Глава XII ПЕТЕРБУРГСКАЯ ЖИЗНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XII

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ЖИЗНЬ

Четыре с лишним года, которые прошли между царским вызовом в Москву и женитьбой, Пушкин вел кочевую жизнь. Ему не сиделось на месте. Он переезжал из Петербурга в Москву и обратно, побывал в Эрзеруме, съездил в Нижегородскую пушкинскую вотчину, Болдино, проскакал много тысяч верст по скверным, немощеным дорогам. В Михайловское редко заглядывал, а в другом месте себе дома не завел. В Москве в его распоряжении был знаменитый диван Соболевского. В Петербурге номер в трактире Демута, который содержался французом и считался лучшей гостиницей Петербурга, а на самом деле был местом неуютным и неприбранным.

Демут помещался в центре Петербурга недалеко от Зимнего дворца, в том доме, где позже был славившийся своей кухней ресторан Донона, хорошо известный русским и иностранцам.

«Пушкин занимал бедный номер, состоявший из двух комнат, и жизнь вел странную, – рассказывает Ксенофонт Полевой, который в зиму 1827/28 года тоже жил у Демута. – Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал лежа в постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями.

Иногда заставал я его за другим столиком, карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя. После нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего проигрывался в пух. Жалко было смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного глупой и грубой страстью. Зато он был удивительно умен и приятен в разговоре касательно всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания невольно врезались в память».

Похвала тем более показательная, что Кс. Полевой Пушкина не любил. Сурово осудил он Пушкина за «глупую страсть» к картам. Это было любимой забавой многих выдающихся людей. Самые несхожие люди были картежниками – Бенжамен Констан и Талейран, Лев Толстой, Некрасов, Достоевский – все они не могли устоять перед азартом карточной игры.

Пушкин начал играть сразу после Лицея, может быть, даже в Лицее, когда сдружился с гусарами. Много было картежников среди Арзамасцев, еще больше среди Лампистов. Амфитрион Зеленой Лампы, Никита Всеволожский, поставил 1000 червонцев против рукописи пушкинских стихов. И выиграл. Это была одна из последних ставок поэта перед отъездом на юг, где он, по бедности, уже не мог играть. Когда ему стали платить по золотому за строчку, он умудрился раз так зарваться, что опять поставил на карту рукопись главы «Онегина», как другие ставили свои алмазные перстни, снимая их тут же с пальцев, или даже ставили на карту жену.

Обычно игра шла среди знакомых. Но иногда в нее входили случайные люди, первые встречные на почтовой станции, профессиональные, сомнительные игроки. Такие бывали и у Пушкина в трактире Демута. Но обыгрывали его не только шулера. Он вообще редко выигрывал, а проигрывать случалось ему суммы для него очень крупные. Делал он это с той же иронической беспечностью, с какой шел на поединок… Когда не везло, засучивал рукава и маленькой, красивой рукой выстукивал по зеленому сукну какую-то мелодию, всегда одну и ту же. Приятели называли ее похоронным звоном. Иногда мелодия переходила в стихи. В разгар игры Пушкин написал на манжете одного из игроков:

А в ненастные дни собирались они

   Часто.

Гнули … их … от 50-ти

   На сто

И выигрывали и отписывали

   Мелом.

Так в ненастные дни занимались они —

   Делом.

(1828)

Этот экспромт, с точками на месте непристойных слов, послужил Пушкину эпиграфом к «Пиковой даме». Ритм похож на стук пальцев по столу.

Все, что бы Пушкин ни делал, вызывало любопытство и разговоры. Об его карточной игре шли толки в обеих столицах. Цензор Никитенко записал в дневнике: «Говорят, Пушкин проиграл 17 000 р.» (22 сентября 1827 г.).

Полгода спустя Вяземский, сам промотавший и проигравший не одно, а несколько состояний, с шутливой укоризной писал Пушкину из Остафьева:

«Слышу от Карамзинских дам жалобы на тебя, что ты пропал без вести, а несется один гул, что ты играешь не на живот, а на смерть. Правда ли? Ах, голубчик, как тебе не совестно?» (26 июля 1828 г.).

На этот раз карточный запой Пушкина мог обостриться неприятностями из-за «Гаврилиады». Но играть он мог и с горя, и с радости. Просто играл, потому что был игрок.

Вяземский рассказывает, что «Пушкин куда-то ехал за несколько верст на бал, где надеялся увидеть предмет своей тогдашней любви. Приехав в город, он до бала сел понтировать и проиграл всю ночь до позднего утра, прогулял все деньги свои, и бал, и любовь свою».

Когда карточные долги чересчур разрастались, он сердился на себя. Он писал одному из своих богатых партнеров, И. Я. Яковлеву:

«Тяжело мне быть перед тобою виноватым, тяжело и извиняться, тем более, что я знаю твою delicacy of gentleman[31]. Ты едешь на днях, а я все еще в долгу. Должники мои мне не платят, и дай Бог, чтоб они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около 20 т. Во всяком случае, ты первый получишь свои деньги» (ноябрь 1829 г.).

Расплата, по-видимому, очень затянулась, так как после смерти Пушкина опека выплатила Яковлеву 6000 рублей.

