Глава четырнадцатая Тысяча пятьсот шестьдесят седьмой год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четырнадцатая

Тысяча пятьсот шестьдесят седьмой год

1

Прошел уже год после пиршества гёзов. 10 апреля Вильгельм Нассауский пишет королю Испании, что решил уйти в отставку. Он находится в здании ратуши. Он смотрит на стены своего кабинета, на большую карту мира. Видит через окно, как солнце садится в море. Видит маневрирующие корабли. Назавтра он пригласил к себе городских нотаблей и нескольких друзей. Он хочет встретиться с ними перед отъездом. Ему холодно в этой большой зале. Он заставляет себя улыбнуться, но к горлу подступает комок. Не сумев скрыть навернувшиеся на глаза слезы, он перестает обращать на них внимание. Он говорит тем, кто его окружает: «Друзья мои, пришло время сказать: „Из глубины взываю к Тебе, Господи…“»[128] Каждый из соратников по очереди приближается к нему, говорит какие-то слова, пожимает руку или обнимает. Наконец Вильгельм выходит на улицу. Только что начался дождь. Ему подводят коня. Никто больше не произносит ни слова.

Что успел он сделать за этот год? После разгрома собора восстановил порядок в Антверпене. Из всех арестованных бунтовщиков были наказаны только трое, да и то иностранцы, — он хотел, чтобы город успокоился. Он вступил в переговоры с кальвинистами: официально разрешил им устраивать собрания, и они в ответ вернули захваченные здания церквей. Он защищал монахов и священников, защищал всех католиков. Терпел недовольные письма регентши («Я не давала Вам права в таком расширенном смысле толковать статьи Соглашения…»). Сейчас он вспоминает, чем занимался, исполняя должность статхаудера.[129] Осень он провел в провинциях Голландия, Зеландия, Утрехт, постоянно поддерживая контакты с Антверпеном. Он обеспечивал безопасность на дорогах и на море. Сколько раз он встречался с горожанами Амстердама, Харлема, Гааги, Делфта, Утрехта — встречался с людьми, уже созревшими для убийства, чтобы убедить их жить по-христиански, терпимо относясь к вере и обычаям ближнего? Он объяснял им преимущества Соглашения — хотя знал, что регентша не считает себя связанной этим Соглашением, так как якобы подписала его под угрозой применения силы; знал, что она собрала вокруг себя католиков, не желающих идти ни на какие уступки, и по повелению своего брата навербовала наемников в Германии. Он знал, что испанская армия уже выступила в поход. Его брат Людовик, подстрекаемый Бредероде, готовил восстание и настойчиво уговаривал его присоединиться к инсургентам. Он, Вильгельм, отказался участвовать в этом безумии. Регентша настойчиво требовала, чтобы он предоставил ей информацию о планах брата и его друзей. Он верно служил ей до последнего — пока эта служба не вступила в противоречие с его честью. Он все еще надеялся на невозможную перемену в настроении короля, но уже должен был готовиться к войне. Он нуждался в средствах для набора солдат. В марте, после встречи с братьями, он продал свое столовое серебро и драгоценности, так как вся его наличность хранилась не здесь, а в Дилленбурге.[130]

Его лицо стало мокрым от дождя. Он слышит крики чаек и шум порта. Вскакивает в седло и трогает поводья. Его провожают, образуя почетный эскорт, около шестидесяти бюргеров. Из-за сильного ветра плащи их облепили плечи и развеваются за спинами как черные знамена. Едва они достигают земляного вала, следом за ними устремляется толпа; другая толпа преграждает путь. В голове Вильгельма проносится мысль, что надо было уехать на заре. Во взглядах людей — беспокойство и упрек. Они хотят знать правду. Правда ли, что он их покидает? Кто-то хватает его лошадь под уздцы. Он смотрит на них с искренней теплотой: «Я еду в Дилленбург. Хочу поохотиться на сокола». Какая-то женщина говорит: «Монсеньор, такому человеку, как вы, принцу Оранскому, сейчас подобало бы подыскать себе более достойное занятие!» Эскорт окружил его, расчищает для него путь. Ничьи руки уже не касаются его, но собравшиеся еще долго смотрят вслед. И вот он остался один — за пределами города, на равнине, терзаемой дождем и ветром.

