимали живое участие иностранные дипломаты. Их имена все время попадаются в записях и письмах Тургенева, как и в Дневнике Пушкина. К несчастью, дневник Тургенева – это какой-то гоффурьевский журнал, где отмечены передвижения ряда лиц, но не их поступки, мысли, переживания. После кончины Пушкина Тургенев писал своему другу, И. С. Аржавитинову: «Последнее время мы часто виделись с Пушкиным и очень сблизились; он как-то более полюбил меня, а я находил в нем сокровища таланта, наблюдений, начитанности о России, особенно о Петре и Екатерине, редкие, единственные. Никто так хорошо не судил русскую новейшую историю: он созревал для нее, и знал, и отыскал в известность многое, чего другие не заметили.

Сколько пропало в нем для России, для потомства, знают немногие» (30 января 1837 г.).

Но пока Пушкин был жив, Тургенев точно не отдавал себе отчета, что творится вокруг него, хотя об этом толковал весь Петербург. Тургенев по всей Европе гонялся за знаменитостями и за новостями. А вот у себя дома, встречая каждый день Пушкина, ни на минуту не задумался над тем, что надвигалось на поэта, не говоря уж о том, что не подумал отвратить катастрофу. Никто об этом не подумал. Правительство преследовало за дуэли, но власти ничего не сделали, чтобы эту дуэль предотвратить. Царь был противник дуэлей, но остался пассивным наблюдателем, хотя после смерти Пушкина писал брату: «Давно ожидать должно было, что дуэлью кончится их неловкое положение». Да что же говорить о Царе, если друзья поэта не сумели отвратить удар? Судьба неуклонно вела Пушкина к катастрофе.

Вскоре после приезда из-за границы Тургенев делает пеструю запись, характерную для всего его дневника: «Бал у Карамз<иных>, встретил дочь Опоч., которая упрекала и звала в понедельник. Осмотрел магазин Гамбса, какая роскошь в мебелях. Сидел у Даршиака, с Нервосо Броглио, Гизо и Тьере, с Даршиаком о Бурбье и м-м Дансело. Обедал у татар. Вечер у Пушкина до полуночи. Дал Песнь о Полку Игореве для брата с надписью. О стихах его, Р. и Б. (вероятно, Рылеева и Бестужева. – А. Т.-В.). Портрет его в подражание Державину: «весь я не умру». О М. Орлове и Кис., Ермол. и кн. Меньш. Знали и ожидали, «без нас не обойдутся». Читали письмо к Чаадаеву, не посланное» (15 декабря).

В этой записи не сразу разберешься. Для нас самое в ней любопытное – это неизменное дружеское участие Пушкина к декабристам. Эмигранту, Николаю Тургеневу, посылает он свое любимое «Слово о полку Игореве». Расспрашивает, как вели себя перед бунтом генералы М. Орлов, Киселев, Ермолов. 6 января Тургенев отмечает: «В десять часов вечера отправился к Фикельмону. Там любопытный разговор с Пушкиным, Барантом, кн. Вяземским. Хитрово одна слушала, Барант рассказывал о записках Талейрана. У Фикельмона есть рукопись пленного шведа, Бока, сосланного в Сибирь, откуда он прислал рапорт о войне в Штокгольм, обвиняя во многом Карла XII. С Либерманом о Минье. С Хитрово и Даршиаком о плотской любви. Вечер хоть бы в Париже! Барант предлагает Пушкину перевести «Капитанскую дочь». В январе 1837 года балы сменялись балами. Иногда в одну ночь их было несколько. 14 января Тургенев записал: «Бал у французского посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и ее сестры, сватовство». И больше ничего, никаких пояснений.

17 января бал у княгини Мещерской, на следующий день – у саксонского посланника, барона Люцероде, потом у Бобринских, затем в австрийском посольстве. Иногда суетливый хроникер, отмечая все эти приемы, бросает два-три слова, за которыми прячутся подробности Пушкинской драмы. Точно дразнит позднейших исследователей… «От Мещерских к Лютцероде, – записывает он 18 января, – где долго говорил с Натальей Пушкиной и она от всего сердца, потом с Шереметевой».