Одним из азартных игроков пушкинского кружка был С. Д. Полторацкий, богатый юноша, который сорил деньгами пока не проиграл графу Ф. Толстому-американцу 700 000 рублей, за что и был отдан под опеку. Полторацкий, как Соболевский, был коллекционер, собирал книги, автографы, рукописи, исторические документы. От него Герцен получил письма Рылеева к Пушкину, напечатанные в Лондоне в «Полярной Звезде». Герцен рассказал, как они к нему попали: «С. Д. Полторацкий несколько раз просил у Пушкина этих писем, чтобы их списать… Пушкин все отказывал, обещаясь подарить ему самые письма. Раз, за игрой, Полторацкий ставил 1000 руб. и предлагал Пушкину поставить письма Рылеева. В первую минуту Пушкин было согласился, но тотчас же, опомнившись, воскликнул: «Какая гадость, проиграть письма Рылеева в банк. Я подарю их вам». В конце концов Пушкин разрешил Полторацкому их списать».

Все кругом Пушкина играли в карты. Никто не видел в этом большой беды, ничего дурного, только бы не было разорительных проигрышей. Пушкин откровенно писал:

…Страсть к банку…

Ни любовь к свободе,

Ни Феб, ни дружба, ни пиры

Не отвлекли б в минувши годы

Меня от карточной игры…

Но, когда он стаи женихом, он дал себе обещание не играть. Только раз, обиженный Царем, это обещание нарушил.

И в Петербурге, как в Москве, молодежь льнула к Пушкину. Он любил общество, гостей, любил угощать. На Невском, против Казанского собора, был просуществовавший до революции ресторан Доминика. Там нередко можно было увидеть Пушкина. Известный богач, граф Завадовский, встретил его там, окруженного свитой молодых собутыльников, которых Пушкин угощал.

«Однако, Александр Сергеевич, видно, туго набит ваш бумажник, что вы так кутите», – заметил ему Завадовский.

Пушкин засмеялся.

«Да ведь я богаче вас, граф. Вы получаете деньги только с ваших деревень, а у меня постоянный, верный доход с 36-ти букв русской азбуки».

Кроме многочисленных знакомых, были у Пушкина в Петербурге и настоящие друзья. Прежде всего Дельвиг, потом Вяземский и Мицкевич, которые оба тоже переехали из Москвы в Петербург. У Пушкина в его непритязательном номере у Демута, помимо карточной игры, спрыснутой шампанским, бывали своего рода аттические пиры на платоновский лад, кипели оживленные споры, шла беседа сладкая друзей. Присутствие Пушкина всех оживляло. Даже люди, к нему неприязненные, вынуждены были признать, что он «удивительно умен и приятен в разговоре». Друзьям беседа с ним давала такое же наслаждение, как и его стихи. В ней был блеск его гения. Он привлекал к себе веселой приветливостью, поражал своим умом. И. В. Киреевский, сам человек ума незаурядного и деятельного, писал приятелю: «В Пушкине я нашел еще больше, чем ожидал. Такого мозгу, кажется, не вмещает ни один русский череп, по крайней мере ни один из ощупанных мною» (29 января 1829 г.).

Писатели, с которыми Пушкин был близок, встречались почти каждый день, то у него, то у Плетнева, чаще всего у барона Дельвига.

Кончив Лицей, Дельвиг поступил в Публичную библиотеку помощником Крылова. Библиотека вряд ли выиграла от того, что в ней одновременно служили два таких лентяя. Когда Пушкин вернулся в Петербург, Дельвиг уже перешел в Министерство внутренних дел, в отдел инославных вероисповеданий. Чиновник он был плохой. Он, как и Пушкин, был прежде всего и больше всего литератор. Стихи писал все реже и реже, но к чужим стихам и чужой прозе сохранил острое чутье и любовь. И он, и Пушкин, любя поэзию, умели быть внимательными к поэтам.

Светских вкусов своего знаменитого друга Дельвиг не разделял, на балы не ездил, в салонах титулованных красавиц не бывал. Но общество любил. В его незамысловато убранной квартирке на Владимирской, в доме жены купца Альферовской, всегда были рады гостям. Хлебосольный хозяин, он любил угощать вкусными обедами, хорошим вином, устраивал веселые поездки за город, чаще всего в Красный Кабачок. Дельвиг был женат. Вскоре после поездки в Михайловское он женился на 17-летней Софии Салтыковой. Она приветливо принимала его гостей, старалась помогать ему, держала для него корректуры, отчасти делила его литературную жизнь. Ученица Плетнева, она до свадьбы восторженно увлекалась поэзией и поэтами. В длинных письмах к школьной подруге, жившей где-то в Оренбургской глуши, постоянно возвращается имя Пушкина, стихи которого обе подруги твердили наизусть.

Как и дневник А. Олениной, эти письма показывают, как в ту раннюю эпоху русского просвещения женщины создавали вокруг русских поэтов атмосферу понимания и симпатии, порой поклонения. В 16 лет Софи Салтыкова писала подруге: «Мой несравненный Пушкин. Я восторженно люблю не только его стихи, но и его личность… Очарователь Пушкин». Она повторяет слова графини Ивелич, хорошо знавшей семью Пушкина: «Графиня меня уверяет, что Александр несравненно лучше своей репутации, что он славный малый».