Он пускает лошадь рысью. И мысленно перебирает в памяти события последнего месяца. Бредероде захватил Амстердам (оккупировав главным образом таверны). Ян Марникс, во главе маленького отряда, двинулся к Антверпену. В трех милях от земляного вала его окружили войска регентши. В Антверпене сразу начались волнения. Жена Яна Марникса бегала по улицам, умоляя горожан поспешить на выручку ее мужу. Две тысячи человек сломали городские ворота, которые Вильгельм незадолго до того приказал затворить, и устремились навстречу неизбежному сражению. Они в любом случае ничем не помогли бы Марниксу — просто были бы все перебиты. Вильгельм поскакал галопом, взяв с собой Хогстратена, и успел их перехватить. Он встал у них на пути: «Вы идете на верную смерть! Вас затопчет кавалерия! Если тут кому и нужна ваша помощь, так только мне. Помогите мне, и я обещаю жить и умереть с вами». Он увидел нацеленные на него дула пистолетов, услышал крик: «Предатель!» — «Если вы считаете, что я вас предал, убейте меня!» — Он подумал, что сейчас умрет. И двинулся вперед, на них. Они нерешительно подались назад. Он убедил их вернуться в город. Там толпа стала требовать, чтобы солдаты гарнизона открыли арсенал. Вильгельм крикнул: «Вы требуете оружия?! Оно — ваше!» Он таким образом сделал мятежную толпу частью гарнизона. Он лично, на площади перед ратушей и в четырех других местах Антверпена, выступал перед народом, каждый раз заканчивая свою речь возгласом: «Да здравствует король!» Ему отвечали: «Да здравствуют гёзы!» Он делал вид, будто не обращает на это внимания. Он говорил себе, что предотвратил кровопролитие, бессмысленную бойню. Но как долго еще может держаться это хрупкое равновесие противоборствующих сил? Он продал все, что у него оставалось, и взял в долг гигантские суммы у финансистов Антверпена, которые теперь, по прошествии нескольких месяцев, ему их предложили. Те, кто купил его шпалеры и мебель, по договоренности должны были вступить во владение своим новым имуществом с момента отъезда Вильгельма. Поэтому на протяжении этих последних дней он чувствовал себя в собственном доме гостем.

Он направляется к Бреде. Он спешит. В Виллебруке, возле канала, который соединяет Мехельн с Брюсселем, его ждет Эгмонт — ждет под этим непрекращающимся дождем. Что они могут еще сказать друг другу после той октябрьской встречи в Термонде, проходившей с участием Людовика, Горна и Хогстратена — под видом охотничьей прогулки? Тогда он хотел убедить Эгмонта, что король Испании готовится к вторжению в Нидерланды и что самое надежное средство избежать оккупации — это помешать испанцам войти в страну. Он хотел внушить участникам встречи, что им всем необходимо объединить свои усилия, избегать запальчивых выходок и излишней доверчивости, вовремя выступить против испанских солдат, не дав тем оправиться от тягот путешествия; что необходимо искать союза с лютеранскими князьями, ведь жена Вильгельма — племянница курфюрста[131] Саксонского, а жена Эгмонта — сестра курфюрста Пфальцского. Разве король Испании осмелился бы глумиться над правами нидерландских дворян, если бы могущественные германские князья поддержали их, стали их союзниками? Такую беседу вели тогда эти благородные сеньоры — стороннему же наблюдателю показалось бы, что они не думают ни о чем, кроме охоты. Осенний лес вокруг них шумел и полыхал огненно-рыжей листвой. В домике, выбранном для этой секретной встречи, было всего две комнаты: столовая, куда поставили стол (на светлой скатерти среди пирамид фруктов и корзин с виноградом сверкали хрустальные бокалы и серебряная посуда), и кухня, совершенно пустая, поскольку всю провизию привезли из Брюсселя. Эгмонт и Вильгельм ненадолго остались наедине в этой кухне. Эгмонт стоял у окна, на фоне будто охваченной пожаром листвы. Он напоминал фигуру кавалера, вытканного на золотистой шпалере. Унизительное пребывание в Мадриде ничему его не научило. Он по-прежнему видел в Филиппе II только герцога Бургундского и магистра ордена Золотого руна — и считал себя его преданным вассалом. Когда все доводы Вильгельма были исчерпаны, эти двое еще оставались какое-то время рядом, безмолвные и печальные. Роскошная осень, которая обрамляла их рандеву, вдруг показалась Вильгельму порой умирания, когда всё и вся сбрасывают с себя внешние покровы и ожесточается душой. Потом они вышли из кухни и присоединились к остальным. «К сожалению, Эгмонт, — успел еще прошептать Вильгельм, — вы и ваши единомышленники занимаетесь тем, что строите мост, по которому войдут сюда испанцы. Войдя же, они его сломают. То есть они сломают вас»… Сегодня, по прошествии полугода, под этим надоедливым апрельским дождем, каких других слов ожидает от него Эгмонт? Разве они могут позволить себе хотя бы взаимную откровенность? Эгмонт определенно просил о встрече по поручению Маргариты — за ним издали наблюдают двое агентов регентши. Он умоляет Вильгельма не покидать Нидерланды. Как дать ему понять, что испанский ястреб уже парит над ними и что он, Вильгельм, уезжает лишь для того, чтобы вернуться в более удачное для борьбы время и освободить свою несчастную родину? Они долго — молча — смотрят в лицо друг другу. Больше они не встретятся. Спускается ночь. Вильгельма томит желание поскорее оказаться в Бреде.