О чем от всего сердца говорила Наталья Николаевна? Тургенев ни тогда, ни позже не пояснил. Как не пояснил он и сделанной 19 января записи: «У кн. Вяземской о Пушкиных, Гончаровой, Дантес-Геккерне…»

21 января был большой бал в австрийском посольстве. О нем есть несколько строк в дневнике А. П. Дурново, рожденной Волконской: «Бал у Фикельмонов был очень многолюдный, леди Лондондери надела все свои изумруды, на ней и бриллиантов было много. М-м Пушкина была причесана гладко, косы положены очень низко. Она была совершенно как камея».

Все продолжали восхищаться красотой Натальи Николаевны. Особенно настойчиво проявлял свое восхищенье ее новый родственник, Дантес. Это бросалось в глаза. Породнившись с Пушкиным, Дантес не стал более бережно относиться к репутации его жены. Напротив, пользуясь своим положением мужа ее сестры, он еще откровеннее ее компрометировал. Жуковский в письме к Бенкендорфу говорит, что оба Геккерна держали себя вызывающе: «Пушкин умирает, убитый на дуэли, и убийца его француз, принятый в нашу службу с отличием. Этот француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэли».

«Поведение Дантеса после свадьбы, – говорит H. M. Смирнов, – дало всем повод думать, что он точно искал в браке не только приблизиться к Пушкиной, но также предохранить себя от гнева ее мужа узами родства. Он не переставал волочиться за своей невесткой; он откинул всякую осторожность, и казалось иногда, что он насмехается над ревностью непримирившегося с ним мужа. На балах он танцевал и любезничал с Натальей Николаевной, за ужином пил ее здоровье, словом, довел до того, что все снова стали говорить про его любовь».

То же писал и Вяземский великому князю Михаилу Павловичу: «Вашему Им. Выс. небезызвестно, что молодой Геккерн ухаживал за г-жой Пушкиной. Это неумеренное и довольно открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на это, он, будучи уверен в привязанности жены и чистоте ее помыслов, не воспользовался своей супружеской властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах».

Одних, и их было немало, наглость молодого француза возмущала, в других она вызывала злорадные насмешки над одураченным мужем. Общество делилось на два лагеря, но сторонники Пушкина особенной энергии не проявили. А недоброжелатели забавлялись, в них играло чувство травли, соблазн злого зрелища. «Его Петербург замучил всякими мерзостями», – говорил Хомяков. «Да, конечно, светское общество его погубило, – писал Вяземский Смирновой. – Проклятые письма, проклятые сплетни приходили к нему со всех сторон… Светское общество (по крайней мере, некоторая часть оного) не только терзало ему сердце своим недоброжелательством, когда он был жив, но и озлоблялось против его трупа» (февраль 1837 г.).

А в доме Пушкиных, до самой дуэли, гости еще ловили отблески их первоначальной семейной идиллии. «Его жена повсюду прекрасна, как на балу, так и в своей широкой черной накидке у себя дома», – писал Тургенев Свербееву 21 декабря. Месяц спустя, накануне дуэли, поэт Якубович был у Пушкина и любовался Натальей Николаевной, которая сидела на полу, на медвежьей шкуре, положив на колени мужа свою головку камеи. Но стоило ей надеть бальное платье, и она из ласковой жены превращалась в ветреную кокетку, продолжавшую недобрую игру с Дантесом. Она не понимала, не подозревала, что обязана беречь Пушкина не только ради него, себя и детей, но и ради России.

