Глава V Торжество казанской помещицы
Глава V
Торжество казанской помещицы
Еще свежи были в памяти кошмары движения Пугачева, еще следствие над ним и его сообщниками только начиналось в Москве, а Екатерине довелось иметь дело с новой неприятностью, сродни только что пережитой, — в Италии появилась женщина, выдававшая себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны. В историю она вошла под именем княжны Таракановой. Две общие черты сближают Тараканову с Пугачевым: оба были самозванцами, оба предъявляли претензии на трон. В остальном они резко отличались: Пугачеву удалось поднять на борьбу с властью широкие массы крестьянства; Таракановой такое было не под силу. Следовательно, над Екатериной не висела непосредственная угроза смуты под эгидой дочери Елизаветы Петровны. Однако самозванная дочь покойной императрицы тоже могла доставить немало неприятностей Екатерине, став марионеткой недругов России, орудием шантажа, например, Османской империи, Швеции или Франции.
Существование дочери Елизаветы Петровны, законной наследницы российского престола, лишний раз напоминало об узурпации трона самой Екатериной и в конечном счете подрывало на Западе престиж «северной Семирамиды». Именно эти угрозы заставили Екатерину предпринять энергичные и решительные меры по обезвреживанию самозванки.
Дело княжны Таракановой окутано множеством тайн — в нем больше темных пятен, чем светлых, проясняющих суть дела; на множество вопросов источники не сообщают прямого ответа, что дает основание беллетристам для всякого рода домыслов.
Историки располагают рассказом самой княжны о своих скитаниях, однако что в них достоверного, а что является продуктом болезненного воображения, сказать невозможно. Несомненно одно — перед нами авантюристка, так сказать, европейского масштаба, женщина энергичная, внешне привлекательная и настойчивая.
Если княжна, как позже напишет Екатерина, являлась дочерью пражского трактирщика, то откуда у нее появились средства, чтобы содержать свиту, совершать поездки из одного конца Европы в другой? Если сведения о ее жизненном пути, исходившие от самой княжны, являлись от начала до конца ложными, то почему они так встревожили Екатерину и принудили ее действовать столь напористо, что это могло вызвать серьезные международные осложнения?
Как только Екатерине стало известно о появлении самозванки, она отправила с нарочным собственноручное письмо находившемуся в Средиземном море командовавшему флотом Алексею Григорьевичу Орлову с повелением взять под стражу самозванку и доставить ее в Россию. Императрица дала совет, как это сделать: «если возможно, приманите ее в таком месте, где б вам ловко бы было посадить на наш корабль и отправить ее за караулом сюда». Если заманить не удастся, то императрица предоставляла Орлову право применить силу: сначала он должен был потребовать от властей Рагузы выдачи «сей твари», а если те откажутся это сделать, то, — писала императрица, — дозволяю вам употребить угрозы, а буде и наказание нужно, то «бомб несколько в город метать можно».
Орлову удалось справиться с деликатным поручением, не прибегая к метанию бомб и не вызвав дипломатических осложнений, — он заманил Тараканову на флагманский корабль и там взял ее под стражу. 22 мая 1775 года Екатерина поздравила Орлова с успешно проведенной операцией. Кроме того, она писала: «Вероятие есть, что за таковую сумасбродную бродягу никто конечно не вступится не так ли, но всяк постыдится скрытно и явно показать, что имел малейшее отношение»[154].
13 марта 1775 года Екатерина извещала фельдмаршала князя А. М. Голицына, что контр-адмирал Грейг везет на своем корабле женщину, выдававшую себя за дочь Елизаветы Петровны, двух поляков, служанку и камердинера, и велела содержать их под караулом в Ревеле. «Письмо сих беспутных бродяг, — добавляла императрица, — теперь разбирают и что выйдет, и кто начальник сей комедии, вам сообщим, а только известно, что Пугачева называла братом ее родным».
Вместо Ревеля самозванку и ее спутников 26 мая заключили в Петропавловскую крепость. Голицын, которому было поручено вести следствие, сообщил императрице о впечатлениях от первой встречи с узницей: «Росту она среднего, сухощава, статна, волосы имеет черные, глаза карие и несколько коса, нос продолговатый с горбом, почему и походит лицом на итальянку». Ее он нашел «в немалом смущении», ибо не думала, что ее определят в такое место. Она в совершенстве владеет французским и немецким, но не знает русского языка. Имеет склонность к изучению языков: в короткое время овладела английским и итальянским; будучи в Персии, изучала арабский и персидский.
