Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой
Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой
Его звали Гарри Рейл — хорошее имя для сыщика, но он больше походил на шамана. В любую погоду он сидел на голой площадке перед своим слегка накрененным домом — а дом, обшитый черной дранкой, казался нарисованным, плоским. Гарри сидел у перекрашенных ящиков, в каких привозят апельсины, и торговал наживкой — в основном опарышами и мотылем. Я никогда не видала его нигде, кроме этой площадки, и только однажды видела, как он встал и вошел в черный силуэт дома и, полное ощущение, испарился.
В 1947-м его жена умерла, и он схоронил ее прямо во дворе. По мне, это была высочайшая степень свободы — право выбирать, где хоронить любимых. Я рассудила, что у дома он сидит не только потому, что торгует. Он страж, охраняет покой жены. И, раз она рядом с ним, он тоже с нею рядом.
Я всегда предвкушала, как взгляну на него, проходя мимо, — он же святой. Мне не разрешалось ходить в город одной, но иногда мы с мамой ездили на автобусе в Кемден, а для этого надо было пешком дойти до остановки в Вудбери, на Бродстрит. Мы шли мимо, и он мне кивал. Иногда у него просто дергалось веко, но я знала — это адресовано мне.
Ле том 1957-го родилась Кимберли, младший ребенок в нашей семье. Она появилась на свет на десять лет позже меня и стала сюрпризом для всех, включая маму. Помню, как родители собирались в роддом. По телевизору шла реклама бумажных полотенец Kimberly-Clark, вот мама и назвала дочку Кимберли. Мама рассказывала — как увидела ее лицо, сразу подумала: «Знакомое лицо, где же я ее видела?» Потом сообразила: да в зеркале, конечно! Кимберли была жизнерадостным ребенком, несмотря на тяжелую астму и целый букет аллергий.
Теперь нас в доме стало восьмеро, если считать мамину кошку Варежку и мою собаку Бэмби. Мама любила кошку, а я любила Бэмби как саму себя. Моя собака была хорошим товарищем — умная, тихая, послушная. Мы привезли ее с собой из Джермантауна в новую жизнь на юге Нью-Джерси.
Когда в кармане у папы заводилась лишняя монетка, он шел в парикмахерскую. Иногда парикмахер разрешал мне посидеть в большом кресле и подравнивал мою челку. Челка у меня всегда росла криво, не знаю уж почему. Однажды парикмахер принес в зал корзинку с щенками. Его шелти родила их от кобеля немецкой овчарки. Все щенки были длинношерстные, и только самый слабый, точнее самая слабая, девочка, унаследовал шерсть овчарки при масти колли. Вылитый олененок, бесконечно милая и жалостная в своей корзинке; я назвала ее Бэмби.
Отец сказал, что собака — лишний рот, который нам не прокормить. Я поклялась делиться с ней своей едой. Но отец опасался расстроить маму — она все еще скорбела по своему псу Самбо, энергичному черному кокер-спаниелю, попавшему под поезд. Мы собирали уголь, который вываливался на ходу из товарных вагонов, — вполне хватало, чтобы набить карманы, а потом печку. Самбо вечно не слушался, а в тот день выскочил на рельсы перед локомотивом. Мама была просто убита, вот папа и рассудил, что она не согласится завести другую собаку. Но Бэмби была такая кроткая и ласковая, что папа сжалился. После небольшой нервотрепки оказалось, что Варежке Бэмби полюбилась. Так собака вошла в нашу семью.
Как мне не хотелось уезжать из большого города! В Джермантауне сядь на троллейбус, и вскоре ты в Филадельфии, среди библиотек с бесконечным множеством книг. И все же мы перебрались в маленький домик, «идеальное жилье для молодой семьи», в Вудбери-Гарденс, справа — свиноферма и болото, напротив, за шоссе, — заброшенное поле со старым сараем посередине. В чужом краю своя собака — большое утешение.
Мы с Бэмби проводили много часов, исследуя лесок, который примыкал к нашему району. Я давала имена всему, что попадалось на глаза. Хребет Красноглинье. Ручей Радужный. Гнилушкино болото. Повсюду кипела жизнь, таинственная, бурная. Со временем я нежно полюбила окрестности нашего дома. Мы жили жизнью Питера Пэна. А Бэмби была для меня индейской Собакой-Духом с глубокими грустными глазами.
Кимберли часто болела. Доктор велел удалить из дома все аллергены, в том числе наших дорогих питомцев. Это был страшный удар, но я все же с пониманием отнеслась к приказу. Не обозлилась ни на доктора, ни на малышку. Все мы понимали: наш долг — облегчить жизнь Кимберли, но сердце разрывалось от одной мысли о расставании с Варежкой и Бэмби. Я подумывала: заберу Бэмби и сбегу из дома. Но куда пойдешь? Допустим, можно ночевать в полях, одолжив у облачных пастухов плащ-невидимку. Или укрыться в лесу, выстроить домик на дереве, как у Потерянных Мальчишек. Но я сознавала: какой там побег. Разве я могу бросить брата и сестер? Разве я могу бросить Кимберли? Кто ее укачает, пока родители на работе? Кто проверит, ровно ли она дышит во сне, — вдруг она однажды затаит дыхание и уйдет от нас навсегда?