Княгиня Е. Н. Мещерская-Карамзина, очень любившая Пушкина, говорила позже Я. Гроту: «В сущности, Наталья Николаевна сделала только то, что ежедневно делают многие из наших блистательных дам, которых, однако же, из-за этого принимают не хуже прежнего; но она не так искусно умела скрыть свое кокетство, и, что еще важнее, она не поняла, что ее муж был иначе создан, чем слабые и снисходительные мужья этих дам. Собственно говоря, Наталья Николаевна виновата только в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж. Она никогда не изменила чести, но она медленно, ежеминутно терзала восприимчивую, пламенную душу Пушкина».

Вяземский-сын писал, что в последние месяцы жизни Пушкин много говорил о своем деле с Геккернами: «И отзывы его друзей, и их молчание должны были перевертывать ему душу и убеждать в необходимости кровавой развязки… Пушкин знал, что сплетни о нем расходятся по всей России. На увещания своих друзей он отвечал, что принадлежит России и хочет, чтобы имя его осталось незапятнанным».

Эту же фразу привел в письме к великому князю Михаилу Павловичу Вяземский-отец. У Пушкина бывали такие фразы, в которых так метко отчеканилось его настроение, что некоторое время он их повторял, как припев.

В эти последние месяцы жизни Пушкин был откровеннее с женщинами, с Карамзиной, с Мещерской. Какие-то признания сделал он своей давней тригорской приятельнице, бывшей Зизи Вульф, теперь баронессе Вревской. За несколько дней до дуэли она приехала в Петербург в гости к сестре, Анне Вульф, когда-то беспомощно влюбленной в Пушкина. С обеими сестрами мог он говорить как с близкими друзьями. Позже Тургенев писал, что он «им открылся». В чем открылся?

Муж Зизи, барон Вревский, писал зятю поэта, Н. И. Павлищеву: «Евпраксия Николаевна была с покойным Александром Сергеевичем все последние дни его жизни. Она находит, что он счастлив, что избавлен от этих душевных страданий, которые так ужасно мучили его в последние дни его существования» (28 февраля 1837 г.).

Сестры свято сохранили тайну своих последних бесед с Пушкиным. Но после его смерти они, как и их мать П. А. Осипова, упорно уклонялись от встреч с его вдовой. Прямого указания на ее виновность в этом, конечно, нет. Для них было довольно и ее роковой ветрености, ее игры с Дантесом. Прочитав в «Сенатских Ведомостях» приговор суда над Дантесом, баронесса писала брату: «Тут жена не очень приятную роль играет, во всяком случае. Она просит у маменьки позволения приехать, отдать последний долг бедному Пушкину – так она его и называет. Какова?» (25 апреля 1837 г.).

После похорон Пушкина П. А. Осипова писала Тургеневу: «Я знаю, что вдова Ал. Серг. не будет сюда, и этому рада. Не знаю, поймете ли Вы то чувство, которое заставляет меня теперь бояться ее видеть» (17 февраля 1837 г.).

Ближайшие друзья пробовали образумить Наталью Николаевну. Княгиня Вера Вяземская предостерегала ее, что кокетство с Дантесом плохо кончится. И получила характерный ответ.

– Мне с ним весело. Он мне просто нравится. И ничего не случится. Будет все то же, что было два года.

Наталья Николаевна зарвалась, закусила удила. Ее стройные ножки понесли ее по опасным тропинкам. Она прикрывалась полуправдой, рассказывала мужу, что ей нашептывал Геккерн-старший, что говорит Дантес. Хотя вряд ли все, что он говорил. Даже после того как Дантес женился на ее сестре, когда возможность дуэли висела над ним, как постоянная угроза, она, несмотря на запреты Пушкина бывать у молодых, продолжала кокетничать и танцевать с Дантесом, не отстранила его, не поставила предела его волокитству. С другими отлично умела это делать, а Дантесу позволяла больше, чем следовало. Пушкин имел право сказать, что Дантес встревожил ее воображение. Для него это было мучительное открытие. Но доверие ей он продолжал оказывать. Хотя кто знает, что было у него на душе?

