ПЯТЬСОТ ШПИЦРУТЕНОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЯТЬСОТ ШПИЦРУТЕНОВ

Не боiться Кармалюк

Hi високих мурiв,

Hi кайданiв замовлених,

Hi тяжких тортурiв…

Минуло лето 1813 года, осень, наступила зима. Кармалюк по-прежнему оставался неуловим. Приходила весть, что его видели в лесу возле какого-то села. Полиция и шляхта мчались туда, а он в это время был со своим загоном в другом конце уезда. Губернатор вызвал литинского исправника Уловича, принялся отчитывать его:

— Что же, сударь мой, творится во вверенном вам уезде? Чем вы занимаетесь? Куда вы смотрите?

— Ваше сиятельство…

— Извольте выслушать, когда вам говорят! — вспылил граф Комаровский. — Меня засыпали жалобами из вашего уезда! Хлопы грабят, жгут имения, а вы сидите сложа руки! У меня вот пан Пигловский только вчера был. Он вконец разорен каким-то беглым рекрутом, его бывшим хлопом. Почему хлоп разбойничает среди белого дня? Почему он держит почти весь вверенный вам уезд в страхе? Это ведь бог знает что! Мы разбили и выгнали из России самого Наполеона, а вы с каким-то беглым рекрутом не можете справиться! Позор! Неслыханный позор…

После возвращения от губернатора исправник рьяно взялся за поиски Кармалюка. Но все усилия его были тщетны. Он уповал на то, что морозы выгонят Кармалюка из леса и его легче будет поймать. Во все экономии были разосланы грозные реляции: «Двору обще с громадою взять предосторожность и принять строжайшие меры в рассуждении преследования и поимки разбойников». В ответ на эти послания экономии писали рапорты, в которых сообщалось, что и днем и ночью организовываются поиски «к поимки оного Кармалюка. Однако никак невозможно его поймать по неизвестности, в которой стороне он скрывается».

— Трусы! — ругал исправник шляхту, читая эти отписки. — Только и умеют хвастаться оружием да танцевать на балах! А как нужно сесть на коней и ринуться на поиски разбойников, из дому боятся без солдат выйти…

В трубе тоскливо воет вьюга. Сугроб снега поднялся уже до маленького окошка. В хате холодно: дров нет, а зима лютая, снежная. Только на печи и можно согреться. Да и то с вечера. К утру и там замерзаешь. Иванко простыл и так кашляет, что страшно слушать. Но они хоть в холодной, да в своей хате. А где-то Устим?

После того как он сжег все панское добро, Мария ждала: вот-вот постучит в окно. Ночи не спала. Но Устим не появлялся. А когда увидела, как его разыскивают, как следят за ее хатой, и ждать перестала. Успокаивала себя: да и что из того, что он придет? Только душу растравит. А сердце болело, тревожно билось от каждого стука в оледенелое окно.

Иванко заворочался под дырявым рядном, надрывно закашлялся, проснулся. Мария нагнулась к нему.

— Що, сынок, холодно?

— Холодно…

Мария погасила каганец, улеглась возле сына, прижала его иззябшее тельце к себе и не заметила, как уснула. Разбудил ее настойчивый стук в дверь.

— Хто там?

— Я!

— Устим! — испуганно и радостно вскрикивает Мария.

— Видкрывай!

— Видкрываю… — шепчет Мария, шаря непослушными руками по двери.

Наконец она открывает. Из облака снежной пыли, хлынувшей в сени, появляется Устим. Он порывисто обнимает жену, осыпая ее снегом, говорит: — Дай ключ вид сарая. Коня поставлю. Мария достает каганец с печи, ставит на стол, но зажигать боится. Ей кажется, что пани Розалия сейчас же увидит свет и догадается, кто пришел. Поднимет всю дворню, и тогда бог знает что будет. Лучше в темноте посидеть. Но Устим возвращается и приказывает зажечь свет. В голосе его, во всех движениях столько уверенности, что Мария тоже невольно начинает успокаиваться. Она помогает мужу раздеться. Как он изменился! Глаза глубоко запали, меж густых бровей залегла суровая складка. И в улыбке появилось что-то такое, чего раньше не было: лучатся одни глаза, а обветренные губы даже не вздрагивают. Или это так кажется потому, что уголки губ закрыты усами?