Плетнев дразнит ее, зовет ее – Александр Сергеевич, но все-таки обещает познакомить когда-нибудь с Пушкиным и Дельвигом. Софи пишет: «Я очень хочу познакомиться с Дельвигом, потому что он связан с моим дорогим Пушкиным, потому что он друг Плетнева».

Весной 1825 года Софи гостила в Царском Селе в семье гусарского офицера Рахманинова – кажется, деда музыканта. Там она познакомилась с Дельвигом, который привез из Михайловского новые главы «Онегина». Уже одно это расположило молодую девушку в его пользу. Через три месяца они повенчались. Юная баронесса восторженно описывает незамужней подруге свое семейное счастье. Теперь она жена видного столичного литератора и не прочь щегольнуть последними стихами Пушкина, за которыми гоняются светские модницы.

Через полтора года после свадьбы она наконец познакомилась с Пушкиным. Сначала – как Вера Вяземская в Одессе – Софи Дельвиг была разочарована. «Кстати, – пишет она подруге, – я познакомилась с Александром. Я в восторге, что увидела его наконец. Я поговорю о нем с тобой, когда лучше узнаю. Что он умен, это мы знаем уже давно, но я не знаю, любезен ли он в обществе? Вчера он был довольно скучен и ничего особенного не сказал, только читал прелестный отрывок из пятой главы «Онегина» (2 мая 1827 г.).

Через несколько дней опять: «Вот я провела с Пушкиным вечер. Он мне очень понравился, очень мил, мы с ним довольно коротко уже познакомились». И еще позже: «Как бы ты полюбила Пушкина, если бы видела его, как я, каждый день. Это человек, который выигрывает, когда его узнаешь».

Так писала молоденькая баронесса, когда ее семейная жизнь еще была полна счастьем первой влюбленности. Потом появились трещины. Дельвиг не менялся, по-прежнему был ей предан. Но в доме, где жили Дельвиги, во дворе, поселилась соломенная вдова, Анна Керн. Она подружилась с баронессой. Вслед за ней появился присяжный соблазнитель, тригорский кузен, Алексей Вульф, теперь уже не студент, а гусар. Если верить дневнику этого пустого малого, он одновременно и с равным успехом ухаживал и за Керн, и за баронессой. Вульф подробно записал в дневнике, как он с ней любезничал, пользуясь отсутствием Дельвига:

«Вдруг появился Пушкин. Я почти был рад такому помешательству. Он пошутил, поправил несколько стихов, которые отдает в «Северные Цветы», и уехал. Мы начали говорить о нем. Она уверяла, что его только издали любит, а не вблизи, я удивлялся и защищал его, наконец она, приняв одно его общее мнение за упрек ей, заплакала, говоря, что это ей тем больнее, что она его заслуживает» (18 октября 1828 г.).

Пушкин, застав их вдвоем, мог без труда по их лицам догадаться, что жена его лучшего друга стала игрушкой псковского ловеласа, как он шутливо прозвал Вульфа. А ей стало стыдно, что Пушкин может заметить, что она обманывает такого доверчивого, великодушного мужа, как Дельвиг. Он ничего не замечал. Да и посторонним его семейная жизнь казалась уютной, счастливой.

По средам и воскресеньям, часто и в другие дни, у него собирались товарищи по Лицею и молодые литераторы, которых Дельвиг, сам еще молодой, выслушивал как благосклонный патриарх. Начиная с 1825 года он издавал альманах «Северные Цветы». С 1830 года издавал недолго просуществовавшую «Литературную Газету», выходившую раз в пять дней. И то, и другое при щедром сотрудничестве Пушкина.

Мягкий, беззаботный, всегда в отличном настроении, Дельвиг своей ровной добротой смягчал расхождения, непонимание, обиды самолюбия и тщеславия, отравляющие жизнь людей, в особенности писателей и артистов. Дельвиг был хороший рассказчик и импровизатор. Вокруг него баловались, музицировали, пели. Иногда хором распевали чепуху, сочиненную хозяином. Щенок разорвал песни Беранже. Дельвиг написал куплеты:

Хвостова кипа тут лежала,

А Беранже не уцелел.

За то его собака съела,

Что в песнях он собаку съел!

Возможно, что музыку сочинил частый гость Дельвигов М. И. Глинка. Анна Керн писала о нем: «Гений музыки, добрый и любезный человек, как и следует гениальному существу. Тут кстати заметить, что Пушкин говорил часто:

– Злы только дети и дураки.

Однако и он часто был зол на словах. В поступках он всегда был добр и великодушен… На вечера к Дельвигу являлся и Мицкевич. Он был так мягок, так благороден, так ласково приноровлялся ко всякому, что все были от него в восторге. Часто он усаживался подле нас, рассказывал нам сказки, которые тут же и выдумывал, и был занимателен для всех и каждого. Сказки в нашем кружке были в моде. Многие из нас верили в чудесное, в привидения и любили все сверхъестественное».