Как никто не знает и настоящих отношений между Натальей Николаевной и Дантесом. Он был в нее влюблен и этого не скрывал. На посторонних они производили впечатление влюбленной пары. Танцуя с Дантесом, Пушкина вся менялась. За пять дней до дуэли, 22 января, светская барышня М. К. Мердер записала в дневнике: «О любви Дантеса известно всем. Однажды вечером я сама заметила, как барон не отрываясь следил взорами за тем углом, где она находилась. Очевидно, он чувствовал себя слишком влюбленным, чтобы, надев маску равнодушия, появиться с ней среди танцующих».

Пушкина эти взгляды, это выставление своих чувств напоказ приводили в бешенство. Все это не улики, не указания на неверность Пушкиной. Напротив, удовлетворенная страсть не так настойчиво проявляется на людях. Сам Дантес, по-видимому, не хвастался победой над Натальей Николаевной. Ничтожный малый, иностранец, заехавший в чужую страну, он в русском обществе не видел нужды стесняться. Но никто из многих свидетелей семейной драмы Пушкина, в течение почти трех месяцев разыгрывавшейся на глазах петербургского общества, не обвинил Дантеса в том, чтобы он когда-нибудь непочтительно или хвастливо отозвался о Наталии Николаевне[74]. Может быть, Пушкин не дал Дантесу времени добиться взаимности, которой он так открыто искал. А Наталья Николаевна своим поведением сделала столкновение неизбежным. Вот что писал Вяземский великому князю Михаилу Павловичу:

«Молодой Геккерн продолжал в присутствии своей жены подчеркивать свою страсть к г-же Пушкиной. Городские сплетни возобновились, и оскорбительное внимание общества обратилось с удвоенной силой на действующих лиц драмы, происходившей на его глазах. Положение Пушкина стало еще мучительнее, он стал озабоченно взволнованным, на него тяжело стало смотреть. Но отношения его к жене не пострадали. Он сделался еще предупредительнее, еще нежнее к ней. Его чувства, в искренности которых невозможно было сомневаться, вероятно, закрыли глаза его жене на положение вещей и возможные последствия. Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккерном, как и до свадьбы. Тут не было ничего преступного, но было много необдуманности и ветрености. Когда друзья Пушкина, желая его успокоить, говорили, что не стоит так мучиться, раз он уверен в невинности своей жены и эту уверенность разделяют все его друзья, все порядочные люди, он отвечал, что ему недовольно своей уверенности, своих друзей, известного круга, что он принадлежит России и хочет, чтобы его имя оставалось незапятнанным везде, где его знают».

Так, с трагической ясностью обрисовал поведение и состояние Пушкина Вяземский, близкий друг поэта, свидетель последних дней и часов его жизни. Но Вяземский мог и не все сказать. Он был связан обещанием. Он писал А. Я. Булгакову: «Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность: оградить имя его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна. И мы, очевидцы всего, что было, проникнуты этим убеждением» (8 февраля 1837 г.).

Несколько дней спустя, в письме к дочери Булгакова, молоденькой княгине О. А. Долгоруковой, Вяземский более сурово отозвался о поведении Натальи Николаевны: «Пушкин был прежде всего жертвою (будь сказано между нами) бестактности своей жены и ее неумения вести себя, жертвою своего положения в обществе, которое, льстя его тщеславию, временами раздражало его, – жертвою своего пламенного и вспыльчивого характера, недоброжелательства салонов, и в особенности жертвою жестокой судьбы, которая привязалась к нему, как к своей добыче, и направляла всю эту несчастную историю» (7 апреля 1837 г.).

Охотилась за ним судьба. Но сети для ловли сплели хорошенькие ручки Натальи Николаевны.

23 января был большой бал у графини Воронцовой. Дантес не отходил от Пушкиной, веселил и смешил ее. Издали следил за ними Пушкин. Вдруг он увидел, что его жена вздрогнула и отшатнулась от своего кавалера. Он сразу увез ее домой. Дорогой он узнал, что Дантес рассказывал ей об их общем мозольном операторе, который будто бы сказал ему, «que le corps de Mme Pouchkine est plus beau que celui de ma femme»[75].