— Иванко на печи? — спрашивает Устим, потирая окоченевшие руки.

— Там.

Устим берет каганец, становится на лежанку и долго смотрит на сына. Говорит, возвращаясь к столу:

— Вырис.

— Вырис, — засияв радостной улыбкой, вторит Мария. — Може, разбудыты?

— Хай спыть. А люди що говорять? Мария вздохнула.

— Всього не перескажешь…

— Ну добре! Завтра поговорымо. Я тры ночи не спав. Без мене никому не открывай, — приказал Устим, пряча пистолет под подушку. — Чуешь?

Мария кивнула. Она хотела спросить, надолго ли он приехал, но почему-то не решилась. Если его никто не заметил, когда он пробирался ко двору, то следы его уже заметены, и он спокойно сможет хоть непогоду прожить дома.

Кто и как выведал, что Кармалюк приехал в село, неизвестно, но не успела пани Розалия проснуться, как ей об этом донесли. Она кинулась к мужу.

— Збери хлопов! Звяжй его!

— Любочка моя! — испуганно замахал руками пан Пигловский. — Не цепляй ты его, то и он нас не зацепит.

— Как — не цепляй?! — изумилась пани Розалия. — Он нас разграбил, он меня опозорил, а ты боишься его пальцем тронуть? О Йезус-Мария!

На этот раз истерика пани Розалии не подействовала на супруга. Его страх перед Кармалюком был сильнее страха перед женой. Пан Пигловский не хотел подставлять свою голову под пулю Кармалюка. Он хорошо знал, что дворовые ему не помощники: они хотя и пойдут к хате Кармалюка под страхом наказания, но разбегутся от первого же выстрела, как зайцы. Вдвоем с экономом они ничего Кармалюку не сделают, а значит, придется позорно отступить. Так лучше уж не трогать его. Рано или поздно его все равно схватят власти и загонят в Сибирь, откуда он уже никогда не вернется. Разве послать нарочного в Литин? Но ведь исправник ни за какие деньги не поедет по такой погоде. А ему еще и выговор сделает: почему, мол, не принял мер к поимке. Или еще хуже: чтобы отомстить за то, что он пожаловался на него губернатору, пустит слух, что Пигловский испугался Кармалюка. Нет, пусть лучше Кармалюк уходит той дорогой, какой пришел.

Устим знал: пан Пигловский побоится тронуть его. И он жил дома спокойно, а пани Розалия места себе не находила от страха и бессильной злобы. Арендарю корчмы было строго приказано: с первым же проезжим передать исправнику, что Кармалюк появился в селе. Хаим клялся богом, что исполнит наказ. Да пани Розалия по бегающим глазам его видела, что он врет. Кармалюк, видимо, побывал у корчмаря, и он слова никому не скажет, ибо боится его как огня.

Заседатель Литинского земского суда Гульдин вернулся из поездки в село Комаровцы и, выпив для согрева в трактире водки, пошел прямо к исправнику. Ему не терпелось посмотреть, как пан Улович примет ту пилюлю, которую он ему поднесет. Не снимая шубы, — пан Улович извинит его за такую вольность, как только узнает, что его привело, — он промчался мимо удивленно глядевших на него канцеляристов прямо в кабинет. Исправник, оторвавшись от бумаг, невольно приподнялся, точно увидел перед собой начальство.

— Извините, ваше благородие, — с ухмылкой начал Гульдин, — я бы не стал отрывать вас от срочных дел, но…

— Что стряслось? — не выдержав затянувшейся паузы, спросил исправник, поняв, что Гульдин принес ему необычную новость.

