Глава III Просвещенная монархиня

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III

Просвещенная монархиня

Просвещенный абсолютизм — политика, претворявшаяся в жизнь в годы, когда очевидными становились изъяны отживавшей свой век феодальной системы, в недрах которой вызревали буржуазные отношения. Теоретические основы просвещенного абсолютизма были разработаны выдающимися деятелями французского просвещения — Монтескье, Вольтером, Д’Аламбером, Дидро и др. Эти просветители умеренного толка призывали к эволюционной, без бурь и потрясений, смене общественно-экономических отношений, что устраивало монархов Европы и приводило к возникновению союза королей и философов, союза, способного, как полагали короли, предотвратить угрозу их тронам.

Идеи Просвещения в той или иной мере разделяли многие монархи середины и второй половины XVIII века: прусский король Фридрих II, шведский король Густав III, австрийский император Иосиф II и другие. Но самые близкие отношения просветители установили с Екатериной II. Тому способствовали два обстоятельства. Во-первых, благодаря крепостническому режиму, низкой грамотности населения и общей отсталости Россия представлялась просветителям страной, где реализация их идей должна была принести самые ощутимые результаты. Во-вторых, Екатерина оказалась самой прилежной ученицей просветителей и намеревалась энергично претворять их идеи в жизнь. Барону Гримму, одному из представителей Просвещения, Екатерина писала: «Я люблю нераспаханные земли — поверьте, это лучшие земли… Я годна только для России».

Подобно тому как на родине Просвещения Вольтер, Д’Аламбер или Дидро не могли обрести взаимопонимание с Людовиком XV, так в России не получился диалог между Екатериной и российским просветителем Николаем Ивановичем Новиковым. Зато императрице удалось пленить умы парижских вольнодумцев, с которыми она вела оживленную переписку.

В оценке отношений Екатерины с просветителями советские историки, как правило, руководствовались высказываниями А. С. Пушкина и Ф. Энгельса. Оба они считали, что просветители, не ведая подлинного положения дел в стране, доверились оценкам самой монархини. Пушкин писал об отвратительном фиглярстве императрицы «в сношениях с философами ее столетия». Оценка Энгельса близка к пушкинской: «…двор Екатерины II превратился в штаб-квартиру тогдашних просвещенных людей, особенно французов; императрица и ее двор исповедовали самые просвещенные принципы, и ей настолько удалось ввести в заблуждение общественное мнение, что Вольтер и многие другие воспевали „северную Семирамиду“ и провозглашали Россию самой прогрессивной страной в мире, отечеством либеральных принципов, поборником религиозной терпимости»[80].

Под пером наших марксистов эти оценки гиперболизированы настолько, что для освещения положительных итогов правления Екатерины II не оставалось ни места, ни желания. В результате императрица оказалась представлена лицемеркой на троне, говорившей и писавшей одно, а делавшей совсем другое.

«Наказ» императрицы подавался сочинением, содержавшим множество напыщенных фраз и обещаний, которые она не намеревалась претворять в жизнь, а Уложенная комиссия оценивалась как фарс, нацеленный на околпачивание французских просветителей и либералов внутри страны. Всякая мера в пользу трудового населения квалифицировалась как вынужденная, исходившая не от Екатерины, а от обстоятельств, принуждавших ее идти на уступки.

Но сводить все к фарсу, лицемерию и обману — значит не замечать генерального факта: Екатерина Великая после своего 34-летнего правления оставила Россию более могущественной и просвещенной, становившейся на путь законности.

Ключом к пониманию взаимоотношений императрицы и просветителей служит ее ответ на осуждение митрополитом Платоном ее переписки с «безбожником» Вольтером. «80-летний старик, — заявила она, — старается своими, во всей Европе жадно читаемыми сочинениями прославить Россию, унизить врагов ее и удержать деятельную вражду своих соотчичей, кои тогда старались распространить повсюду язвительную злобу против дел нашего отечества, в чем и преуспел. В таком виду намерении письмы, писанные к безбожнику, не нанесли вреда ни церкви, ни отечеству».

Но было бы опрометчиво объяснять переписку Екатерины с Вольтером и прочими просветителями чисто утилитарными целями. Начиналось все с преклонения перед силой идей, исходивших от могучей кучки деятелей Просвещения, сумевших покорить любознательную Екатерину в годы, когда она, отвергнутая супругом, находила утешение в чтении их сочинений. Великая княгиня Екатерина Алексеевна не представляла интереса для просветителей, поскольку не имела возможностей хоть как-то осуществить их проекты. Только после того, как она стала Екатериной II, возник взаимный интерес друг к другу.

Екатерина держала себя по отношению к Вольтеру, с которым активнее всего переписывалась, скромной ученицей, всего лишь стремившейся воплотить в жизнь его идеи. Она воздерживалась от демонстрации превосходства императрицы огромной страны над лицами, зарабатывавшими на хлеб насущный пером. Императрица при всяком удобном случае подчеркивала способность своих корреспондентов удивить мир оригинальными идеями, а они, в свою очередь, не переставали восхищаться ее способностью не только усваивать их труды. Какими только лестными эпитетами не награждал Вольтер Екатерину! «Я до такой степени стал уверен в своих пророчествах, — писал он в 1766 году, — что смело предсказываю теперь вашему величеству наивеличайшую славу и наивеличайшее счастье»[81].