Среди этих многих был и Дельвиг. Это подтверждает в своих воспоминаниях его племянник, барон Андрей Иванович Дельвиг. Он говорит, что его дядя придавал в своей жизни большое значение чудесному. В детстве он был хилым ребенком, не говорил до четырех лет и заговорил только после того, как его свезли в Чудов монастырь и дали приложиться к мощам митрополита Алексея. Дельвигу случалось иметь видения. Его племянник передает одну странную семейную легенду.

Был у Антона Дельвига друг, Н. В. Левашев. Они условились, что тот из них, кто первый умрет, должен явиться оставшемуся в живых. Левашев об этом уговоре совершенно забыл. Раз вечером он сидел один, читал и вдруг видит перед собой Дельвига, тогда уже покойного. Андрей Дельвиг слышал это от самого Левашева, на дочери которого женился.

Визионерство Дельвига должно было привлекать Пушкина. Их все друг в друге привлекало. Анна Керн рассказывает, как встретились поэты, когда Дельвиг вернулся из Харькова, как развевался черный плащ Пушкина, когда он стремительно мчался навстречу другу, как сияло радостью его лицо. «Он бросился в его объятия. Они целовали друг другу руки, казалось, не могли наглядеться друг на друга. Они всегда так встречались и прощались, была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях».

Вместе им было всегда весело и хорошо. Стоило Пушкину с какого-нибудь блестящего светского приема появиться в скромной квартире Дельвига, как все наполнялось его заразительным смехом. Это был тот смех, то оживление, о котором тригорские соседки до старости вспоминали с благодарностью.

Много людей, мужчин и женщин, восхищались гением Пушкина, многие любили его, но вряд ли кто-нибудь любил с такой всеобъемлющей, всепрощающей нежностью, как Дельвиг.

Зиму 1827/28 года Пушкин бывал у Дельвигов почти каждый вечер. Сидели в кабинете хозяина. Пушкин забирался на диван, в своей любимой позе, поджав под себя ноги по-турецки. Он каждый день делал гимнастику и до конца жизни сохранил юношескую гибкость. У грузного Дельвига было любимое просиженное кресло, с которого он мог часами не вставать. Друзья вместе просматривали статьи и стихи, присылавшиеся Дельвигу. Читали новые вещи Баратынского, Жуковского, самого Пушкина. В этой комнате Адам Мицкевич, тоже частый гость, во второй раз слушал «Годунова», о котором позже писал: «Б. Годунов» содержит в себе подробности и целые сцены красоты изумительной. Особенно пролог кажется мне столь самобытен и грандиозен, что я считаю его единственным в своем роде».

Третий раз слушал он трагедию, когда Пушкин 16 мая 1828 года читал ее у графини Лаваль, матери княгини Ек. Трубецкой, уехавшей за мужем в Сибирь. На чтении был и Грибоедов. В ту весну три великих славянских поэта несколько раз сходились в гостиных Петербурга. Грибоедов в марте приехал из Персии, где служил в русском посольстве, а в июне опять уехал в Тегеран, куда на этот раз был назначен министром-резидентом. За короткое пребывание в Петербурге он был очень занят составлением мирного договора с Персией, но все-таки несколько раз виделся с Пушкиным, Мицкевичем, Вяземским, принимал участие в литературных беседах, а иногда и в пирушках. Но по-настоящему с пушкинским кружком он не сдружился.

А с Мицкевичем (1798–1855) Пушкин сблизился. Трудно измерять, трудно сравнивать поэтическую силу двух поэтов, да еще писавших на разных языках. Но из живых поэтов, которых Пушкин знал лично, только Мицкевич обладал близкой, сродной ему силой вдохновения. Они были почти однолетки. Оба прославились еще юношами, оба за свои стихи претерпели гонения. Мицкевич родился в благочестивой, скромной шляхетской семье в Литве, в Минской губернии. Учился в Вильне и еще в университете стал духовным вождем молодежи, мечтавшей о независимой Польше. Его стихи – он издал два тома в 1822 и 1823 годах – вдохновляли польских либералов и патриотов. Среди польских студентов не угасали мечты национальные, вызванные наполеоновскими войнами и обещаниями Александра I. С разрешения русского правительства они образовали в Вильне литературное «Общество лучистых». Но в Европе возобновилось революционное брожение и террористические акты. Правительства насторожились. После убийства писателя Коцебу «Общество лучистых» было закрыто. Осенью 1823 года многие члены его были арестованы. И Мицкевич попал в тюрьму вместе с сотней студентов.

История была нелепая, но не особенно трагическая. Начальство Виленской тюрьмы довольно либерально относилось к заключенным. По вечерам им разрешалось собираться в одну камеру, где они слушали вдохновенные импровизации Мицкевича. А он в тюрьме вырос, возмужал и через полгода вышел из нее еще более пламенным патриотом, чем вошел. Несмотря на то, что во главе следственной комиссии стоял Аракчеев, приговор был мягкий. Троих, считавшихся вождями, сослали в Оренбург, 17 человек, среди которых был и Мицкевич, послали в Россию и определили в чиновники. Остальных выпустили на свободу. Это было при Александре. В следующее царствование кружок московских студентов, среди которых был и Герцен, дороже поплатился за вольные разговоры.