— Где, вы думаете, Кармалюк? — вместо ответа спросил Гульдин.

— Поймали? — обрадовался исправник. — Как вам удалось? Да снимайте шубу…

— Пока не поймал, но могу это сделать, если вы мне дадите хоть десяток солдат.

— Где ж это вы его нашли?

— Да у жены!

— Как то есть? — удивился исправник.

— А так. Вторую неделю он уже преспокойно живет дома.

— Не может быть! Куда же пан Пигловский смотрит?

— Вот этого я вам сказать не могу.

— Черт знает что! Немедленно снаряжайте туда отряд!

По дороге на Литин, в селах, Устим расставил своих хлопцев. Корчмари там тоже были свои люди. Ни одно начальство не могло проехать мимо корчмы в такую непогоду, чтобы не остановиться и не погреться. А у Хрона и Удодова были Добрые кони, и Устим жил дома спокойно, не боясь, что враги нагрянут неожиданно. Но, ложась спать, он все равно клал пистолет под подушку. Спал так чутко, что стоило Иванку слезть с печи, как он настороженно приподымал голову.

Почти каждый вечер Устим уходил куда-то, а то и уезжал на коне и возвращался нередко под утро. Мария не решалась спрашивать его, где он бывает, а он ничего не говорил ей. Был он постоянно чем-то озабочен и молчалив. Только играя с Иванком, беспечно смеялся, и его серые глаза радостно лучились. У Марии, глядя на них, тоже теплело на сердце, и она забывала, что в углу вместе с ухватами стоят ружье и пика.

Беда ходила, как казалось Марии, все время рядом. Выла пурга в трубе — Марии слышался в этом вое голос беды. Она ночи не спала, не в силах сладить с терзавшим душу страхом. Часами, сдерживая тяжкие вздохи, она сидела возле Устима и смотрела на родное лицо, которое и во сне было сосредоточенно-напряженным, хмурым.

Мария робко проводит рукой по густым русым волосам, и Устим, как от удара, резко вскидывает голову, просовывает руку под подушку.

— Устыме, це я, — удерживая его руку, шепчет Мария.

— А що таке? — окинув взглядом оледеневшие окна, спрашивает Устим. — Хтось стукав?

— Ни…

— А ты чого не спыш?

Мария молчит. Устим знает, что ее мучит, и не спрашивает. Он сам в эти дни тысячи раз передумывал свою жизнь, но неизменно выходило одно: без оружия он шагу не может ступить, часу прожить. И так будет уже до конца дней его.

— Устыме, як же дали? — собравшись с духом, первой нарушает молчание Мария.

— А ты як думает? — вопросом на вопрос отвечает Устим, поняв, что Мария, заводя этот разговор, решилась о чем-то просить его. — Ну що ж мовчиш?

— Страшно. Сердце замырае, як подумаю…

— Яки кары меня ждуть? — подсказывает Устим, видя, что у Марии нет сил выговорить эти страшные слова. — Так? И що, по-твоему, я повынен робыты? Падаты в ноги пани Розалии?

— А може, вона и… простыть, — с трудом, еле слышно выдавливает Мария.

Долго молчал Устим, закрыв глаза и сурово нахмурив брови. Крупное, резко очерченное лицо его словно окаменело, ни один мускул не дрогнет. Мария знает: это верный признак того, что он с трудом сдерживает закипевший на сердце гнев. Она уже не рада, что завела этот разговор.

— Просыты? — говорит Устим, точно думает вслух, и вдруг, приподнявшись на локте, гневно спрашивает: — А за що мени просыты? За те, що вона видняла у меня и тебе и сына? За те, що зробыла мене вичным бродягою?

Вечный бродяга! Вот он и оказал то, о чем Мария боялась подумать. Всю жизнь, значит, за ним будут охотиться, всю жизнь он будет спать с пистолетом под головой.