Так, много лет спустя, передавала Бартеневу княгиня Вера Вяземская. И ее муж в письме к великому князю Михаилу Павловичу приводит этот казарменный каламбур: «Je sais maintenant que votre corps est plus beau que celui de ma femme»[76].

Каламбур нового родственника Наталья Николаевна мужу передала, но что у нее с Дантесом было тайное свидание, попыталась от него скрыть. Свидание устроила жена другого кавалергарда, Идалия Полетика, которая жила в кавалергардских казармах на казенной квартире. Наталья Николаевна с ней дружила, хотя эта постоянная посетительница салона графини Нессельроде была в дружбе с обоими Геккернами, а Пушкина терпеть не могла и этого не скрывала. Он неосторожно подшутил над ее сентиментальными излияниями. Она ему за это щедро отомстила.

Не она ли послала и анонимное письмо, извещавшее Пушкина о тайном свидании между его женой и Дантесом? Письмо это он показал Наталье Николаевне. Отпираться было трудно. По желанию Пушкина при их объяснении присутствовала княгиня Вера Вяземская, которая рассказывала Бартеневу: «М-м N. N. (Полетика. – А Т.-В.) по настоянию Геккерна пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдастся ему. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастью, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней».

Княгиня Вяземская – свидетельница правдивая и с точной памятью. Нет сомнения, что Наталья Николаевна именно так и изобразила эту темную встречу с ухаживателем, которого Пушкин из-за нее уже раз вызвал на дуэль. Некоторые подробности, подчеркивающие запретный характер этого свиданья, сохранились в рассказах А. П. Араповой, дочери Натальи Николаевны от ее второго брака с П. П. Ланским. Ее мемуарами приходится пользоваться осторожно, так как она без стеснения чернит память Пушкина, выставляя свою мать невинной страдалицей. Тем более выразительно звучит ее рассказ о том, как се мать со слезами на глазах признавалась ее воспитательнице: «Сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание. Бог свидетель, что оно было столько же кратко, как и невинно».

По словам Араповой, Наталья Николаевна получила от Дантеса письмо: «Вопль отчаяния с первого до последнего слова. Он жаждал только излить свою душу, заверял честью, что прибегает к ней единственно только, как к сестре своей жены, и что ничем не оскорбит ее достоинства и чистоты. Письмо, однако же, кончалось угрозою, что если она откажет ему в этом пустом знаке доверия, то он не в состоянии будет пережить такого оскорбления… Местом свидания была избрана квартира Идалии Полетики… Чтобы предотвратить опасность всевозможных последствий, Полетика нашла нужным посвятить в тайну предполагавшейся встречи своего друга, влюбленного в нее кавалергарда П. П. Ланского, поручив ему под видом прогулки перед зданием зорко следить за всякой подозрительной личностью».

То есть за Пушкиным. Но кто же об этом тайном свидании известил Пушкина? О нем знали только Геккерны, Полетика и Ланской, будущий муж Натальи Николаевны. Он, кажется, был человек безобидный и притом беззаветно преданный Наталье Николаевне. Остальные трое могли ничем не погнушаться – ни сводничеством, ни рассылкой анонимных писем. Возможно, что это было не единственное свидание Натальи Николаевны с Дантесом, но Пушкина известили только об этом.

Теперь поединок уже стал неизбежен. Другого выхода у Пушкина не было, да он его и не искал. Он одного боялся, чтобы ему опять кто-нибудь не помешал. 26 января он послал Геккерну-старшему письмо:

«Господин барон. Позвольте мне подвести итог тому, что произошло. Поведение Вашего сына мне давно было известно, и я не мог оставаться к нему равнодушен. Я ограничивался ролью наблюдателя, с тем, чтобы вмешаться, когда я найду нужным. Случай, который при других обстоятельствах был бы для меня крайне неприятен, на этот раз, к счастью, пришел мне на помощь. Я получил анонимные письма и увидал, что пришел момент действовать, и этим воспользовался. Остальное Вы знаете. Я заставил Вашего сына играть такую жалкую роль, что моя жена, удивленная такой низостью, такой пошлостью, не могла удержаться от смеха. Чувство, которое, может быть, могла бы вызвать в ней эта великолепная, великая страсть, погасло в спокойном презрении и заслуженном отвращении.