Осенью 1824 года, когда Пушкин уже был в Михайловском, Мицкевича через Петербург отправили на службу в Одессу. Никак не мог граф Воронцов избавиться от поэтов. Но у Мицкевича никаких недоразумений с ним не вышло, тем более что он попал не в его канцелярию, а преподавателем в Лицей. Через год его перевели в Москву. Останься он в Петербурге, он мог бы быть замешан в дело 14 декабря, так как был знаком с Рылеевым и Бестужевым.

Блуждания Мицкевича по России трудно назвать гонениями. В Одессе его приняли хорошо, служба была нетрудная. Он много разъезжал, подолгу живал у графа Олизара в Крыму, у него в Кардиатике написал свои прелестные «Крымские сонеты». В Москве Мицкевич был зачислен в канцелярию генерал-губернатора князя Д. Голицына. Светская и литературная Москва обласкала опального польского поэта, который настолько сблизился с русскими, что это тревожило, возмущало некоторых его польских друзей. С Москвы началась дружба поэта с княгиней Зинаидой Волконской, продолжавшаяся и в Риме, когда Мицкевич-эмигрант уже стал резко враждебен России.

Его положение не изменилось с приездом двора на коронацию. Ссыльного поляка продолжали принимать даже в тех домах, где бывал Царь.

По словам одного из его польских биографов, Спасовича, «Мицкевич считал себя паломником, которого гнали власти, но любили друзья его, москали. Еще не произошло между ними резкого политического разделения. Мицкевич даже не догадывался тогда о пропасти, разделяющей оба народа».

Это отметил и князь Вяземский. Он познакомился с Мицкевичем в Варшаве, где русский князь, чиновник, состоявший при наместнике, ввел польского поэта в некоторые польские дома. Потом в Москве и в Петербурге они часто встречались. «Мицкевич с первого приема не очень податлив и развертлив, – писал Вяземский жене, – но раскусишь, так будет сладко» (1827).

Когда Мицкевич умер, Вяземский писал о нем:

«Мицкевич был радушно принят в Москве. Она видела в нем подпавшего действию административной меры, нимало не заботясь о поводе, вызвавшем эту меру, в то время русские еще не думали о польском вопросе. Все располагало к нему общество. Он был умен, благовоспитан, одушевлен в разговоре, обхождения утонченно-вежливого. Держался он просто, то есть благородно и благоразумно, не корчил из себя политической жертвы. При оттенке меланхолического выражения в лице он был веселого склада, остроумен, скор на меткие словца. Говорил он по-французски не только свободно, но изящно, с примесью иноплеменной поэтической оригинальности. По-русски говорил он тоже хорошо. Он был везде у места, и в кабинете ученого и писателя, и в салоне умной женщины, и веселым за приятельским обедом. Поэту, то есть степени и могуществу его дарования, верили пока на слово и понаслышке. Только весьма немногие знакомые с польским языком могли оценить Мицкевича-поэта, но все оценили и полюбили Мицкевича-человека».

В Москве Пушкин встречался с Мицкевичем у Погодина, у Веневитинова, у княгини Волконской, у Вяземской, почти во всех домах, где бывал. Есть шуточный рассказ, как Пушкин встретил Мицкевича на улице, посторонился и сказал:

«Прочь с дороги, двойка, туз идет!»

«Козырная двойка и туза бьет», – быстро ответил Мицкевич, который в находчивости не уступал Пушкину.

Мицкевич писал своему другу А. Одинцу:

«Я знаком с Пушкиным, и мы часто видимся. Он почти ровесник мне, двумя месяцами моложе. В беседе он очень остроумен и увлекателен. Читал много и хорошо, хорошо знает современную литературу. О поэзии имеет чистое и возвышенное понятие. Он теперь написал «Бориса Годунова». Я знаю только несколько сцен ее в историческом роде. Они хорошо задуманы и с прекрасными подробностями».

Мицкевич подарил Пушкину томик Байрона с надписью: «Байрона Пушкину подносит поклонник их обоих».

Мягкий польский мистик тоже увлекался жестким даром английского бунтаря. Он разделял стремление Байрона к свободе, отчасти его презрение к толпе, но личной распущенности Байрона подражать Мицкевич не был склонен. Он был человек сдержанный, застенчивый, целомудренный. Ему не нравились кутежи его русских друзей, их привычка к словесному цинизму. Когда Пушкин отпускал непристойные шутки, Мицкевич его останавливал.

С. Т. Аксаков писал своему другу Шевыреву:

«Завтракал я с Пушкиным, Мицкевичем и другими у Погодина. Первый держал себя ужасно гадко, второй прекрасно. Посудите, каковы были разговоры, что второй два раза принужден был сказать: «Г.г., порядочные люди и наедине с собой не говорят таких вещей» (26 марта 1829 г.).

Пушкин много в себе преодолел еще до встречи с Мицкевичем; но, быть может, тихая, чистая вдумчивость польского поэта помогла ему в этой работе над собой.