Стремительно приближался день, когда за Бэмби должна была приехать семья, которая вызвалась ее приютить. Практически незнакомые люди — я только одного из них смутно помнила по школе. Приедут и заберут Бэмби: от мысли об этом меня мутило. Впервые в жизни во мне проснулся собственнический инстинкт. Было нестерпимо думать, что моя собака перестанет быть моей.
Встала я довольно рано и пошла гулять, прихватив с собой Бэмби. Решила сводить ее во все наши любимые места. В последний раз пройдемся до Красноглинья и сделаем привал у Радужного ручья. Я взяла с собой несколько галет для собак и сэндвич с арахисовым маслом, завернутый в пергаментную бумагу. Итак, у ручья я присела, Бэмби у моих ног. Окинула взглядом мое королевство. К лакомствам она не притронулась. Знает, подумала я. Она все знает. Я больше не пыталась скрыть от нее, что должно случиться. Рассказала с начала до конца, рассказала без слов. Только взглядом. Начистоту. Она облизала мне лицо, значит, поняла.
Бэмби почти не лаяла. Только безмолвие ее печальных оленьих глаз. Пришло время возвращаться. Но сначала я отвела ее на Томасово поле; мы прилегли на траву и стали смотреть на облака. Пригревшись в теплых солнечных лучах, я задремала. Бэмби тоже уснула, положив голову и одну лапу мне на грудь.
Проснувшись, я спохватилась — надо немедленно возвращаться домой. Я буквально чувствовала: мама меня разыскивает. Побежала по полю в сторону дома, оставалось только шоссе перейти. Бэмби обогнала меня. Я ее окликнула. И вдруг она замерла посреди дороги. Я снова окликнула ее. Она даже не шевельнулась. И заглянула мне в глаза. Даже на расстоянии мне показалось, что я вижу свое отражение. Я остолбенела. И в этот самый момент из ниоткуда выскочила пожарная машина и ее сбила.
Пожарный затормозил, вылез из кабины. Мой отец выбежал из дома, подхватил Бэмби и положил на землю у кустов. У священных кустов Господних. Никто не произнес ни слова. Никто не спрашивал, как так вышло. Пожарный сокрушался, но я-то знала — его вины в случившемся нет.
Я встала на колени и осмотрела мою собаку. Еще теплая. На теле ни единой ссадины, ни капли крови. Казалось, просто спит — а она мертва. Мама плакала. Ошеломленно таращилась моя сестра Линда — огромные синие глаза на добром лице. Я принесла старое шерстяное одеяло и завернула в него Бэмби. Отец похоронил ее около нашего дома, и мы все за нее помолились.
Я не плакала. Мои противоречивые переживания вознесли меня выше мира, где возможны слезы. В тот день я долго размышляла. Неужели это я пожелала ей смерти? Или она сама захотела умереть? Она определенно знала, что ей уготовано. Ни она, ни я не хотели, чтобы она принадлежала чужому человеку.
Стояло бабье лето, деревья уже окрасились золотым и алым. Шли дни. Ослушавшись маму, я ездила на велосипеде в запретную даль, в Вудбери, на поиски Гарри Рейла. Мне казалось, он сможет разгадать загадку, которая так удручала меня. Загадку смерти Бэмби. Это же Гарри открыл мне, чем заняты полевые духи. Я не сомневалась, что он сумеет разъяснить все на свете. Но Гарри впервые отсутствовал на своем посту, на страже покойной жены. Я еще раз съездила и снова его не застала. И никогда больше его не видела.
Прошло какое-то время. Однажды я держала на руках Кимберли. У нее случился приступ астмы, когда родителей не было дома. Я помогла ей перебороть приступ — взрослые научили меня, что делать. Потом мне удалось ее убаюкать, она заснула. С той стороны шоссе донеслись крики. Солнце садилось. Я вышла на улицу. Старый черный сарай весь пылал. Слышался душераздирающий визг. Кто-то сказал: это летучие мыши горят заживо. Я стояла у дома, прижав к себе малышку. Небо было лиловое в золотых разводах. Уже виднелись планеты и Вечерняя Звезда.