Бреда. Он прощается со своими вассалами, со своими слугами. Убеждает их не рисковать понапрасну жизнью, когда испанцы оккупируют страну. Говорит, что они должны продолжать верить ему и что он покидает их лишь на время, но не отрекается от них. Он смотрит на валы и стены своего замка, серые на фоне белесого неба. В последний раз шагает по мокрым лугам, вдоль ручьев, окаймленных ивами, среди нежных примул, которые растут по обеим сторонам дороги. Телеги, накрытые чехлами, вскоре повезут мебель из здешнего замка в Дилленбург. Вильгельм представляет себе, как испанские солдаты войдут в его парк, станут устраиваться на отдых сразу во всех комнатах его дома. И вот уже он — с женой Анной и тремя дочерьми — отправляется в дорогу. Он хочет создать видимость, что собрался в Дилленбург только для того, чтобы повидать родных. Поэтому оставляет в Лувене сына, Филиппа Вильгельма: сам факт его присутствия в Нидерландах должен будет усыпить все подозрения. Сын носит такое имя в честь своего крестного отца, короля Испании. Пусть же это имя его защитит! Ему четырнадцать лет. Вильгельм следил за его образованием, подбадривал его, напоминал, что дворянин должен учиться не ради приобретения внешнего лоска или собственного развлечения, но для того, чтобы подготовиться к служению тем, за кого несет ответственность. Они часто беседовали в большой университетской библиотеке или в аллеях парка, под птичьи трели. Сейчас Вильгельм задумался о том, что оставляет своего единственного сына заложником… И вот они с женой уже прибыли в страну и замок его детства: он видит знакомые остроконечные башенки, построенные еще в прошлом веке; виноградники; леса; реку Дилл и ее мельницы; мостки, на которых крестьянки стирают белье; маленькие, позеленевшие от мха деревянные мосты; сады со сливовыми и вишневыми деревьями и множеством дроздов. Маленький замок, маленькое имение, захудалый дворянский род… Ничто не предвещало, что Вильгельм Нассауский станет Вильгельмом Оранским, знатнейшим из вельмож, принцем, будущим освободителем Нидерландов; что он удостоится чести носить имя, которое Данте вписал в свою поэму. Но когда ему исполнилось одиннадцать (он тогда еще посещал школу, открытую его родителями для детей знатных сеньоров из близлежащей округи, равно как и для детей их слуг), к нему перешли по наследству права на всю Фландрию, Франш-Конте и Дофинэ, Шароле, часть Брабанта и Люксембурга, область Арль и герцогство Гравина — а также на три княжества в Италии, шесть графств и два маркграфства, два виконтских владения, примерно пятьдесят баронств и три сотни других доменов; наконец, на суверенное княжество Оранж. И он оставил Дилленбург с его кисловатыми вишнями и дроздами, оставил свою семью, оставил Лютеровы псалмы — ради брюссельского двора и ради того, чтобы император положил на его плечо руку, прежде чем объявить о своем отречении от престола.