— Мени нема спокою, — продолжал после долгого молчания Устим. — Ну и паны не будут спаты.

Устим еще что-то говорил, но слова его не доходили до сознания Марии. В ее голове, путая все мысли, крутились только два страшных, как сама смерть, слова: вечный бродяга.

Долго молчали. Ворочался и что-то бормотал во сне Иванко. Заунывно выла в трубе вьюга. Мария думала, что Устим уже уснул, как вдруг он настороженно приподнялся, выхватил из-под подушки пистолет. В ту же минуту стукнул кто-то три раза в окно и, выждав немного, стукнул еще два раза. Устим торопливо оделся и, сунув пистолет за пояс, пошел открывать. Он долго с кем-то говорил в сенях — Мария, как ни прислушивалась, не могла разобрать ни слова, — а вернувшись, коротко бросил:

— Збырай в дорогу!

И уехал, не разрешив даже до ворот проводить. Мария стояла среди хаты, точно окаменелая. Топот удаляющихся копыт вывел ее из оцепенения. Она — в одной рубашке, босая — кинулась к воротам, утопая по колени в снегу, задыхаясь от пурги. Никого. И следы уже наполовину заметены. Она не помнила, как вернулась в хату, что делала, что думала. А стоило ей закрыть глаза, как она видела: по бесконечной степи в облаках колючего снега мчится, точно привидение, Устим.

Утихли зимние вьюги, прошумели вешние воды, а исправник продолжал получать рапорты из экономии, что «оного Кармалюка поймать никак невозможно». И тут же, обгоняя свои рапорты, мчались к нему паны и управляющие: на одного Кармалюк в лесу напал, на другого в корчме, на третьего в собственном доме. Нередко случалось так, что Кармалюк в один и тот же день появлялся в двух, а то и в трех концах уезда. Исправник не знал, что делать, кому верить, ибо все утверждали: разгромил их Кармалюк. Одни кляли пани Розалию, что отдала его в солдаты, обойдя законы, другие — растяп офицеров, которые упустили его из полка. Но больше всего доставалось исправнику: пишет, мол, реляции, а сам боится среди бела дня за город выехать.

Несколько раз исправнику докладывали, что Кармалюк пойман. Он слал гонца с приказанием «заклепать оного в ножные и ручные кандалы и без промедления доставить». Но когда пойманного приводили, то выявлялось, что это не Кармалюк. А то случалось и так, что слух оказывался ложным. Тогда исправник все силы направлял на то, чтобы докопаться, кто пустил «оную зловредную утку». Канцелярию несколько дней лихорадило, и чиновники, услышав в другой раз, что пойман Кармалюк, не торопились докладывать ему.

С 8 на 9 апреля исправник был в гостях у советника Кельхнера. У него гудела с похмелья голова, и зевоту невозможно было сдержать. А дела подобрались неотложные. На полковника Сераковского опять жалуются крестьяне, и губернатор требует ответа о принятых мерах; проезжего шляхтича ограбили разбойники в корчме. Забрали-то у него гроши, а шуму он наделал на миллион. А тут еще слух дошел: паны собираются писать на него жалобу губернатору, что он, мол, не принимает всех мер для поимки Кармалюка, от которого житья не стало. Ну, ничего: он узнает, кто зачинщик этой кляузы, и так насолит ему…

Все. Теперь обедать и спать: исправник непременно спал после обеда. Нарушить это правило мог только приезд высокого начальства.

Но не успел пан Улович проглотить рюмку полынной, как примчался унтер из инвалидной команды, доложил задыхаясь:

— Ваше благородие! Приказано рапортовать: разбойник Кармалюк пойман.

— Где? Кем?

— Не могу знать!

— Болван!

— Так точно!

— Пошел вон!

— Слушаюсь, ваше благородие!

— Стой! Куда его дели?

— В острог повезли!