Мицкевич был замечательный импровизатор. По-польски он импровизировал стихами, по-французски прозой. Насмешливый, не склонный к преувеличенным восторгам, Вяземский, который не раз присутствовал при таких импровизациях, говорит: «В импровизациях Мицкевича была мысль, чувство, картины и в высшей степени поэтические выражения. Можно было подумать, что он вдохновенно читает поэму, заранее им написанную».

Иногда Мицкевич предлагал слушателям написать темы на бумажках, потом тянул жребий. Раз выпала тема об убийстве в Константинополе греческого патриарха. Мицкевич несколько минут молчал, потом «выступил с лицом, озаренном пламенем вдохновения. Было в нем что-то тревожное, прорицательное. Импровизация была блестящая, великолепная, Жуковский и Пушкин, глубоко потрясенные этим огнедышащим извержением поэзии, были в восторге». Так по памяти много лет спустя описал Вяземский этот вечер, а в письме к жене, написанном сразу, под свежим впечатлением, он говорит:

«Третьего дня провели мы вечер у Пушкина с Жуковским, Крыловым, Хомяковым, Плетневым, Николаем Мухановым. Мицкевич импровизировал, поразил нас силой и богатством, поэзией своих мыслей. Удивительное действие производит эта импровизация. Сам он был весь растревожен, и все мы слушали с трепетом и слезами. Мицкевич импровизировал раз трагедию в стихах, и слушавшие уверяют, что она лучшая или единственная трагедия польская» (30 мая 1828 г.).

Мицкевич далеко не всегда был в торжественном настроении, он тоже умел баловаться. На маскараде у известной артистки Шимановской он сначала импровизировал под музыку хозяйки, потом изображал испанца, испанку и даже попугая.

Пушкин в «Египетских ночах» использовал Мицкевича, но вложил его импровизаторский дар в одного из ничтожных детей мира. А Мицкевич описал в стихах свою прогулку с Пушкиным по ночному Петербургу и их разговор у памятника Петру:

«Однажды вечером два юноши укрывались от дождя под одним плащом, рука в руку. Один из них был паломник, пришедший с запада, другой поэт русского народа, славный своими песнями на всем севере. Знали они друг друга с недавних пор, но знали коротко и уже были друзьями. Их души возносились над всеми земными препятствиями, походили на две альпийские скалы, двойчатки, которые, хотя силою потока и разделены навеки, но преклоняют друг к другу головы, едва внимая ропоту враждебных волн» (перевод Вяземского).

Многое сближало поэтов, но по-разному переживали они две основные стихии человеческой жизни. Мицкевич был несравненно беднее Пушкина любовным опытом. Влюблялся он тоже довольно часто, но у него в крови не было того огня, которым Пушкин и сам горел, и обжигал других. Зато религиозный опыт Мицкевича был несравненно глубже, устойчивее, непрерывнее, его поэзия пронизана светом мистического христианства. Мицкевич горел верою, как Пушкин горел любовью. От ребяческого вольтерьянства Пушкин освободился еще до их встречи. Мицкевич лучше многих был способен понять, почувствовать, что и Пушкина тревожило томление по невидимому. То, что пути их скрестились, не могло пройти бесследно для обоих великих славянских поэтов.

Несмотря на все внимание, которым был окружен Мицкевич в России, его тянуло домой, в Польшу, еще дальше в Европу. Пушкин, сам поднадзорный, сам получивший только видимость свободы, стал, с обычной своей стремительной добротой, хлопотать за польского поэта: 7 января 1828 года он подал записку фон Фоку и в ней просил для Мицкевича разрешения вернуться на родину. Пушкин напомнил, что Мицкевичу было всего 17 лет, когда он вступил в литературное общество, к тому же просуществовавшее только несколько месяцев.

«Мицкевич признает, что он знал еще о существовании другого литературного общества, что ему было известно, что оно ставит себе целью распространение польского национализма. К тому же и это общество просуществовало весьма недолго».

Записка Пушкина произвела желанное действие. Фон Фок в «Секретной Газете», как он называл свои доклады Бенкендорфу, буквально повторил слова Пушкина: «Общество сие не имело никакой возмутительной цели, – и прибавил: – Мицкевич человек образованный, тихий, ведет себя отлично в отношении нравственном и политическом».

Мицкевичу разрешили вернуться на родину. В начале 1829 года он уехал в Варшаву, оттуда за границу. В Россию он больше не возвращался и с Пушкиным больше не встречался. Но издали они друг друга больно ранили.

Польское восстание 1831 года вызвало у Пушкина пламенные патриотические стихи. Мицкевич, который по другую сторону границы также пламенно воспевал патриотизм польский, ответил стихами – «К русским друзьям», где упрекал их, что они изменили либеральным идеям и перешли на сторону самодержавия. Пушкин не был назван, но у него были все основания принять это на свой счет. Его стихотворный ответ остался незаконченным и при его жизни не был напечатан. Это набросанный рукой мастера эскиз, где проступают основные черты характера Мицкевича:

Он между нами жил,

Средь племени ему чужого; злобы

В душе своей к нам не питал он, мы

Его любили. Мирный, благосклонный,

Он посещал беседы наши. С ним

Делились мы и чистыми мечтами,

И песнями (он вдохновен был свыше

И с высоты взирал на жизнь). Нередко

Он говорил о временах грядущих,

Когда народы, распри позабыв,

В великую семью соединятся.