2

Есть ли другой такой святой, который сначала, как Павел, исполнял бы роль палача своих будущих единоверцев, а потом занял бы место тех, кого недавно преследовал, и испытал на себе самом издевательства толпы, тюремное заключение, смерть под топором палача? Брейгель видит в своих грезах тот момент, когда Стефан, первый мученик за веру, умирает под градом камней, тогда как будущий апостол сторожит плащи его убийц, продолжающих тщательно целиться в человека, глаза которого уже закрылись. Почувствует ли Павел стыд — в тот вечер или в последующие дни — из-за того, что прислуживал подонкам? Нет. Только нетерпеливое желание сравняться с ними. Очень скоро он уже не будет довольствоваться ролью мальчика на побегушках, присматривающего за вещами тех, кто побивает камнями дурака, их же и благословляющего. Он больше не согласится наблюдать издали, как булыжники ударяются в грудь еретика и оставляют глубокие порезы на лбу — пока тот не свалится, словно подкошенный, наземь. Ему недостаточно будет просто смотреть на мертвое тело, накрытое белым плащом с проступающими пятнами крови, — тело, в которое еще летят последние камни. Он растет. Он хочет только одного — верно исполнять свою службу. Несмотря на юный возраст, он занимает почетное место в армейской иерархии. Он носит оружие с элегантностью и любит пускать его в дело. Но он также вооружен лаконичным и метким словом. Когда он ведет свой отряд или отчитывается перед старшим по званию, его слово — это уже поступок. С первого взгляда видно, что он — человек, который раньше других сообразит, куда вонзить клинок и как заманить противника в ловушку. Он — еврей и одновременно римлянин. Он — римский гражданин: его родители заплатили за это должную цену. Он охотно бросает римлянам упреки в том, что они забыли о славе Империи, о своем долге по отношению к Кесарю. Он презирает всех тех евреев, которые не хотят понять, что процветание детей Авраама начнется только после утверждения римского господства на всей земле. Он от души готов сотрудничать со строителями нового порядка. Те евреи, которые затаились в своих жалких убежищах и еще продолжают сопротивление, пожалеют об этом. Что же касается тех, кто принимает некоего Иисуса из Назарета (заслуженно распятого, но, по слухам, восставшего из мертвых) за Мессию Израиля, — их он просто ненавидит! Он ненавидит их с такой силой, что это удивляет его самого. У него есть достаточно причин, чтобы ненавидеть и убивать их: они лгут; они благословляют, поднимая глаза к облакам, своих палачей; они предали Бога Израиля, совершают святотатственные поступки и навлекают на весь свой народ гнев римлян (тогда как последние желают для провинций только блага). Они не понимают, что евреям достаточно быть трудолюбивыми и скромными, чтобы однажды обрести власть над Римской империей, которая властвует над всем миром. Они менее всех других способны постичь великий замысел Бога Израиля, близость осуществления Его обетования. Однако сия ненависть, вынужден он признать, сия ненависть в нем, подобная огню, подобная ране, подобная грозному светилу, подобная гною, подобная хищному зверю, которому выкололи глаза, — сия ненависть не может быть объяснена никакими разумными соображениями. Это — ненависть, которая разлита в крови. Это — ненависть, ниспосланная свыше. Если бы он, Савл, оказался на Голгофе в нужное время, он бы вырвал из рук солдата копье, которое тот с таким ленивым безразличием вонзил в бок распятого, и ударил бы преступника сам, изо всех сил, от всей души!

Он хочет только одного — быть полезным римлянам. Он — умелый воин, к тому же умеет убеждать людей и происходит из хорошей семьи. Если бы ему доверили когорту, они бы увидели, на что он способен! Кто сможет отказать в праве стать командиром этому серьезному молодому человеку? Кто сможет отказать? Евреи и римляне пришли, наконец, к согласию. В империи воцарился мир! Синагога и префектура находят общий язык куда лучше, чем полагают некоторые, во всяком случае, по одному пункту: та и другая видят в учениках мнимого Мессии Израиля заразу и угрозу для общества. Уже подписан и скреплен печатью соответствующий указ. Собран отряд. Савл из Тарса ведет его в поход, чтобы схватить в Дамаске этих злоумышленников и доставить их в Иерусалим, скованных цепями по трое. Какая дорога ведет из Иерусалима в Дамаск — пыльная и ровная? Брейгель представляет себе Павла на такой дороге, какую видел в Альпах. Вдали различимы море, крошечные корабли, прекрасная зеленая равнина с несколькими деревнями. Отряд в горном ущелье, среди камней цвета глины, похож на извивающуюся змею. Пешие солдаты — недавние крестьяне: они повесили шлемы на сгиб руки или же эти шлемы сползли им на глаза; всадники одеты по моде, их кафтаны сшиты из дорогих тканей — бледно-зеленых, золотисто-желтых. Колонна движется довольно быстро. Савл в военном обмундировании чувствует себя превосходно. Ему нравится держать руку на эфесе меча. Запах лошадиного и человеческого пота, перестук шагов и цоканье копыт, ветерок раннего утра, характерный шум воинского отряда на марше, ощущение собственной силы, бряцание оружия, сознание того, что он, Савл, наконец-то командует людьми и весь план операции находится у него в кармане, в его голове, — все это доставляет ему удовольствие, восхитительное именно по причине своей наивности. Но он не улыбается. Он запрещает себе улыбаться этому счастью молодого офицера, скачущего верхом среди своих людей и выполняющего задание, которое, возможно, принесет ему служебное повышение. Вместо этого он выпячивает грудь колесом, как настоящий римлянин. Изображает из себя конную статую. Разыгрывает перед своими подчиненными роль образцового начальника. К сожалению, в данный момент все думают только о трудном подъеме, а если и поднимают глаза, то лишь для того, чтобы бросить взгляд на прекрасный мир вокруг, на высокие скалы, большие темно-зеленые деревья и эту равнину внизу — далекую, безмолвную.