Похвалы, способные вскружить голову, продолжались и в 70-е годы. «Уже теперь, — извещал Вольтер императрицу в 1773 году, — отправляются иностранные философы брать уроки в С.-Петербург». «Мы (Вольтер и Дидро. — Н. П.) просто светские миссионеры, проповедующие культ святой Екатерины, и гордимся только тем, что церковь наша всемирна». Даже движение Пугачева не умерило пыла Вольтера.

Особый восторг просветителей вызвала материальная помощь нуждавшемуся Дидро: у того была единственная дочь, для приобретения приданого которой он намеревался продать главное свое богатство — библиотеку. В 1766 году Екатерина купила у него библиотеку за 15 тысяч франков, предоставив ему право держать ее у себя до смерти; более того, императрица назначила Дидро хранителем библиотеки, определив жалованье в 1000 франков в год с выплатою его за 50 лет вперед.

В связи с этим Д’Аламбер писал Екатерине: «Вся литературная Европа рукоплескала…» Вольтер: «…Все писатели Европы должны пасть к стопам ее величества».

Попутно заметим, что лестные слова в адрес Екатерины раздавались не только со стороны деятелей французского Просвещения, но и некоторых коронованных особ. Однако если восторги просвещенных людей Европы в основном были бескорыстными, то прусский король Фридрих II, с необычайной щедростью расточавший комплименты Екатерине, пытался извлечь из них пользу — завоевать ее симпатии при осуществлении своих агрессивных планов, в частности, при первом разделе Речи Посполитой.

В отличие от тонкой лести французов, комплименты Фридриха II были откровенно прямолинейными и грубыми. Когда Екатерина признала Фридриха II «великим королем», тот в ответ стал называть императрицу «государыней, одаренной высшим гением», «величайшей государыней Европы», сожалел, что не имеет «счастья вблизи изумляться вами», был уверен, что «самые завистливые враги империи, управляемой таким высшим гением, какова государыня России, не осмелятся даже составить проектов против столь грозной империи» и т. д.

Екатерина отвечала своим французским корреспондентам тоже комплиментами, правда более сдержанными, как и положено императрице в переписке с некоронованными особами. Вольтеру она писала: «Быть ходатаем за человеческий род, защитником угнетаемой невинности, значит сыскать себе бессмертие. Эти два дела привлекают к вам глубокое уважение»[82].

В июне 1778 года императрица получила известие о смерти Вольтера. Она писала Гримму: «Вольтер — мой учитель: он, или лучше сказать, его произведения, развили мой ум и мою голову». Гримм получил задание купить у наследников библиотеку учителя «и все оставшиеся после него бумаги, включая и мои письма. Я щедро заплачу его наследникам»[83].

Дело, разумеется, не во взаимных комплиментах, а в утверждении за императрицей общеевропейской репутации мудрого монарха. «Теперь, — писал Вольтер Екатерине, — надобно, чтобы все глаза обращались к северной звезде. Ваше императорское величество нашли путь к славе, до вас неведомой всем прочим государям. Никому из них не приходило в голову рассыпать благодеяния за семьсот-восемьсот лье от их владений. Вы действительно сделались благодетельницею Европы и приобрели себе подданных величием вашей души более, чем другие могут покорить оружием».

Подобная позиция Вольтера вполне устраивала императрицу, и она всячески поддерживала его рвение в этом.

Сюжетов, связанных с положением русского народа и делами внутренней политики, императрица старалась избегать, а если и касалась их в своих письмах, то у читателя складывалось убеждение, что население благоденствует и не испытывает никаких лишений. Проверить достоверность сообщаемой императрицей информации иностранные корреспонденты не могли, и это открывало простор для небылиц. Вспоминается знаменитое письмо Екатерины Вольтеру (1769), в котором она извещала о достатке русского крестьянина: «Впрочем, наши налоги так необременительны, что в России нет мужика, который бы не имел курицы, когда он ее захочет, а с некоторого времени они предпочитают индеек курам»[84].

В другом письме, отправленном тому же адресату в конце 1770 года: «В России все идет обыкновенным порядком: есть провинции, в которых почти не знают того, что у нас два года продолжается война. Нигде нет недостатка ни в чем: поют благодарственные молебны, танцуют и веселятся».

Столь же приукрашивала императрица быт крестьянской семьи. «Бывало прежде, — читаем в письме, отправленном подруге ее матери Бьельке в конце 1774 года, — проезжая по деревне, видишь маленьких ребятишек в одной рубашке, бегающих босыми ногами по снегу; теперь же нет ни одного, у которого не было бы верхнего платья, тулупа и сапогов. Дома хотя по-прежнему деревянные, но расширились и большая часть их уже в два этажа».

Эти грандиозные успехи — плод пылкого воображения Екатерины. Похоже, однако, что ей удавалось убедить своих корреспондентов в том, сколь благотворно влияло ее царствование на жизнь подданных.

Два события портили идиллическую картину и опровергали успехи, которые она живописала. Речь идет о чумном бунте в 1771 году и пугачевщине. Скрыть их было невозможно, ибо первое происходило в Москве, а второе приобрело широкий размах и было продолжительным.

Симптомы распространения чумы в Москве, видимо, появились еще в апреле и стали достоянием молвы. Бьельке запросила императрицу, в какой мере слухи соответствуют действительности. 18 мая 1771 года Екатерина отвечала: «Тому, кто вам скажет, что в Москве моровая язва, скажите, что он солгал; там были только случаи горячек гнилой и с пятнами, но для предотвращения панического страха и толков я взяла все предосторожности, какие принимаются против моровой язвы».