Исправник выпил залпом две рюмки и, нацепив саблю, поплелся в острог.

Во дворе острога в окружении толпы солдат стоял чумацкий воз, запряженный волами. На возу сидел связанный веревками широкоплечий, плотный человек. Высокий открытый лоб, большие серые глаза, крупный горбатый нос с круто вырезанными ноздрями, казацкие усы. Кармалюк! Точно такой, как его описывали в приметах.

— В кандалы заклепать! Под семь замков посадить! Усиленную стражу приставить!

Кармалюк спокойно слушал распоряжения исправника, и в уголках его губ, прикрытых русыми усами, мелькала ироническая улыбка.

— Кто такой? — вдруг вспомнив, что забыл спросить даже фамилию, грозно хмурясь, подступил исправник к возу.

— Кармалюк! — дерзко, с вызовом щуря глаза, ответил Устим.

— Отгулялся, разбойник!

— Никак нет, ваше благородие! — ответил Устим. — Хочу еще погулять, но только с вашего позволения!

— Что-о?! — наливаясь кровью, заорал исправник. — Ты еще дерзить?! В карцер подлеца! На хлеб и воду!

— Спасибо, ваше благородие, за хлеб-соль! Я в долгу у вас не останусь.

Вечером к Марии зашел отец. Долго сидел молча, дымя трубкой, что значило: у него есть какая-то неприятная новость, и он не знает, как ее передать. Но когда Иванко уснул, отец оказал, не глядя на нее, точно чувствовал себя виноватым в том, что произошло:

— Устима заарештувалы…

— Ох! — вскрикнула Мария. Долго молчала, согнувшись и закусив губу до крови, потом осторожно вздохнула, глухо спросила: — Де? Колы?

— Кажуть, в лиси. А як взяли — нихто не знае. Корчмарь каже, шляхтычи выслидылы и сонных повязалы.

Отец посидел еще немного и ушел. А Мария дала волю накопившимся слезам. С тех пор как Устим ушел, она ни разу не плакала. Тревога и радость жили в ее сердце. Она ждала ребенка. Что она скажет пани Розалии, когда он родится? Что ответит отцу Иоанну, когда тот спросит ее, кто отец ребенка? Страшно об этом даже думать! И все равно она рада. Это ведь его, Устима, ребенок. Любимого, богом данного ей мужа. Мария становится на колени и долго смотрит на икону, не зная, о чем ей молить бога, чем же она согрешила перед ним.

Из Литина Кармалюка и Хрона, закованных в кандалы, перевезли в Каменец-Подольск и передали, как беглых рекрутов, в распоряжение военного начальства. Комиссия военного суда, учрежденная при Каменец-Подольском ордонанс-гаузе, рассмотрев дело, вменила им в вину только одно: побег из полка. Суд состоялся 13 августа 1814 года. Приговор гласил: «Наказать по конфирмации высшего начальства шпицрутенами сквозь строй пятьсот человек один раз».

Был жаркий день. Пятьсот солдат, выстроенных в две шеренги, стояли во «фрунт», обливаясь потом. В руках у них были ружья и палки — шпицрутены. Отцы командиры обходили строй, ровняя его зуботычинами. Наконец была дана команда начать. Оглушительно затрещал барабан, заскулила флейта, и Устим, не ожидая, пока его потянут унтеры, сам пошел к строю солдат — палок. Глянул на первых солдат. На их задубелых лицах было смешанное выражение стыда и душевной муки. И хотя они, сделав шаг вперед, размахнулись как положено, со всего плеча, палки коснулись спины довольно легко. И все же, когда Устим дошел до середины строя, кожа на спине была рассечена, в тело впились занозы, и каждый новый удар причинял невероятную боль. От одурелого грохота барабана путались мысли. Устим сбивался со счета, но потом опять, стиснув зубы, продолжал считать удары.