Строгое содержание пленницы в пути, а также в крепости подорвало ее здоровье. Лекарь обнаружил у нее опасную болезнь, «ибо у ней при сухом кашле бывает иногда рвота с кровью». Поэтому он распорядился перевести узницу в более сухое помещение, под комендантским домом.
Голицын познакомился и с показаниями самозванки, которые дали ему основание заявить, что «история ее жизни наполнена несбыточными делами и походит больше на басни»[155].
Голицын был прав: в ее биографии, поведанной следователям, масса недомолвок, неясностей, фантастических приключений. Остается неясным — является ли ее рассказ плодом собственного болезненного воображения, или внушен кем-то со стороны.
Зовут ее Елизаветой, ей 23 года, где родилась и кто ее отец и мать — не знает, как не знает, какой она национальности. Воспитывалась и жила до 9 лет в Голштинии, в Киле, а затем в сопровождении женщины и трех мужчин ее через Лифляндию и Петербург отправили в Персию, где она провела 15 месяцев. Приставленная к ней старуха объявила, что она здесь находится по повелению Петра III. Жилось ей не сладко, она часто болела и подозревала, что ее хотят отравить.
Далее — новый виток фантастических похождений: появился какой-то татарин, предложивший ей бежать. Четверо суток они шли пешком, пока староста какой-то деревни, жалея их, не дал им лошадь. Путешественники достигли Багдада, где их приютил богатый перс по имени Гамет. К нему прибыл персидский князь Гали и повез ее в Исфагань, где ее «весьма отменно почитал как знатную особу и многократно ей заявлял, что она дочь Елизаветы Петровны, а отцом называли по-разному, кто Разумовского и кто — иного». Мысль, что она дочь императрицы, внушал ей не только Гали, но и многие его знакомые.
В Исфагани Елизавета прожила до 1769 года, когда в Персии наступило смутное время и Гали вынужден был покинуть страну. Ей он предложил либо следовать за ним, либо, переменив веру, остаться в Персии, где она «может быть великой госпожей». Она согласилась ехать в Европу, но с условием, чтобы маршрут не пролегал через Россию, ибо там, если узнают о ее происхождении, она окажется в заточении.
Гали, однако, повез ее через Россию. Она то переодевалась в мужское платье, то объявлялась дочерью русского дворянина. В Петербурге они провели ночь, оттуда отправились в Ригу, далее путь следовал в Кенигсберг, Берлин, Лондон. В Лондоне Гали известили о необходимости возвратиться в Персию. Гали уехал на родину, «оставив ей драгоценных камней, золота в слитках и наличными деньгами великое число».
На этом связь с Гали обрывается, и молодая и богатая путешественница отправляется из Лондона, где прожила пять месяцев, во Францию под именем персидской принцессы. Из Парижа она держала путь в Голштинию с намерением прочно там обосноваться и спокойно жить. Намерение не удалось реализовать — о ее приезде узнал шлезвиг-голштинский герцог и предложил стать его супругой, «но она не знала ничего подлинно о своей породе, хотела наперед о том известиться». С этой целью она якобы намеревалась отправиться в Россию, но вместо России оказалась в Венеции, где познакомилась с князем Радзивиллом, согласившимся быть в ее свите.
Из Венеции Елизавета решила отбыть в Персию, но сделала остановку в Рагузе, где к ней явился некий Костенек, передавший желание графа Орлова познакомиться с нею. Знакомство состоялось в Пизе. Орлов предложил ей свои услуги «повсюду, где б она их ни потребовала». В Ливорно она согласилась осмотреть адмиральский корабль. Как только Елизавета оказалась на корабле, офицер объявил, что она арестована. Попытки получить объяснение от Орлова не увенчались успехом.
В распоряжении следователей оказались документы, уличавшие Елизавету в претензии на корону. Среди них три тестамента (завещания): первый — Петра Великого о короновании Екатерины I, второй — Екатерины о короновании Елизаветы Петровны. Третий тестамент написан от имени Елизаветы Петровны о короновании Елизаветы II.
Видимо, у авантюристки были недостаточно осведомленные в русской истории советники, ибо Петр I никакого завещания не оставлял, а Екатерина I объявила наследником Петра II, а не Елизавету Петровну. Последняя объявила наследником Петра III. Кроме тестаментов, у претендентки на российскую корону было обнаружено «два письма без подписи, касавшиеся до тестамента Елизаветы Петровны на оную ее дочь». Обнаружен также указ графа Орлова, «чтобы о завещании Елизаветы Петровны о дочери ее объявить во флоте». Нетрудно догадаться, что этот указ инспирирован самим Орловым, пообещавшим помогать авантюристке в добывании короны. Вероятно, это обещание настолько убедило ее в искренности графа, что она вполне ему доверилась.