Это утверждение императрицы насквозь противоречиво: если нет моровой язвы, то зачем еще в апреле было повелено генерал-адьютанту Якову Брюсу устроить строгий карантин в старой столице?

Справедливости ради отметим, что разразившийся бунт обрел в письмах к Вольтеру и Бьельке более или менее точное описание. Императрица сообщила Бьельке и о позорном бегстве из старой столицы генерал-губернатора П. С. Салтыкова, отстраненного за это от службы, и о командировании в Москву Григория Орлова, чтобы «на месте принять меры, какие окажутся нужными для прекращения бедствия». Писала она и о бесчинствах обезумевшей от страха и паники толпы, растерзавшей московского архиепископа.

Чумной бунт выглядел мелким эпизодом по сравнению с грандиозным движением Пугачева. Пугачевское восстание в открытую роняло престиж «мудрой правительницы». 9 февраля 1774 года она заклинала одного из карателей — А. И. Бибикова — постараться «прежде весны окончить дурные и поносные сии хлопоты. Для Бога вас прошу и вам приказываю всячески приложить труда для искоренения злодейств сих, весьма стыдных пред светом»[85].

Екатерина в письмах к Вольтеру и Бьельке не жалела слов для описания жестокостей восставших, с похвалой отзывалась о дворянах Казанской губернии, обязавшихся «образовать и содержать на свой счет корпус, который бы присоединился к войскам генерала Бибикова», радовалась тому, что в рядах «бунтовщиков не было даже ни одного обер-офицера», но ни разу не обмолвилась ни о причинах, вызвавших движение, ни о его целях. Это, однако, не помешало Вольтеру одобрить действия Екатерины.

Предводителя восстания Вольтер иронически называл «маркизом Пугачевым». Но императрице было не до иронии, она была целиком озабочена подавлением народного движения. В письме от 13 августа 1774 года она извещала Вольтера: «Маркиз Пугачев наделал мне много хлопот в этом году. Я была вынуждена более шести недель следить с непрерывным вниманием за этим делом». Екатерине и здесь удалось склонить патриарха французского просвещения на свою сторону и сохранить в его глазах репутацию философа на троне. Пожелание фернейского старца состояло в том, чтобы «Пугачев был без промедления повешен»[86].

Известный интерес представляет поведение Екатерины в связи с составлением ею «Учреждения о губернии», с которым связана важная веха в истории ее царствования. Напомним одну существенную деталь: о работе над «Наказом» внутри страны и за ее пределами узнали лишь после ее завершения. Тогда императрица выступала в роли начинающей законодательницы и не была уверена в успехе. Теперь же возникли основания для того, чтобы самой распространять слух об исключительной важности принимаемого закона. Он был обнародован в конце 1775 года, но, как увидит читатель, задолго до его появления Екатерина извещала своих корреспондентов о работе над ним[87].

Итак, информируя зарубежных корреспондентов о положении дел в стране, Екатерина прибегала к значительным передержкам, лакировке происходившего, что было вполне в духе того времени — аналогичным образом вели себя прусский и шведский короли: Фридрих II и Густав III.

Проще было Екатерине информировать зарубежных корреспондентов о военных действиях в годы первой русско-турецкой войны. Успехи здесь были настолько бесспорны и очевидны, что не нуждались ни в лакировке, ни в искажении. Каждая победа русского оружия немедленно становилась достоянием Вольтера и Бьельке, поэтому письма императрицы военной поры напоминали военные сводки: овладение Яссами, победоносные сражения у Ларги и Кагула, разгром неприятельского флота в Чесме — описание этих побед встречало у Вольтера искреннее восхищение, а сам он просил императрицу почаще доставлять ему удовольствие подобными известиями. Более того, Вольтер, подогревая честолюбие императрицы, пророчил ей блестящие успехи: хотел, чтобы она короновалась в Константинополе, называл султана Мустафу «толстой свиньей», которую он готов задушить своим шнурком: «Я проклинаю Мустафу и молю святую Деву помочь верным». Свое отношение к русско-турецкой войне Вольтер высказал достаточно определенно: «Желаю, чтобы турок хорошенько побили». Кажется, единственный раз императрица предпочла «высокий штиль» истине, когда писала: «Мои солдаты идут на варваров, как на свадьбу»[88].

Особый восторг у Вольтера вызывала способность императрицы «писать свод законов одной рукой и побеждать Мустафу другой». «Чем я восхищаюсь, государыня, — изъяснялся Вольтер в письме от 12 марта 1772 года, — так это тем, что вас хватает на все; вы делаете ваш двор самым приятным в Европе в то самое время, как ваши войска самые страшные. Эта смесь величия и грации, побед и праздников кажется мне очаровательной»[89].

Екатерина, надо полагать, настолько уверовала в возможность продиктовать султану условия мира не где-нибудь, а именно в Константинополе, что в 1773 году, после перемирия и возобновления военных действий, писала Вольтеру: «Если турки будут следовать советам своих самозванных друзей, то вы можете быть уверены, что ваши желания видеть нас на Босфоре будут очень близки к своему исполнению».

Вольтер одобрил еще одну внешнеполитическую акцию Екатерины — ее участие в первом разделе Речи Посполитой.

Связь императрицы с французскими просветителями не ограничивалась перепиской. С Дидро и Гриммом Екатерина общалась лично, причем с Гриммом дважды.

В первый раз оба они явились в Петербург в 1773 году, когда императрице было не до светских и ученых разговоров — продолжалась русско-турецкая война, ее занимали тревожные слухи о движении, вспыхнувшем в Оренбургских степях. Тем не менее Екатерина почти ежедневно беседовала с гостями по нескольку часов.