Позвольте Вам сказать, Господин Барон, что в этом деле Вы играли роль не особенно пристойную. Вы, посланник короля, отечески сводничали Вашего сына. По-видимому, все его бестактное поведение направлялось Вами, по-видимому, Вы подсказывали ему его жалкие разглагольствования и тот вздор, который он позволил себе писать. Вы, как развратная старуха, по всем углам подстерегали мою жену, чтобы повторять ей, как Ваш незаконный сын ее любит. Он сидел дома, больной венерической болезнью, а Вы уверяли, что он умирает от любви. Вы шептали ей – верните мне моего сына.

Вы понимаете, что после этого я не могу допустить никаких отношений между Вашей и моей семьями. Только под этим условием я согласился не давать хода этому грязному делу, не позорить Вас в глазах Вашего и нашего двора. Хотя я мог бы и собирался это сделать. Я не желаю, чтобы моя жена слушала Ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы Ваш сын, после его низкого поведения, осмеливался разговаривать с моей женою, тем более повторять ей свои казарменные каламбуры да еще разыгрывать несчастного влюбленного, когда на самом деле он просто подлец и трус. Я вынужден просить Вас прекратить все эти штуки, если Вы хотите избежать нового скандала, перед которым я не остановлюсь» (26 января 1837 г.).

Это с небольшими изменениями то письмо, которое Пушкин написал еще 21 ноября. От него сохранилось два черновика, сильно исчерканных. В них есть и прямое обвинение, что анонимные дипломы писал Геккерн. Есть еще две выброшенные фразы: «Муж, если он не дурак, естественно становится поверенным своей жены, он направляет ее поведение. Но я, признаюсь, не совсем был спокоен». И дальше: «Красивое лицо, несчастная страсть, длившаяся два года, всегда могут произвести впечатление на молодое существо». Эти слишком интимные слова Пушкин выбросил. В остальном это совершенно тот же текст, который он написал еще в ноябре. Пушкину нечего было менять, так как ничего не изменилось ни в его оценке обоих Геккернов, ни в их поведении. Только с каждым днем Геккерн-старший все больше напоминал ему развратную старуху-сводницу, младший все больше возмущал его своей наглостью.

Послав Геккерну письмо, Пушкин, как он сказал Даршиаку, впервые за два месяца вздохнул свободно. Вяземский писал потом Смирновой-Россет: «Необузданный, пылкий, беспорядочный, сам себя не помнивший во всех своих шагах, он сделался спокоен, прост и полон достоинства, как скоро добился, чего желал. Ибо он желал этого исхода».

Пушкин посветлел. В нем даже мелькнул прежний шаловливый Пушкин. 25 января, после свидания Натали с Дантесом, когда неизбежность дуэли стала очевидной, Пушкин, вместе с Жуковским, пошел к Брюллову в мастерскую. В тот же день художник Мокрицын отметил это посещение в своем дневнике. Оба поэта рассматривали альбомы и рисунки. Пушкину особенно понравился комический этюд – «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне». На нем было изображено, как толстый турок-полицейский спит на коврике посреди улицы. Его стерегут два босых, тощих городовых. Пушкин хохотал до слез, не мог расстаться с этим рисунком, просил подарить его ему. Брюллов отказал. Рисунок сделан для князя Салтыкова, он не может его отдать. Пушкин бросился на колени: «Отдай, голубчик!» Но рисунка так и не получил.

Лернер имел право написать: «Наш великий поэт умел не только бороться с враждебными людьми и обстоятельствами, но и забывать их, что гораздо труднее, и хоть на краткий миг смирить предчувствие близкого конца и воскрешать в душе беззаботную веселость юношеских дней».