Пот заливал глаза, и ряды вдруг двоились, а строй казался бесконечным. Смахнуть пот никак нельзя — руки привязаны к ружьям, за которые ведут его унтеры, не позволяя ни ускорить шаг, ни назад попятиться.

Палки молотят по спине, как цепы по снопу. Устиму кажется: еще удар, еще два — и внутри у него что-то разорвется, как перебитое перевясло, и он рассыплется, точно размолоченный сноп на току. Со счета он давно уже сбился и только прикидывает через каждые два-три шага расстояние до замыкающих солдат. Ноги его как-то странно вязнут, словно он идет не по каменно утрамбованному солдатскими котами плацу, а по вязкому болоту.

Еще шаг, еще…

Но вот, наконец, уплыли за спину последние лица солдат. Унтеры останавливаются и, как мужики, перевернувшие цепами обмолоченный сноп, вытирают пот со лба. Барабан и флейта смолкают. Устиму хочется оглянуться на строй, но земля так качается, что он напрягает все силы, чтобы устоять на ногах.

Данило несколько раз падал. Его отливали водой и тащили дальше. Когда его, наконец, выволокли из строя, он был мокрый, грязный, окровавленный. Казалось, он вот-вот отдаст богу душу. Но как только они пришли в казарму, он, сплюнув кровью, сказал со своей обычной беспечностью:

— Жив Данилка! А ты, Устим, чего не падал, как я наказывал? Гордость не позволила? А мне наплевать! Принял сто палок и — отдых. Меня этому еще в прошлый раз научили старые солдаты. А если бы я попер так, как ты, — без воды да отдыху, то жарили б меня черти в аду. А ну, покажи спину? Эва-а! — свистнул Данило. — До костей размолотили, черти! А у меня посмотри. Много порывов кожи?

— Почти нет…

— То-то, брат! — поучительно поднял палец Данило. — Ловкость — великое дело. Иного всю жизнь сквозь строй гоняют — и ничего. А другому полтысячи всыпят — и готов…

— Ну хватит! — сердито сказал Устим: ему неприятно было слушать, как Данило изо всех сил старается оправдать свое малодушие.

Выпив загодя припасенную кружку водки, Устим лег на живот, ему накрыли спину мокрой рубахой, и он не заметил, как уснул. Он тяжко стонал, ворочался. Ему и во сне виделось: его ведут сквозь бесконечный строй. Но бьют его не солдаты, а черти. И не окровавленными палками, а раскаленными железными прутьями.

В конце августа 1814 года из Каменец-Подольска вышла колонна солдат. Тут были и рекруты, и беглые, прогнанные сквозь строй, и вернувшиеся из арестантских рот. Среди этих ста одиннадцати человек шагали Кармалюк и Хрон. Направлялось это воинство «по предписанию херсонского военного губернатора генерал-лейтенанта и кавалера Дюка де Ришелье для препровождения в Крым к определению на службу в полки, там расположенные». Вели солдат на эту службу под усиленным конвоем.

Вышли из Каменец-Подольска поздно и в первый день преодолели только восемь верст. На ночлег расположились в селе Панивцах. У Кармалюка мгновенно созрел план побега. К самому селу подступали дремучие леса, огромными зелеными волнами перекатывавшиеся по предгорьям Карпат. Туда нырнул и — затерялся, точно иголка в сене. Искать особо усердно никто не будет: начальству ордонанс-гауза уже нет до них дела. А офицер не решится задерживать команду и посылать конвой на поиски, боясь, как бы и остальные не разбежались. Пошарят в ближайших лесах да и пойдут дальше.

— Я сегодня ухожу, — сказал Устим.

— А как же я? — растерянно спросил Данило.

— Сам решай.

— А может, все-таки до места дойдем, а? Спина еще не зажила. Как поймают да всыпят тысячи две, то не знаю, как ты, а я отдам богу душу.