В столице России Дидро пробыл пять месяцев вместо двух, как собирался вначале: Екатерина умела слушать собеседника и умела говорить сама. Собеседники не всегда высказывали взгляды, приемлемые для каждого из них. Споры были неизбежны, ибо Дидро выступал в роли мечтателя, по мнению которого абсолютной монархине достаточно захотеть, чтобы события развивались в угодном ей направлении, в то время как Екатерина изображала себя реалисткой. Граф Сегюр, французский посол при дворе императрицы, выразил это различие достаточно четко: «Она восхищалась его умом, но отвергла его теории, заманчивые по своим идеям, но неприложимые к практике»[90].

Эпистолярное наследие, оставленное Екатериной и европейскими философами, дало Н. М. Карамзину основание сделать справедливое замечание: «Европа с удивлением читает ее переписку с философами, и не им, а ей удивляется. Какое богатство мыслей и знаний, какое проницание, какая тонкость разума, чувств и выражений»[91].

Благодаря запискам Сегюра историкам известно одно примечательное суждение императрицы: «Господин Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что вам внушает ваш блестящий ум. Но вашими высокими идеями хорошо наполнять книги, действовать же по ним плохо… Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит: она гладка и мягка и не представляет затруднений ни воображению, ни перу вашему, между тем как я, несчастная императрица, тружусь для простых смертных, которые чрезвычайно чувствительны и щекотливы»[92].

В этом высказывании — ключ к пониманию различий между либеральными идеями Екатерины и ее консервативной практикой, между личными взглядами на тот или иной вопрос и отношением к нему дворянства, интересы которого она не могла игнорировать, если намеревалась сохранить за собой корону. Галантный француз не мог себе позволить резких выпадов против гостеприимной хозяйки (и наоборот). Зато, возвратившись на родину, Дидро дал волю своему язвительному перу.

Практические позиции Екатерины хорошо просматриваются в истории с конкурсом, объявленным по инициативе императрицы только что основанным Вольным экономическим обществом. В конце 1765 года общество получило письмо, автор которого спрашивал: «В чем состоит и состоять должно для успешного распространения земледелия имение и наследие хлебопашцев». Анонимным автором письма и жертвователем денег являлась Екатерина.

Общество объявило конкурс на лучшее решение вопроса: «Что полезнее для общества, — чтоб крестьянин имел в собственности землю или токмо движимое имение, и сколь далеко его права на то или другое простираться должны?» Интригующее начало было рассчитано на внешний эффект, впрочем, вполне удавшийся. В течение двух лет Вольное экономическое общество получило 162 конкурсные работы, в том числе 129 прислали немцы, 21 — французы, 7 — русские. Каждая из работ имела свой девиз, в некоторых случаях отражавший точку зрения автора, например: «доброжелатель вельмож, но не враг и народа», «крестьянин питает нас всех», «свобода и собственность», «радуйтесь, земледельцы».

Первую премию получил член Дижонской академии Беарде де Лабей, представивший сочинение под девизом: «В пользу свободы вопиют все права, но есть мера всему. Могущество государства основано на свободе и благосостоянии крестьян. Но наделение их землей должно было последовать за освобождением от крепостного права». Автор рекомендовал не спешить ни с освобождением крестьян, ни с наделением их землей, ибо опасно спустить с цепи медведя, не приручив его. Надлежит сначала подготовить крестьян к восприятию свободы, а потом уже приступить к наделению их землей. Эта программа никого ни к чему не обязывала.

Императрицу устраивало участие в конкурсе цвета европейского Просвещения. Конкурсные работы прислали Вольтер и Мармонтель, Граслен и Эйлер. Уверовав в серьезность намерений «северной Семирамиды», просветители подвергли резкой критике крепостничество, писали о неминуемом упадке общества, в котором господствует рабство, об угрозе выступления народа, доведенного до отчаяния, о паразитизме дворянства. Однако конкурсные сочинения держались в секрете, их содержание было достоянием лиц, входивших в конкурсную комиссию. Даже работу Беарде де Лабея решено было опубликовать на русском языке лишь после четырехмесячных дебатов на сей счет.

Конкурсное сочинение либерально настроенного дворянина А. Я. Поленова тоже не было опубликовано на том основании, что оно содержало «по здешнему состоянию неприличные выражения». Но, раскритиковав крепостное право, Поленов не предлагал отменить его. Он всего лишь считал возможным предоставить крепостному право наследственного владения «недвижимым имением» и право собственности на движимое имущество.

В советской историографии конкурс принято считать пропагандистской акцией Екатерины. Конечно, отрицать налет пропаганды не приходится — на то она и Екатерина, чтобы принимать очередную дозу похвал и лести. Но вместе с тем нельзя сводить все к ненасытному честолюбию императрицы, ибо конкурс в этом плане вполне мог подорвать к ней доверие. На наш взгляд, Екатерина весьма опасалась протестов со стороны помещиков, которых не устраивало любое ограничение их прав на личность крестьянина и результаты его труда.

Общение с европейскими знаменитостями закрепило за Екатериной славу просвещенной монархини и «бессмертной покровительницы художеств». Планы императрицы простирались и дальше. К Д’Аламберу она обратилась с просьбой быть воспитателем своего сына Павла Петровича, а Дидро готова была предоставить убежище от преследований французского правительства с тем, чтобы тот продолжил издание энциклопедии в Петербурге. Оба, впрочем, вежливо отказались.