Свежесть сосен. Бряцание конской сбруи и оружия. Ржание лошадей. И вдруг — в середине колонны несколько человек стукаются в затылки впереди идущих. Что-то произошло. Оказывается, это их командир упал с лошади. Уже один из всадников поскакал к голове колонны, чтобы ее остановить. И тут кто-то говорит, что лошадь командира не споткнулась. Савл упал сам. А ведь он хороший наездник. Может быть, солнечный удар? Но нет, погода нынче прохладная. Скорее, какая-нибудь болезнь — так бывает. Павел лежит на земле, окруженный светом и ночной тьмой. Свет этот подобен слову: «Савл, Савл! что ты гонишь Меня?» Он откликается — так человек с завязанными глазами нащупывает рукой дверь, проход. Он откликается как во сне: «Кто Ты, Господи?» И слышит в ответ голос (очень мягкий и очень печальный, звучащий издалека и одновременно совсем рядом): «Я Иисус, Которого ты гонишь…»[132] Когда его поднимают, когда он поднимается на ноги, света уже нет. Его окружает ночь, мрак подземелья. Он чувствует на своих руках кровь святых, которых предавал смерти, — и вот теперь именно ему поручено свидетельствовать, что Христос жив. Он хочет сесть на коня. Он знает, что должен ехать в Дамаск и что там люди отнесутся к нему с состраданием. Его берут за руку, подсаживают. Ведь он, который еще недавно выпячивал грудь и корчил из себя гордеца, теперь превратился в слепого — такого же, как те, что протягивают дрожащую руку за подаянием. Однако голос Христа остался в груди Павла и жжет его изнутри, как сладостный ожог. Выше, чем горы, которые он пересекал, стены внезапно обступившей его ночи. Вокруг него стук солдатских башмаков, грохот сорвавшихся где-то внизу камней, треск раскачиваемых ветром деревьев.

Какое безумие заставляло его желать смерти учеников Иисуса — так же страстно, как царь Саул желал смерти Давида?

Солдатам, которые шли рядом с ним, тоже показалось, будто они слышат обращающийся к Савлу голос. Они удивились, что никого не видят. Видели ли они ослепивший Савла свет? Время близилось к полудню. К тому же для них это был простой инцидент на дороге, который они тут же забыли. В этом свете, который ослепил Савла — и был для него солнцем, бурей, чем-то гораздо большим, чем то и другое, чем-то совсем иным, нежели светило или молния, — они, солдаты, не увидели (и не услышали) ничего особенного. Они не устрашились этого пламени, окутавшего его, словно плащ. Если мы посмотрим на картину Брейгеля, которая изображает этот эпизод, то прежде всего увидим горы, солдат, упорно преодолевающих подъем, знаменосца с розовой орифламмой, грациозно плывущей в небе, забавную шляпу всадника, сделанную как бы из листьев и напоминающую своей формой артишок. Мы можем даже и не заметить преображения гонителя христиан. Если бы маленький кусочек красочного слоя отвалился, мы бы поняли лишь то, что художник запечатлел переход обычного воинского отряда через горы. Мы бы остались в неведении относительно цели движения этого отряда и не узнали бы, что средоточием всего здесь является человеческое сердце, ослепленное неземным светом. Савл, подобно Моисею, встретил на своем пути Свет и Пламень. «Я есмь Сущий»,[133] — сказал Голос из горящего куста. А Свет на горе близ Дамаска: «Я Иисус, Которого ты гонишь; трудно тебе идти против рожна».[134] Тот самый Свет, Который говорил с Моисеем, захотел обрести имя — как каждый из нас. Бог сделал Себя неотделимым от плоти, которую могут истязать палачи. Незримый Отец людей стал человеком, ходящим среди нас; более того — отождествил Себя с самыми малыми, самыми последними из страждущих.