— Нужно думать не о том, что будет, когда поймают, а о том, как уйти, чтобы днем с огнем не нашли. А ловят как раз тех, кто убегает затылком вперед. В Крыму у нас нет ни одного знакомого, а здесь полно своих людей. А из Крыма нам все равно нужно возвращаться сюда. Дорога не близкая, и сто раз можно угодить стражникам в лапы. А главное-то: уверен, что не доведут нас до Крыма, затребуют назад, закроют в тот же ордонанс-гауз.

— Почему? — испугался Данило.

— А потому, что из Литина придет бумага о поджоге пана Пигловского, Ивана Сала да и о других делах. И тогда петли или пули не миновать.

— Да что ты?! — совсем перепугался Данило. — Не может быть!

— Эх, Данило! Не нравится мне этот разговор. Я тебе еще в прошлый раз говорил: иду бить панов, а не шляться по лесам да побираться/ Я знал, какая кара меня ждет, если попадусь врагам в лапы. И тебя предупреждал: война будет не на жизнь, а на смерть! Что ты тогда сказал? «Двум смертям не бывать, а одной не миновать». Так? Какого же черта ты теперь юлишь?

— Та я ничого, — начал оправдываться Данило. — Я только так сказал…

Когда исправнику доложили, что в лесах опять появился Кармалюк со своими гайдамаками, он не поверил. Он думал, что кто-то из местных крестьян, его сообщников, решил пошалить, а грех свалить на Кармалюка. У него вот бумага лежит: Кармалюк и Хрон наказаны шпицрутенами и отправлены в Крым. Еще и недели не прошло, как он получил эту бумагу. Их, значит, и до Крыма не догнали. Наказали-то легко, только за побег из полка. Но в том вина Литинского суда: увлеклись розысками и допросами сообщников Кармалюка — а их вскрылось много! — и не отправили вовремя дело в комиссию военного суда. А у тех голова болит только за свое: наказали за побег и погнали в другой полк. А Кармалюка надо не в Крым, а в Сибирь загнать, на вечную каторгу. Да что там Сибирь, — в петлю его, гайдамаку! Ну, да это еще поправимо: перешлют дело в военную комиссию, и его опять поставят перед судом.

Исправник поторопил суд, и дело Кармалюка было отправлено в Каменец-Подольск. А через два дня в Литин примчался насмерть перепуганный шляхтич Сакульский. Он клялся богом, что его ограбил и избил Кармалюк со своими, как он говорил, гультяями. Исправник смотрел на исполосованною спину храброго шляхтича и не мог понять, что происходит. По всем приметам у Сакульского был Кармалюк, ибо никто, кроме него, не отважится так действовать.

И снова посыпались к исправнику жалобы: там корчму разгромили и расправились с ночевавшими в ней панами, там в лесу шляхтичей перехватили, там среди бела дня пришли в дом к посессору. От губернатора прибыла бумага: Кармалюк бежал по пути в Крым. И приказ: поймать, заклепать в кандалы и препроводить в Каменец-Подольск. Черти б вас всех поймали! Он ловит его, отправляет, а они там ни наказать как следует не умеют, ни удержать.

— А это еще что такое? — увидев канцеляриста Какурина с бумагой, сердито крикнул исправник, вымещая на нем зло. — Опять от губернатора? Опять приказ: поймать, заклепать и представить?

— Никак нет, ваше благородие. От пана Пигловского…

— Что? И его навестил Кармалюк? — с открытым злорадством спросил исправник. — Ограбил? Поджег? Высек? Так ему, болвану, и нужно! Пляшет под дудку сумасшедшей жены, а потом — ах! ах! — спасите! К губернатору с жалобами летит! Так пусть вот губернатор и спасает его! Ах, канальи! Пошел вон, дубина! Стой! Передай это заседателю Гульдину и пусть немедля скачет туда и все расследует. И повально обыски провести! Всю инвалидную команду туда, верховую шляхту вытребовать из близлежащих сел. И день, и ночь обшаривать все леса, но поймать Кармалюка.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.