В те времена престиж монарха был неразрывно связан с престижем страны, в которой он занимал трон. Следовательно, восторги философов относились не только к Екатерине, но и к России.

Созыв Уложенной комиссии принадлежит едва ли не к самым примечательным акциям Екатерины II в духе просвещенного абсолютизма. После гибели Иоанна Антоновича императрица почувствовала себя на троне увереннее, чем прежде, — был устранен последний претендент на корону. Настало время рассчитываться за щедро расточаемые просветителями комплименты. Богаче и глубже стали представления «северной Семирамиды» о государстве, которым она правила пять лет. Екатерина совершила четыре большие поездки по стране: в 1763 году она побывала в Ростове и Ярославле, в 1764-м навестила прибалтийские губернии, в 1765-м проехала по Ладожскому каналу и, наконец, в 1767 году отправилась по Волге от Твери до Симбирска, а обратно сухим путем в Москву.

Подобных путешествий не совершал даже царь-непоседа Петр Великий. Правда, ездил он по стране больше Екатерины, исколесив Европейскую Россию вдоль и поперек, но его поездки, как правило, увязывались с военным лихолетьем; удельный вес познавательных путешествий был невелик. Не будем забывать и о том, что, отправляясь в дальний путь, императрица лишалась привычных удобств дворцовой жизни, путницу ожидали капризы погоды, физические нагрузки, нарушение привычного распорядка дня.

К 1765 году, когда у императрицы созрел план созвать Уложенную комиссию, она уже стала обретать мудрость государственного деятеля, поэтому созыв этой комиссии в 1767 году не сулил императрице и малой доли тех неприятностей и потрясений, которые могли ожидать ее, если бы она обнародовала свой «Наказ» в первые месяцы царствования.

Надобность в совершенствовании законодательства остро ощущалась уже при Петре Великом. В первой половине XVIII века известны многократные попытки привести законы в соответствие с изменившимися со времен царя Алексея Михайловича обстоятельствами. Но планы эти так и не воплотились во что-либо конкретное. Самое обстоятельное намерение составить новое Уложение связано с именем П. И. Шувалова, по инициативе которого в 1754 году была создана Уложенная комиссия. Формально она прекратила существование в 1767 году, а фактически — тремя годами ранее, в 1764-м.

Созыв новой Уложенной комиссии Екатерина мотивировала в Манифесте 14 декабря 1766 года необходимостью устранить несовершенство существующего законодательства. По мнению императрицы, многие из прежних указов оказались негодными либо потому, что авторы их руководствовались соображениями, непонятными современникам, либо вследствие несходства тогдашних обычаев с нынешними. Этой же мысли она придерживалась и позже, когда писала в своих заметках, что из сенатских рассуждений и многих разговоров установила бесспорный факт: нынешние законы «многим казались противоречащими, и… все требовали и желали, дабы законодательство было приведено в лучший порядок».

Но созыв Уложенной комиссии преследовал и иную, не менее важную цель — выслушать от депутатов «нужды и чувствительные недостатки нашего народа»[93].

Комиссия, созванная Екатериной, отличалась от предшествующих множеством особенностей. Одна из них состояла в новшестве, доселе неведомом: императрица составила «Наказ» с изложением программы действий комиссии и своих взглядов на ее задачи. Расхожее мнение о «Наказе» как компилятивном сочинении нуждается в уточнении. Основанием для традиционной оценки служит признание самой императрицы, написавшей Д’Аламберу: «Вы увидите, как там я на пользу моей империи обобрала президента Монтескье, не называя его». Действительно, основной текст «Наказа» включил 20 глав, поделенных на 526 статей, из которых 245 восходят к сочинению Монтескье «О духе законов», 106 — к книге итальянского ученого-юриста Ч. Беккариа «О преступлениях и наказаниях». Кроме того, Екатерина использовала труды немецких авторов Бильфельда и Юста, а также французскую энциклопедию и русское законодательство.

Однако «Наказ» — не бесхитростный пересказ или конспект сочинений других авторов, а результат творческого переосмысления идей Монтескье, бравшего за образец английский парламентаризм, и адаптации их к русской действительности. Императрица была глубоко убеждена, что размеры территории России обусловливают единственно приемлемую для нее форму правления в виде абсолютной монархии: «Государь есть самодержавный, ибо никакая другая, как только соединенная в его особе власть, не может действовать сходно с пространством столь великого государства… Всякое другое правление не только было бы для России вредно, но и вконец разорительно».

Екатерине не всегда удавалось приспособить идеи просветителей к русской действительности и преодолеть противоречия между реалиями феодальной структуры общества и, по сути, буржуазными догмами, исповедовавшимися деятелями Просвещения.

Так, в «Наказе» императрица исходила из сословной структуры общества и в соответствии с этим предоставляла каждому сословию свои права и обязанности: «Земледельцы живут в селах и деревнях и обрабатывают землю, и это есть их жребий. В городах обитают мещане, которые упражняются в ремеслах, в торговле, в художествах и науках. Дворянство есть нарицание в чести, различающее от прочих тех, кои оным украшены. Как между людьми были добродетельнее других, а при том и услугами отличались, то принято издревле отличать добродетельнейших и более других служащих людей, дав им сие нарицание в чести, и установлено, чтобы они пользовались разными преимуществами, основанными на сих выше сказанных начальных правилах» (ст. 358–361).