Тот, кто ранее не помышлял ни о чем, кроме преследования и убийства христиан (и потому весть о его приближении к городу повергла в ужас всю мессианскую общину), теперь входит в Дамаск беспомощным слепцом, которого каждый может ударить, — как ударяли Христа, предварительно завязав Ему глаза, во дворе дворца, где вершили над Ним суд. Некий человек по имени Анания видит Савла во сне и, придя к нему, именем Христа возвращает ему зрение. При этом он говорит: «Брат Савл! Господь Иисус, явившийся тебе на пути, которым ты шел, послал меня, чтобы ты прозрел и исполнился Святого Духа».[135] И Павел отправляется в путь, в Антиохию. Его ведет Христос, присутствующий в нем самом. И уже не он, Павел, видит, но его глазами видит Христос. То, что он знает, он узнал благодаря Божескому, а не человеческому слову. Подобно Ионе, спасшемуся из бездны, он спешит к своей Ниневии. То, что он знает, он узнал, когда был во мраке — и тогда, когда мрак обратился в Свет. Пока на него не снизошел Дух, Книги, которые он знал наизусть — он выучил их у ног мудрого раввина Гамалиэля, — оставались для него темными; хуже того, они были как бы чешуей на его глазах, бельмами, мешавшими видеть. Но Дух коснулся его сердца. Дух обратил в веру мощь его заблуждений и преступлений. И он ощутил настоятельную потребность свидетельствовать в синагогах об Иисусе — хотя только вчера эти синагоги уничтожал. Позже он придет в Иерусалим, чтобы помолиться в храме, где проповедовал Иисус, и встретиться с Петром, главой апостолов. Он не сам возжелал этой встречи: его направил Христос как Своего посланца и служителя.

Питеру Брейгелю дорога независимость Павла, не склонявшегося ни перед кем, кроме всемогущего Бога, и получившего свои полномочия не от людей, но от Духа. Брейгель с нежностью смотрит на этого человека, упавшего с лошади на горной тропе, — он кажется таким маленьким среди огромного воинства. Когда он придет в себя после этой встречи с молнией, этой встречи с пламенем любви, тогда слово его достигнет самых отдаленных уголков мира. Он скажет Петру, еще скованному ритуалом и, быть может, в большей степени преданному старой, чем новой жизни: «Тебе — иудеи; мне же пусть достанутся все остальные: эти варвары, эти римляне, эти греки». А потом, еще дальше, — эта Галлия, эта Фландрия! Солдаты, которые думали, что идут воевать ради Кесаря, невольно стали первооткрывателями новых дорог для рождающейся Церкви. Но как нам поверить, Господи, что Ты всегда будешь обращать ужас в радость, а животное неразумие — в разум? Солдаты герцога Альбы уже выступили в поход, уже движутся по прохладным и солнечным альпийским дорогам, чтобы покарать народ Фландрии, воздвигнуть смертные костры на перекрестках дорог — там, где апостолы Церкви на заре христианства воздвигали стол Еммауса!

3

Филипп II составляет хартию об основании Эскориала. Говорят, для него нет большего удовольствия, чем проводить время в обществе тамошних монахов: он специально приезжает, чтобы пожить с ними в том маленьком доме, который служит им пристанищем на период строительства. Он всегда появляется там неожиданно и ненадолго, а хотел бы остаться навсегда. Он мучает своими расспросами и распоряжениями рабочих и подрядчиков, obrero mayor.[136] Прошло уже четыре года с тех пор, как на этом месте кирка в первый раз стукнулась о камень! Между тем строительство ведется a toda furia.[137] Филипп II желает сам быть архитектором этого сооружения, которое станет восьмым чудом света: Хуан Баутиста де Толедо, ученик Микеланджело, и Хуан де Эррера — всего лишь его помощники. Сначала он задумал построить храм Виктории и посвятить его святому Лаврентию, даровавшему ему победу над французами в Сан-Кантене. Но смерть императора подсказала ему, что храм должен быть грандиозной усыпальницей, усыпальницей династии. Однако этот колосс из белого камня (который здесь, в пустынных предгорьях сьерры, очень скоро посереет) есть не более чем цоколь куда более вместительной и высокой — духовной — конструкции. Она вырастет из погруженного в скорбь сердца королевства и станет прибежищем для царственных усопших, для всех вообще душ Чистилища — головокружительная архитектурная конструкция из заупокойных месс. И здесь, среди колючих кустов и щебня Гвадаррамы, она будет нести вечную вахту, ни на миг не прекращая своего бдения, ради великих мертвецов Испании — вплоть до ужасной зари Последнего Суда. Он сам, Филипп, будет наезжать сюда очень часто, при первой возможности, будет проводить здесь все большие праздники и, невзирая на суровые кастильские зимы, молиться и бодрствовать ночами, как простой монах, в этой келье, в которой достаточно открыть дверцу — и перед глазами предстанут нескончаемая месса, святое таинство Евхаристии, священник с дароносицей. Он, Филипп, будет жить здесь словно в гробнице. Он, живой, станет участвовать в тех же мессах, которые будут служить и за упокой его собственной души, когда она низринется, наконец, в горькие пламена Чистилища — а это непременно произойдет, ибо он знает, что грехи его столь же велики, сколь и его безмерная любовь к Богу.