Мы жадно слушали поэта. Он

Ушел на запад — и благословеньем

Его мы проводили. Но теперь

Наш мирный гость нам стал врагом и ныне

В своих стихах, угодник черни бурной,

Поет он ненависть: издалека

Знакомый голос злобного поэта

Доходит к нам!.. О Боже, возврати

Твой мир в его озлобленную душу…

(1834)

Вряд ли Пушкин оставил бы слова об угодничестве черни, если бы собирался печатать этот отрывок. Он хорошо знал, что Мицкевич был такой же независимый поэт, как и он сам.

Неожиданная смерть Пушкина глубоко опечалила Мицкевича, он помянул своего гениального друга на лекциях в Коллеж де Франс и пророчески указал, что эта смерть «нанесла опасный удар умственной жизни России».

Он писал:

«Ему было 30 лет, когда я его встретил. Те, кто его знал в то время, замечали в нем значительную перемену. Он любил вслушиваться в народные песни и былины, углубляться в изучение отечественной истории. Казалось, что он окончательно покидал чуждые области и пускал корни в родную почву. Его разговор, в котором прорывались зачатки будущих творений, становился обдуманнее и серьезнее. Он любил обращать рассуждение на высокие вопросы, религиозные и общественные.

Пушкин соединял в себе различные, как будто друг друга исключающие качества. Его талант поэтический удивлял читателя, и в то же время он увлекал, изумлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума, был одарен памятью необыкновенной, верным суждением, вкусом утонченным и превосходным. Когда он говорил о политике внешней или отечественной, можно было думать, что это человек заматерелый в государственных делах и пропитанный ежедневным чтением парламентских дебатов. Он нажил себе много врагов эпиграммами и насмешками, они мстили ему клеветою. Я довольно близко и долго знал русского поэта, находил я в нем характер слишком впечатлительный, а иногда и легкомысленный, но всегда искренний, благородный и способный к сердечным излияниям. Все, что было в нем хорошего, вытекало из сердца».

Это хорошо знали женщины, с которыми Пушкин был дружен. У него и среди женщин были верные, преданные друзья. В дружбу с ними он тоже умел вкладывать себя. Умел иногда обращать мимолетное любовное чувство в длительную, надежную дружбу. Он любил женское общество, и женщины это чувствовали. Но дамским угодником никогда не был, мог быть насмешливым, далеким, мог очень нелестно отзываться о женских литературных суждениях и вкусах.

Он писал в «Северных Цветах»:

«Природа, одарив их умом и чувствительностью самой раздражительной, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души: они бесчувственные к ее гармонии, примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи, самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму» (1828).

Эта суровая оценка позже могла ему помочь примириться с великолепным равнодушием его собственной жены к его стихам. Но было бы несправедливо применять ее к тем чутким и образованным женщинам, среди которых он жил. Да они к себе таких выходок Пушкина и не относили.

В свои отношения с приятельницами Пушкин вносил отблеск рыцарской преданности, которую можно было принять за легкую влюбленность, и такое же разнообразие оттенков, как и в свою дружбу с мужчинами. С Е. А. Карамзиной, вдовой историка, он был почтительно ласков. С ее дочерью, княгиней Мещерской, вел себя как веселый товарищ. П. А. Осипову подкупал откровенностью и родственной теплотою. С черноглазой фрейлиной, А. Россет-Смирновой, дурачился и острил, точно они были два студента. С Элизой Хитрово капризничал, как балованная женщина, но именно с нею охотно делился волновавшими его политическими мыслями и чувствами. Она была преданна ему восторженно и беззаветно. Вяземский, который тоже был своим человеком в доме Хитрово, писал, что она «питала к Пушкину самую нежную, самую страстную дружбу, проявляя в данном случае доблестные Кутузовские традиции: большое уважение к проявлениям общественной деятельности и горячую любовь ко всему, что составляет славу Русского имени».

Дочь фельдмаршала графа Голенищева-Кутузова, Элиза в первый раз была замужем за графом Ф. Н. Тизенгаузеном, от которого у нее были две дочери. Тизенгаузен был убит под Аустерлицем. Ее второй муж был генерал Н. Ф. Хитрово. После наполеоновских войн он перешел на дипломатическую службу и был посланником в Неаполе, но вскоре умер, оставив вдову почти без средств. Это не помешало ей поддерживать и расширять свои разнообразные связи. Одним из усердных посетителей ее салона в Неаполе был принц Леопольд Саксен-Кобургский. Будущий бельгийский король и советчик королевы Виктории дружески переписывался с Элизой. За старшей дочерью, графиней Екатериной Тизенгаузен, ухаживал и писал ей нежные письма принц Фридрих Вильгельм, позже ставший прусским королем. Младшая дочь, хорошенькая графиня Долли, 17 лет вышла замуж за австрийского дипломата, графа Карла Фикельмонта, который был на 27 лет старше жены.