В день получения письма от Пушкина Геккерн обедал у графа Строганова, которому показал письмо Пушкина и спросил совета. Старый граф сказал, что надо драться. 26 января барон Даршиак, секундант Дантеса, привез Пушкину вызов от Геккерна-младшего и письмо от Геккерна-старшего. Вызов Пушкин принял. Письмо голландского посланника вернул не читая.

Графа Соллогуба уже не было в Петербурге. Надо было искать другого секунданта. Это оказалось не так легко. Закон относился сурово и к дуэлянтам, и к секундантам. Их в наказание сажали в крепость или сдавали в солдаты. Пушкин не хотел подводить друзей и боялся, что они опять помешают поединку. На этот раз он решил пойти до конца. Ему было нетрудно скрыть новый вызов от домашних. Может быть, о нем знала Александра Гончарова, да и то не наверно. Из друзей едва ли не первая узнала княгиня В. Вяземская.

Вечером 26 января, в канун дуэли, Пушкин был у нее. Было еще несколько человек, был и Дантес с женой. Пушкин сел играть в шахматы, изредка поглядывая сквозь открытую дверь в соседнюю гостиную, где Дантес сидел возле Натальи Николаевны, которая весело смеялась его шуткам. Этот вечер Вяземская описала в письме, писанном несколько дней спустя, вероятно, первого февраля.

«Смотря на Дантеса, Пушкин сказал мне:

– Что меня забавляет, это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что его ожидает по возвращении домой.

– Что именно? Вы ему написали?

Он сделал утвердительный знак и прибавил:

– Его отцу.

– Как? Письмо уже послано?

Он сделал тот же знак. Я сказала:

– Сегодня?

Он потер руки, опять кивая головой.

– Неужели вы думаете об этом? Мы надеялись, что все кончено.

Тогда он вскочил, говоря мне:

– Разве вы принимаете меня за подлеца? Я уже вам сказал, что с молодым человеком мое дело кончено. Но с отцом дело другое».

Вяземского не было дома. Когда он вернулся, княгиня ему это рассказала, но они решили, что уже поздно, что утром будет виднее, как действовать.

Еще до разговора с женой, на балу у Разумовских, Вяземскому было дано предостережение. Он давно тревожился за Пушкина, находил, что в ту зиму судьба охотилась за ним, как злая обезьяна. Увидав у Разумовских, что Пушкин о чем-то слишком оживленно разговаривал с Даршиаком, Вяземский забеспокоился и подошел к ним. Они замолчали. Спокойствие Пушкина обмануло его.

На этот бал Пушкин приехал без жены, в поисках секунданта. Если бы Вяземский это знал, он, может быть, постарался бы отогнать злую обезьяну. Хотя вряд ли ему это удалось бы. Смерть уже чертила вокруг Пушкина свой магический круг. Но как это было угадать? Пушкин, по словам Тургенева, который тоже видел его на этом балу у Разумовских, «был весел, полон жизни, без малейших признаков задумчивости». Совершенно таким, каким Тургенев видал его изо дня в день. Только, пожалуй, веселее.

На балу Пушкин обратился к секретарю английского посольства Артуру Меджнису, просил его в секунданты. Они встречались в свете, бывали друг у друга… «Меджнис был долгоносый англичанин, которого прозвали больным попугаем, – писал Н. М. Смирнов. – Это был человек очень порядочный. Пушкин уважал его за честный нрав».

Меджнис сказал, что не может дать ответа, не переговорив с Даршиаком. Из разговора с секундантом Дантеса Меджнис убедился, что дело гораздо серьезнее, чем он думал, что нет никакой надежды примирить противников. Он стал разыскивать Пушкина, но тот уже уехал с бала. Был второй час ночи. Меджнис постеснялся поехать к семейному человеку так поздно и отложил свой ответ до утра. Шаги Командора приближались.