Отцу Хосе де Сегуэнца — тому самому, который высказал столь разумные соображения по поводу босховского «Сада наслаждений», — принадлежит следующая мысль: «В тот же год, можно сказать, в тот же месяц, когда был заложен первый камень этого храма, закончился Тридентский собор — положили последний камень в его здание. Ради утверждения и сохранения принятых Собором святых догм и статутов католический Король заложил первый камень цитадели и храма, в которых эти догмы и статуты утвердятся навечно, — и им будут повиноваться всегда». Король с восторгом вглядывался в свое творение, видя в нем зеркальное отражение себя. Он — новый Давид, ибо сражается за истинный Израиль, который есть Церковь; новый Соломон, ибо построил этот храм и, подобно древнему царю, владычествует над Иерусалимом; новый Моисей, ибо запечатлел в этом каменном здании, среди скал и пустыни, пред лицом неверных и мятежных народов, Божий Закон, Символ Католической веры. А эта усыпальница, в которой покоится тело императора, — она достойна соперничать с памятниками Ватикана и Рима. В то время как еретики пытаются опорочить монашеский уклад жизни и разрушают монастыри, король Испании воздвиг особый, колоссальный монастырь. В то время как они оскорбляют Мессу, он насадил безграничный лес месс. В то время как они презирают блеск католических церемоний и отрицают святость икон, он выкачал из всей Европы лучшие произведения тысяч живописцев, шпалерных мастеров, рисовальщиков картонов, бронзировщиков, литейщиков колоколов, ювелиров, вышивальщиков, изготовителей органов; он бросил в этот тигель чуть ли не всё золото Испанского королевства и Нового Света. В то время как они швыряли собакам мощи великомучеников и смеялись над культом святых, он собрал в сем новом Ковчеге Завета, где уже хранилась рука святого Лаврентия, самые священные реликвии: мощи святого Юста и святого Пастора, святого Филиппа, святого Варфоломея, святого Иакова — апостола Испании, и многих других. Эти мощи прибывали в специальных ящиках со всех концов христианского мира. Длинные вереницы верующих тянулись через всю Испанию, дабы проводить их к месту последнего упокоения.

Кажется, будто целый город вырастает из-под земли посреди этой пустыни. Двадцать подъемников с подвижными блоками работают между колоннами церкви. Сорок волов, меся грязь или вздымая тучи пыли, тянут телеги, нагруженные гранитными блоками, резными капителями, карнизами, пилястрами. В горах непрерывно стучат топоры и визжат пилы: там валят и обтесывают дубы и сосны. Тогда ли, когда король, сидя на большом камне, наблюдал за этим движением, ему пришла в голову мысль раздавить Фландрию, как он только что раздавил каблуком нескольких муравьев? Или это решение созрело в нем, когда он предавался пламенным и слезным молитвам? Разграбление церквей оказалось удачным предлогом для вмешательства. Ничто не доказывает, что король намеренно спровоцировал действия мятежников. С другой стороны, ничто из того, что мы знаем об этой преступной и безумной душе, не мешает нам подозревать его в подобном вероломстве. Угроза гибели наползает на Фландрию, как удлиняющаяся тень Эскориала. Король назначает ответственным за операцию герцога Альбу. 17 апреля герцог отплывает из Картахены на Сицилию, чтобы набрать там tercios.

Tercios представляют собой сводные полки, состоящие из трех родов войск: кавалеристов на арабских конях, вооруженных шпагами и копьями; пехотинцев, вооруженных пиками и алебардами; пехотинцев, вооруженных аркебузами и мушкетами, — это армия совершенно нового типа. Все бойцы считаются простыми солдатами, хотя среди них много людей благородного происхождения, а некоторые даже имеют право носить титул дона, которым обладает не всякий hidalgo.[138] Каждому прислуживают один или несколько слуг. Почти всех сопровождают сожительницы или жены. Брантом,[139] видевший их в Лотарингии, оставил запись: «Этих мушкетеров вы бы приняли за принцев, настолько они были надменны и столь гордо и грациозно вышагивали». А один историк позднее назовет их «ужасным вавилонским смешением испанских живодеров и итальянских содомитов». Поистине, инфернальные когорты! Эти войска никогда не ступают на испанскую землю: они упражняются во владении оружием, ожидая своего часа, на Сицилии или Сардинии, в Ломбардии или Неаполе. Все солдаты одеваются приблизительно одинаково: рубашка и пурпуэн,[140] шоссы[141] и чулки, башмаки, ропильи (короткие плащи-куртки с откидными рукавами); но наряды их выглядят весьма пестро, ибо таковы их вкусы, да и вещи постоянно приходится чинить, накладывая разномастные заплаты. Дополнением к описанному стандартному костюму обычно служат шляпы с перьями, большие отложные воротники, зеленые или пурпурные пояса, шелковые или атласные перевязи, носимые поверх кирасы. Они хорошо питаются, так как не только получают жалованье, но и промышляют добычу в деревнях. Если у них появляется повод жаловаться на офицеров или происходят задержки с выплатой денежного содержания, они тотчас поднимают бунт и избирают предводителя из своей среды. Они считают себя потомками альмугаваров — отрядов каталонских наемников, которые в XIV веке образовали военную республику и завоевали одно из греческих герцогств. Они — фанатики чести и имеют репутацию непобедимых.