И мать, и обе дочери, где бы они ни появлялись, пользовались успехом и вниманием. Когда в 1823 году они отправились из Италии в Россию, их путешествие было похоже на триумфальное шествие. В Берлине их носили на руках. Принц Леопольд писал Элизе: «Я слышал, что Его Прусское Величество вас хорошо и должным образом чествовало. Даже на таком большом расстоянии я могу отлично себе представить каждую из моих милых приятельниц в этой обстановке».

Обласкали их и в Петербурге. Белокурая графиня Долли была провозглашена первой красавицей сезона. Этот титул закрепил за ней своим вниманием Александр I. Это была только прелюдия к тому положению, которое Элиза Хитрово и ее дочери заняли в петербургском свете, когда в начале 1827 года окончательно поселились в Петербурге.

Старшая, незамужняя дочь была в 10 лет сделана фрейлиной за заслуги деда фельдмаршала. Теперь императрица Александра Федоровна зачислила ее в свою свиту. Элиза Хитрово, дочь фельдмаршала, вдова дипломата и притом очень милая женщина, пользовалась благосклонностью царской семьи. В свете ее любили, хотя и подсмеивались над ее влюбчивостью. Неутомимый портретист Вяземский писал: «Утра Е. М. Хитрово (впрочем, продолжавшиеся от часу до четырех пополудни) и вечера дочери ее гр. Фикельмонт остались в памяти тех, кто имел счастье в них участвовать. Вся животрепещущая жизнь, европейская и русская, политическая, литературная и общественная, имели первые отголоски в этих двух родственных салонах… Тут можно было запастись сведениями о всех вопросах дня, начиная с политической брошюры и парламентской речи французского или английского оратора и кончая романом или драматическим творением одного из любимцев той литературной эпохи. Было тут и обозрение текущих событий. А что всего лучше, это всемирная, изустная, разговорная газета издавалась по направлению и под редакцией двух любезных и милых женщин. В числе сердечных качеств, отличавших Е. М. Хитрово, едва ли не первое место должно занимать, что она была неизменный, твердый, безусловный друг своих друзей».

Пушкин не раз мог в этом убедиться. Они познакомились, вероятно, в 1828 году. Эта светская женщина сразу отнеслась к Пушкину с сердечной простотой, напоминающей дружбу с тригорскими соседками.

«Не знаю как благодарить вас за заботу о моем здоровье, – пишет ей Пушкин. – Трудности, огорчения и неприятности держат меня вдали от света…»

На него как раз тогда свалилась расплата за «Гаврилиаду», и он говорит с Элизой Хитрово о своей тревоге, как делится с ней и литературными и политическими мыслями. В январе 1829 года графа Фикельмонта назначили в Петербург австрийским послом. Элиза Хитрово, которая была очень дружна со своим зятем, поселилась у него в просторном доме австрийского посольства, где ей была отведена отдельная половина. Пушкин стал часто бывать у нее и у ее дочери. В посольстве он слышал последние европейские новости, мог обсуждать их с людьми не только стоявшими в центре европейской политики, но и влиявшими на ее ход.

Элиза Хитрово была на 16 лет старше Пушкина. Когда они познакомились, она, по тогдашним понятиям, была уже пожилой женщиной. Ей было 45 лет. Но она сохранила способность увлекаться и увлекать, была окружена поклонниками, которые часто были моложе ее. Один из них, граф В. А. Соллогуб, ей посвятил свои первые стихи. Он писал: «Э. М. Хитрово никогда не была красавицей, но имела сонмище поклонников, хотя молва никогда не могла назвать ее избранников, что в те времена была большая редкость. Она даже не отличалась особым умом, но обладала в высшей степени светской привлекательностью, самой изысканной и всепрощающей добротой, которая только встречается в настоящих больших барынях».

Элиза славилась красотой своих белых плеч и очень охотно выставляла их напоказ. За это ее насмешливые друзья, Вяземский и Пушкин, прозвали ее Элизой Голенькой.

«Эта истина совсем голая, как плечи нашей приятельницы», – писал Вяземский Смирновой-Россет. Элиза добродушно принимала их шутки, не обижалась.

Она подкупала Пушкина своей деятельной добротой, искренностью, но сбивала его бурностью своих чувств. Как поэта, она окружила его восторженным культом. Так было с начала их знакомства и до его смерти. Одно время она была просто и открыто влюблена в него. Трудно, да и не к чему устанавливать хронологию этой любовной истории. Важно то, что Элиза заняла свое определенное место в его жизни. Мимолетная связь, полная такой страстной нежности с ее стороны и шутливой небрежности с его, перешла потом в прочную, хорошую дружбу. Пушкин не очень церемонился со своей поклонницей, а она заботилась о нем, старалась разогнать предубеждения против него, снабжала его иностранными книгами и газетами, которые не было разрешено выписывать. Через нее Пушкин получал стихи В. Гюго, Сент-Бёва, Альфреда де Мюссе, в котором сразу угадал большое дарование. Он в письмах обменивался с нею мыслями о книгах и политике, чего мы не видим в других его письмах к женщинам, не исключая писем к жене.

Элиза терпеливо сносила его причуды. Знала, что свою долю в его жизнь она вносит, что он к ней привязан. Но со сватовством его, которое совпало с разгаром ее влюбленности, ей сначала было очень трудно примириться.