Над полем зависали тучи мошек и светлячков. У фонарей, поглощенные своей жизнью, кружились бледнокрылые сатурнии. Мой брат перебежал шоссе и помчался на поле: для мальчишек нет ничего увлекательнее, чем пожар. Но я знала: огонь не распространится. Сарай сгорит, оставив свой след, но полю ничего не угрожает — облачные пастухи уберегут его. Как Гарри Рейл берег свою жену, как я берегу Кимберли. Малышка проснулась и улыбнулась мне. И я поняла — нет на свете ничего прекраснее, чем улыбка младенца.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Ода тысяча девятьсот пятому («Пусть искалеченный и смятый…»)
Ода тысяча девятьсот пятому («Пусть искалеченный и смятый…») Пусть искалеченный и смятый Штыком, винтовкой и кнутом, Но ты сиял, девятьсот пятый, В огне восстаний золотом. О предвозвестник новой даты, Пусть над тобой свистела плеть И твердо помнили солдаты Приказ:
Глава четырнадцатая Тысяча пятьсот шестьдесят седьмой год
Глава четырнадцатая Тысяча пятьсот шестьдесят седьмой год 1Прошел уже год после пиршества гёзов. 10 апреля Вильгельм Нассауский пишет королю Испании, что решил уйти в отставку. Он находится в здании ратуши. Он смотрит на стены своего кабинета, на большую карту мира. Видит
ГОД ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ
ГОД ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ 1«Тридцать седьмой» именуется так для краткости. Длился он дольше: не год, а около двух лет. Начался осенью тридцать шестого, окончился в тридцать восьмом, осенью. (Не террор начался и окончился, не аресты, казни и лагеря, но «ежовщина»,
Год тысяча девятьсот пятый
Год тысяча девятьсот пятый Так бывает, что на долю страны выпадает год сплошных испытаний; со всех сторон сыплются несчастья, словно насылаемые злым роком. Для России это был 1905 год.Началось с того, что 22 января, известного в истории как «Кровавое воскресенье», огромная
Глава XIV. Тысяча девятьсот пятый год
Глава XIV. Тысяча девятьсот пятый год 1Я видел Никки в день моего возвращения из Канн в С. Петербург. Он стоял, угрюмый и расстроенный в кабинете своего отца у окна в Аничковом дворце. Глаза его были устремлены невидящим взглядом на большие окна. Казалось, он сделал за
Глава XIV Тысяча девятьсот пятый год
Глава XIV Тысяча девятьсот пятый год 1Я видел Никки в день моего возвращения из Канн в С.-Петербург. Он стоял, угрюмый и расстроенный, в кабинете своего отца у окна в Аничковом дворце. Глаза его были устремлены невидящим взглядом на большие окна. Казалось, он следил за
Глава XIV. Тысяча девятьсот пятый год
Глава XIV. Тысяча девятьсот пятый год 1.Я видел Никки в день моего возвращения из Канн в С. Петербург. Он стоял, угрюмый и расстроенный в кабинете своего отца у окна в Аничковом дворце. Глаза его были устремлены невидящим взглядом на большие окна. Казалось, он сделал за
XIII. ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЫЙ ГОД
XIII. ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЫЙ ГОД «Мы… несли революционные заветы наших учителей Гавриила Гаврииловича Густавсона и Климента Аркадьевича Тимирязева, не давая затухнуть этим заветам в вихре арестов, засад, провокаций, повальных обысков и прочих прелестей царского режима.
Незабываемый пятьдесят седьмой
Незабываемый пятьдесят седьмой А мне между тем позарез нужно было в Москву. «Зачем?» — спрашивали. Не объясняю. Нужно, и все. «На фестиваль, наверное?» — «Нет, не на фестиваль!» В общем, отпустили. Я ехал в Москву «зайцем» — (денег не было), всю ночь прохаживаясь по вагону,
ПЕРЕЛОМНЫЙ ДЕВЯТЬСОТ ПЕРВЫЙ
ПЕРЕЛОМНЫЙ ДЕВЯТЬСОТ ПЕРВЫЙ Как объяснить тайну переломных моментов человеческой жизни? Но каждый человек знает, что «всему приходит свое время». И вот наступает момент, когда человек как бы стоит над итогом всех своих предыдущих дней и глубоко чувствует: что не сбылось
Тысяча девятьсот четвертый год (Эпилог повести «А. П. Чехов в моей жизни»)[1]
Тысяча девятьсот четвертый год (Эпилог повести «А. П. Чехов в моей жизни»)[1] Четвертого июля мы ждали с вечерним поездом много гостей[2]. Пятого праздновался день нашей свадьбы, и все наши друзья и родственники съезжались и по железной дороге и на лошадях, чтобы повеселиться
Глава 9 Год тысяча девятьсот шестьдесят девятый
Глава 9 Год тысяча девятьсот шестьдесят девятый Я вернулся с пустынного уругвайского пляжа Ла-Палома назад во Франкфурт. И провел Рождество и последнюю неделю этого неспокойного 1968 года в размышлениях, все время возвращаясь мысленно назад, но с нетерпением ожидая, что
Девятьсот семидесятые
Девятьсот семидесятые Семидесятые годы стали для меня десятилетием счастья. За это время пришлось пережить много значительного и радостного, однако, как это и бывает в жизни, радость соединялась с болью утрат. Никогда прежде не приходилось работать так много, как в это
Девятьсот восьмидесятые
Девятьсот восьмидесятые Конец моему счастью пришел в самом начале 80-х годов. Геннадий Викторович попал в больницу, где ему сделали операцию, удаляли полипы в прямой кишке. При выписке больного его лечащий врач уверял меня, что все прошло благополучно, но все это
Тысяча восемьсот пятьдесят шестой
Тысяча восемьсот пятьдесят шестой Время, однако, идет своим чередом И. Никитин. «Дневник семинариста». Над всею Русью тишина, Но не предшественница сна — Ей солнце правды в очи блещет И думу думает она… Н. Некрасов Десять лет назад он стал дворником.Те одинокие вечера,