Такие постулаты «Наказа», как «равенство граждан всех состоит в том, чтобы все подвержены были тем же законам», а также девиз, выбитый на медали: «Блаженство каждого и всех», — противоречат сословному строю, изначально предопределявшему неравенство. Равенству всех перед законом противоречит и статья «Наказа», осуждающая ситуацию, «когда всяк захочет быть равным тому, который законом учрежден быть над ним начальником» (ст. 358).

В своем сочинении императрица продвинулась вперед в толковании прерогатив монаршей власти. Петр Великий в «Уставе воинском» и регламенте Духовной коллегии определял власть монарха в самой общей форме: «Монархов власть есть самодержавная, которой повиноваться сам Бог за совесть повелевает…» «Наказ» конкретизирует понятие неограниченной власти: монарх является источником всякой государственной власти, только ему принадлежит право издания законов и их толкование. На исполнительную власть, то есть иерархию правительственных учреждений, «Наказ» возлагал обязанность проводить указы монарха в жизнь, творить суд «именем государя по законам».

Екатерина расшифровала еще одно понятие, настойчиво внушавшееся Петром I, но нигде им не раскрытое, — «общее благо». В представлении императрицы общее благо — главная забота монарха, его можно достичь путем издания совершенных законов, предоставляющих «безопасность каждого особо гражданина». Верховная власть, сосредоточенная в руках монарха, «сотворена для народа», обязанность монарха — служение обществу, повседневная забота о его совершенствовании. Конечный результат этих забот выражен в девизе, начертанном на жетоне депутата Уложенной комиссии: «Блаженство каждого и всех». Средство достижения этой цели — соблюдение законов. Об этом, как мы знаем, писал и Петр, но соблюдение законов, по его мнению, обязательно для подданных и правительственных учреждений. Императрица пошла дальше — монарх должен не только осуществлять «главное надзирание над законами», но и «не переменять порядок вещей, но следовать оному», управлять «отчасти кротко и снисходительно».

Петр совершил первые шаги в направлении к правовому государству, регламентируемому законами. Эта мысль четко, но в самой общей форме выражена в знаменитом указе царя от 22 января 1724 года, призывавшем все правительственные инстанции, в том числе Сенат, Синод, коллегии и канцелярии, строго соблюдать «все уставы государственные и важность их, яко первое и главное дело, понеже в том зависит правое и незазорное управление всех дел…»[94].

«Наказ» углубляет эту мысль, во многих статьях разъясняя значение законов во всех сферах жизни общества: «Законы можно назвать способами, коими люди соединяются и сохраняются в обществе и без которых бы общество разрушилось». Поэтому, продолжала императрица, в государстве не может быть места, «которое бы от законов не зависело». Составительница «Наказа» снисходит даже до такой частности, как стиль и лапидарность законов: «Всякий закон должен написан быть словами вразумительными для всех, и при том очень коротко».

Нормы уголовного права, отраженные в «Наказе», ломали твердо установившиеся традиции русского судопроизводства. Екатерина полагала, что подданных от преступлений должны удерживать не суровые кары, а стыд. «В самодержавии, — рассуждала императрица, — благополучие правления состоит отчасти в кротком и снисходительном правлении». Отсюда осуждение пыток: «Все наказания, которыми тело человеческое уродовать можно, должно отменить», ибо «употребление пытки противно здравому естественному рассуждению», а к тому же пытаемый, не выдержав истязаний, может наговорить на себя.

Составительница «Наказа» протестовала и против смертной казни — на том основании, что «опыты свидетельствуют, что частое употребление казней никогда людей не сделало лучшими». «Гораздо лучше, — считала императрица, — предупреждать преступления, нежели наказывать». «Наказ» отрицает норму Уложения 1649 года, одинаково сурово каравшего как за умысел совершить преступление, так и за содеянное преступление, равно как и за слова, осуждающие власть, даже если они не сопровождаются действием: «все извращает и ниспровергает, кто из слов делает преступление, смертной казни достойное».

Либеральные взгляды императрицы обнаруживает, в частности, такая формулировка: «Человека не можно считать виноватым прежде приговора судейского, и законы не могут его лишать защиты своей прежде, нежели доказано будет, что он нарушил оные».

Обстоятельно разработан «Наказом» и сюжет, относящийся к развитию торговли и промышленности. Хотя императрица и придерживалась взгляда, что «земледелие есть самый большой труд для человека» (ст. 297, 313), но считала необходимым проявлять «рачение» и о рукоделии и торговле. Для процветания последней необходимо снять все ограничения (ст. 317) как внутри страны, так и в сбыте товаров за границу, а также учреждать банки. Впрочем, почти тут же мы сталкиваемся с убеждениями противоположного толка. Императрица высказывалась против применения более совершенных орудий производства — «махин», полагая, что они наносят вред государству, поскольку сокращают численность людей, занятых рукоделием (ст. 314). Разделяла она и сословный предрассудок, что торговля — дело не дворянское.

Слабее всего в «Наказе» разработан крестьянский вопрос. Судьбы закрепощенного населения остались за рамками Екатерининского сочинения. О крепостном праве сказано очень глухо, и можно лишь догадываться, что речь идет о нем — в статье 260 императрица повторила мысль, высказанную ею еще в годы, когда она была великой княгиней: «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных». Порицала Екатерина и жестокое наказание крепостных, но не прямо, а косвенно: «У афинян строго наказывали того, кто с рабом поступал свирепо» (ст. 254). Осуждение императрицы вызывает и перевод крестьян помещиками с барщины на оброк, что, по ее мнению, уменьшает численность земледельцев. Лишь одна статья (270) касается размера повинностей крестьян в пользу помещика, но она носит рекомендательный, а не обязательный характер: «Весьма бы нужно было предписать помещикам законом, чтоб они с большим рассмотрением располагали свои поборы, и те бы поборы брали, которые менее мужика отлучают от его дому и семейства».