Когда Европа узнала, что десятитысячное войско этих ландскнехтов выступает в поход, ее охватил смертельный ужас. Альба пересекает Альпы: жители Женевы думают, что Испания решила стереть их город с лица земли, и готовятся к обороне. Однако испанская армия обходит город стороной. Теперь очередь Доля и Безансона опасаться осады или штурма. Но ужасное воинство минует их и направляется к Люксембургу. Там — та же паника. Повсюду по пути следования армии население вынуждено обеспечивать ее продовольствием и размещать на постой в своих домах. В те местности, где последний урожай был не слишком обильным, вслед за солдатами Альбы приходит настоящий голод. Маленькие деревни затоплены этим чудовищным потоком вооруженных головорезов! Старые страхи становятся былью. На крестьян обрушиваются всяческие бедствия. Солдаты опустошают житницы и риги, сжирают скот, порой оказываются виновниками пожаров — по небрежению или по злобе. Все должны им служить, всё подчинено их нуждам. За три месяца до прибытия первых кавалеристов в Нидерланды для них уже собирают селитру, изготавливают порох и фитили, отливают пули, выковывают пики, сооружают мосты, ремонтируют дороги, закупают в Германии шлемы и кирасы. По пути Альба вербует новых солдат. В итоге на подходе к Семнадцати Провинциям испанская армия насчитывает уже около сорока тысяч наемников, не считая их жен и слуг.

Еще месяц, еще неделя до появления этой чумы! Бредероде укрепил фортификационные сооружения Вианена и мобилизовал войска. На дорогах полно тех, кто из страха собрался бежать в Германию или Англию; они бредут с тяжелым сердцем, толкая перед собой тачки, груженные всем, что можно было захватить с собой. Филипп де Марникс, который сейчас носит траур по брату, находится среди этих несчастных, в Эмдене, — чтобы ободрить их и чем-то помочь. Эгмонт отправляется навстречу Альбе. Люди не так давно видели его в Валансьенне, где он вместе с Нуаркамом (зловещей фигурой, как мы увидим дальше) восстанавливал испанский порядок. Теперь его видят в Тирлемоне, недалеко от Брюсселя, — в местечке, куда только что вошла испанская армия. Хочет ли он вернуть герцогу долг вежливости, поприветствовать Альбу, как тот приветствовал его, Эгмонта, у ворот Мадрида? Или чувствует себя обязанным лично засвидетельствовать почтение посланцу испанского короля? Или еще надеется смягчить остроту ситуации, улучшить положение вещей? Как бы то ни было, вид у него такой, будто он начисто забыл о позоре, связанном с неудачей его испанской миссии.

Герцог и граф знакомы с давних пор. Они оба служили императору. Оба были в его ближайшем окружении во время битвы за Тунис. Знает ли Эгмонт, что Альба завидует ему и потому ненавидит? Сейчас они уже заметили друг друга — пока издали. «А вот и первый еретик, — говорит Альба Эгмонту и дружески пожимает протянутую руку, а потом кладет ладонь ему на плечо. — Учитывая мой возраст, граф, вы могли бы избавить меня от столь долгого путешествия!» Эгмонт преподносит ему в качестве подарка несколько великолепных жеребцов. Они идут по лагерю. Крупные капли дождя ударяются о крыши палаток, блестят на оружии и пушках. Солдаты не выказывают фламандскому сеньору ни малейшего уважения — они не расступаются, чтобы дать ему дорогу, не снимают шляп; его провожают холодными взглядами, а некоторые даже шипят сквозь зубы: «Лютеранин! Лютеранин!» или: «Предатель!» Под небом лилового цвета, на границе леса и луга, медленно перемещается стадо — как всегда.

22 августа, утром, герцог Альба входит в Брюссель.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.