Как случилось, что ученица Вольтера оставила в стороне вопрос, волновавший миллионы ее подданных? Объяснение находим в письме императрицы Д’Аламберу: «Я зачеркнула и разорвала и сожгла больше половины, и Бог весть, что станется с остальным»[95]. Осталось тайной, какие статьи «Наказа» Екатерина разорвала и сожгла. Известно, что, находясь в Коломенском, она давала читать текст «Наказа» накануне опубликования ближайшему окружению, «разным персонам, вельми разномыслящим». Последние имели право изымать из документа все неугодное. «Они более половины из того, что написано было ею, помарали, и остался „Наказ“ яко оный напечатан»[96].

С. М. Соловьев обнаружил отрывок из черновых заметок императрицы к «Наказу», позволяющий судить о тексте, вымаранном критиками. Оказалось, что в опубликованном варианте отсутствуют характерные сентенции: «…чтоб законы гражданские, с одной стороны, злоупотребление рабства отвращали, а с другой — предостерегали бы опасности, могущие оттуду произойти… Законы должны и о том иметь попечение, чтоб рабы в старостях и болезнях не были оставлены».

Ссылаясь на пример Финляндии, где суд над крестьянами творят семь-восемь выборных односельчан, Екатерина считала возможным ввести такие же порядки и в России — «для уменьшения домашней суровости помещиков или слуг, или посылаемых на управление деревень их беспредельное, что часто разорительно деревням и народу и вредно государству, когда удрученные от них крестьяне принуждены бывают неволею бежать из своего отечества».

Автор недавнего замечательного исследования «„Законная монархия“ Екатерины II». О. А. Омельченко считает изъятие из «Наказа» текстов, относящихся к крепостному праву, историографической легендой, порожденной неправильным прочтением С. М. Соловьевым источника и сделанными на этой основе «предубежденными выводами». К сожалению, исследователь ничего не говорит о том, как Соловьев умудрился неправильно прочесть источник и каково происхождение цитируемого маститым ученым отрывка из черновой рукописи «Наказа». Правоту Омельченко не подтверждают и замечания на «Наказ» А. П. Сумарокова, явно оспаривающие намерение императрицы предпринять какие-то меры к освобождению крестьян: «Сделать русских крепостных людей вольными нельзя: скудные люди ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут, и будут ласкать слуг своих, попуская им многие бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинующихся им крестьян, ради усмирения которых потребны будут многие полки». Свои наивные рассуждения Сумароков заканчивает, пытаясь внушить императрице страх за судьбу государства: «…непрестанная будет в государстве междоусобная брань, и, вместо того, что ныне помещики живут постоянно в вотчинах („и бывают зарезаны отчасти от своих“ — заметила Екатерина. — Н. П.), вотчины их превратятся в опаснейшие им жилища, ибо они будут зависеть от крестьян, а не крестьяне от них»[97].

Куда убедительнее О. А. Омельченко развеял миф о том, что «Наказ» был-де секретным и взрывоопасным документом и поэтому тщательно оберегался от посторонних глаз, будучи доступен только избранным — депутатам Уложенной комиссии и высшим чиновникам правительственных учреждений. Первое издание «Наказа» увидело свет в день открытия Уложенной комиссии — 30 июля 1767 года. Вплоть до 1796 года он издавался семь раз общим тиражом около пяти тысяч экземпляров и приобрел широкую известность не только в России, но и за ее пределами, ибо был переведен на основные европейские языки[98].

Двум другим новшествам, предшествовавшим обнародованию «Наказа», императрица придавала не менее важное значение. Речь идет о порядке выборов в Уложенную комиссию и о наказах депутатам от избирателей.

14 декабря 1766 года императрица опубликовала указ о сочинении проекта Уложения.

Цель созыва комиссии указ определил четко и лаконично: «Мы созываем (депутатов. — Н. П.) не только для того, чтобы от них выслушать нужды и недостатки каждого места, но и допущены они быть имеют в комиссию, которой дадим наказ и обряд управления для заготовления проекта нового Уложения к поднесению нам для конфирмации». Здесь многообещающе звучала первая часть фразы: если мы проведем аналогию с Земскими соборами, то обнаружим, что никогда верховная власть не обращалась к подданным с призывом «выслушать нужды и недостатки каждого места» — ее прежде всего интересовало отношение Земского собора к предложениям правительства. Именно это обращение к подданным вызвало наибольшее их сочувствие.

Указ определял «обряд» избрания депутатов. От дворян и горожан предусматривались прямые выборы: от первых по одному депутату от уезда, от вторых — столько же от города, независимо от числа в нем жителей. Кроме того, по одному депутату отправляло каждое центральное учреждение: Сенат, Синод, канцелярии. Для свободного сельского населения устанавливались трехстепенные выборы: погост, уезд, провинция, причем погост и уезд избирали выборщиков, а право избрания депутата предоставлялось выборщикам, прибывшим в провинциальный город. Право выбора депутатов принадлежало государственным и экономическим крестьянам, а также оседлым «инородцам» Поволжья и Сибири. Крепостные крестьяне, составлявшие 53 % жителей России, были лишены права выбирать депутатов — считалось, что их интересы представляли помещики, ими владевшие.

«Обряд» предусматривал процедуру выборов: право участия в них в сельской местности принадлежало дворянам, владевшим в данном уезде имением, а в городе — жителям, владевшим домом и занимавшимся либо ремеслом, либо торговлей. Устанавливался возрастной ценз: активное избирательное право предоставлялось лицам, достигшим двадцатипятилетнего возраста, а чтобы быть избранным, надлежало иметь 30 лет. К избранным депутатам предъявлялись высокие нравственные требования: они должны быть женатыми, иметь детей и «ни в каких штрафах и подозрениях и в явных пороках не бывалых», то есть не находиться под судом. Депутат, кроме того, должен быть «честного и незазорного» поведения.

Участие местной администрации — воевод и губернаторов — выражалось в том, что они открывали собрание прибывших на выборы дворян и горожан и руководили избранием предводителя, под председательством которого происходили выборы депутата. «Обряд» обучал избирателей непривычному делу — технике выборов. Голосование производилось шарами, бросаемыми в ящик, накрытый сукном и поделенный на две половины: на одной написано «избираю», на другой — «не избираю»; подсчет голосов производил предводитель в присутствии избирателей. Избранным в депутаты считался кандидат, набравший более половины голосов. Закон предписывал избирателям поздравлять депутата, а последнему — благодарить избирателей.

В отличие от Земских соборов, где избранный сам нес бремя расходов на поездку и пребывание в столице, депутату Уложенной комиссии предоставлялось множество льгот и привилегий, превращавших депутатскую должность в престижную и респектабельную. Депутат, «в какое бы прегрешение ни впал», освобождался от казни, пыток и телесных наказаний. Он не мог быть привлечен к ответственности без санкции императрицы, его имение подлежало конфискации только в том случае, если он являлся должником. Во время работы комиссии ограбление, избиение и убийство депутата карались удвоенной мерой наказания.

Интерес к депутатской должности поощрялся жалованьем, выдававшимся сверх получаемого на службе. Привлекал депутатов и золотой знак на золотой цепи ценой в 67 рублей 89 копеек. Правда, после смерти депутата значок надлежало сдать в казну, но зато депутату-дворянину разрешалось внести изображение значка в фамильный герб[99].

Льготы и привилегии депутатам дали основание мемуаристу А. Т. Болотову заявить: «Многие ужасно добивались места депутата, ласкаясь отчасти определенным жалованьем, а отчасти другими выгодами».

Реализация «обряда» встречала немало трудностей. Одна из них состояла в том, что подавляющее большинство дворян, несмотря на Манифест 1762 года о вольности дворянской, продолжали служить и пребывали не в имениях, а далеко за их пределами. Так, в Волоколамском уезде постоянно живших в имениях помещиков оказалось 15 из 60, в Звенигородском — 3 из 80, в Гороховецком — 7 из 63. Выход нашли, предоставив отсутствующим избирателям право подавать письменное заявление («голос»), в котором они выражали согласие с содержанием наказа депутату и отдавали свой голос кандидату, получившему большинство голосов наличных избирателей.

Закон запрещал администрации вмешиваться в выборы, но, видимо, было немало случаев, когда воеводы и губернаторы оказывали давление на избирателей, протежируя угодным им лицам. Однако источник зарегистрировал единственный случай подобного давления: оренбургский губернатор Рейнсдорп поддержал в качестве кандидата в депутаты безвестного секунд-майора Толстого, и тот получил больше голосов, чем известный ученый и краевед П. И. Рычков.

А. Т. Болотов резко отрицательно оценивал депутатский корпус, полагая, что избиратели отдавали голоса не самым лучшим представителям дворянского сословия. «Выборы, — сетовал мемуарист, — начались производимы быть везде по пристрастиям; выбирали и назначали не тех, которых бы выбирать к тому надлежало и которые к тому были способны и другие достаточные, а тех, которым самим определиться в сие место хотелось не смотря нимало, способны ли они к тому были или неспособны»[100].

Хотя содержание депутатских наказов находится в прямой зависимости от социальной принадлежности их составителей, в них нетрудно обнаружить несколько общих черт.

Одна из них состоит в том, что депутатские наказы существенно отличаются от «Наказа» императрицы. Та витает в облаках, рассуждает об обществе и государстве в целом, высказывает общие суждения, в то время как наказы депутатов, из какой бы сословной среды они ни вышли, отличает приземленность, не выходящая за границы уезда и города. Видимо, все составители депутатских наказов буквально поняли задание указа 14 декабря 1766 года излагать «нужды и недостатки каждого места». Скорее всего, самокритичное заявление тульских дворян, скромно просивших извинения за нескладно составленный наказ «по непривычке нашей в сем упражнении», следует распространить и на прочие наказы.

Вторая общая черта, образно сформулированная М. М. Богословским, состоит в том, что наказы — «надежный фонограф, записавший хор провинциальных голосов»[101]. Иногда в этом хоре, как правило состоявшем из безголосых певцов, появлялись запевалы и солисты, позволявшие себе высказывать неординарные мысли. В подавляющем же большинстве наказов найти что-ли-бо неординарное крайне затруднительно. Вполне типичным был наказ волоколамских дворян с заявлением, что они ни в чем нужды не имеют. Единственное их желание состояло в поручении депутату «крайнее старание приложить» об изготовлении статуи императрицы — «как главнейшее наших нужд и прошений». Дворяне Юрьев-Польского уезда жаловались на свое скудоумие, а дворяне Кадыевского уезда Костромской губернии не обнаружили более существенных невзгод своей жизни, чем ограничение частного винокурения[102].