Находясь в заточении, самозванка обратилась с тремя письмами к императрице и несколькими посланиями к Голицыну. Она писала о ложных наветах на свой счет, заверяла корреспондентов, что она не знает, «что такое зло», и действовала всегда «для пользы вашего отечества». Письма заканчивались призывами к милосердию, просьбами о личной встрече с императрицей, жалобами на строгость содержания. «Я изнемогаю», — писала она Голицыну, изъявляя при этом готовность «провести жизнь мою в монастыре».
Послания остались без ответа и никак не разжалобили Голицына. Наоборот, он убедился, что узница — человек, не имеющий «стыда и совести и не исповедующий никакого закона», что ее коварные замыслы подтверждают написанные ее рукой тестаменты и письма. Клятвы и заверения Елизаветы об истинности рассказов о своем прошлом, о своей добропорядочности не поколебали мнения о ней Голицына.
Императрице фельдмаршал писал: «Различные рассказы повторяемых ею басней открывают ясно, что она человек коварный, лживый, бесстыдна, зла и бессовестна». Руководитель следствия доносил, что употреблял разные способы выбить чистосердечное признание: ограничивал в пище, одежде и прочих потребностях, увещевал, но все оказалось бесполезно. Остается гадать, удалось бы Голицыну добиться от самозванки раскаяния и чистосердечного признания, если бы быстротечная чахотка не увела ее в могилу.
26 октября 1775 года Голицын доносил, что узница «от давнего времени находится в слабости, пришла ныне в такое худое состояние здоровья, что пользующий ее лекарь отчаивается в ее излечении и сказывает, что она, конечно, не долго проживет».
Развязка наступила 4 декабря того же года, когда, согласно донесению обер-коменданта Петербурга, «означенная женщина скончалась и похоронена в крепости». От команды, охранявшей заключенную, в количестве 30 человек взята присяга «о сохранении сей тайны»[156].
Все здесь описанное относится к происшествиям, не оказавшим влияния ни на внутреннюю, ни на внешнюю политику царствовавшей императрицы — вторая половина XVIII века имела репутацию не только времени Просвещения, но и времени расцвета авантюризма как в Западной Европе, так и в России. Эпизод с «княжной Таракановой» стоит в ряду авантюр средней руки и достоин упоминания постольку, поскольку характеризует нравственный облик эпохи, в том числе и нравственный облик Екатерины, не проявившей милосердия к обреченной на смерть сопернице. Императрица, как известно, не отличалась жестоким нравом, но ее отношение к самозванке, видимо, определялось сильным впечатлением только что отпразднованной победы над опасным претендентом на трон.
То обстоятельство, что дело княжны оказалось дежурным эпизодом в истории самозванчеств в России и не вызвало последствий, тоже отличает его от движения Пугачева. Есть прямые и косвенные свидетельства органической связи некоторых мер правительства с только что разгромленной пугачевщиной.
К ним относится Манифест 17 марта 1775 года[157]. Формально его обнародование было мотивировано заключением выгодного для России Кючук-Кайнарджийского мира, венчавшего победоносную войну с Османской империей. В этой связи напомним несколько дат: мир был заключен 10 июля 1774 года, Пугачева казнили 10 января 1775 года, а манифест обнародовали 17 марта того же года, то есть восемь месяцев спустя после заключения мира и два с небольшим месяца спустя после казни предводителя крестьянской войны.
Манифест объявлял подданным ряд льгот. Их можно разделить на три категории: первая относилась к непосредственным участникам русско-турецкой войны; вторая — к той части населения, для которой война обернулась взиманием дополнительных налогов. Эти две категории льгот вполне соответствуют мысли, высказанной в преамбуле Манифеста: царские милости предоставляются лицам, которые, «имев участие в необходимых войне трудностях», должны иметь «справедливое участие в выгодах, столь преславным миром нам от Бога дарованных». Два пункта Манифеста посвящены «выгодам», непосредственным участникам войны, впрочем, не требовавшим от казны дополнительных затрат; дворяне, служившие во время войны рядовыми, награждались обер-офицерскими чинами; вторая льгота относилась к рядовым недворянам — их запрещалось наказывать без суда батогами, кошками и плетьми.
Значительно полнее выглядит перечень льгот лицам, которым пришлось платить дополнительные налоги, вызванные войной. К этого рода льготам относится освобождение купцов и цеховых ремесленников от уплаты дополнительного налога в размере 80 копеек, введенного во время войны. Отменен также налог в 100 рублей с каждой доменной и 5 рублей с каждой медеплавильной печи. Отменялся дополнительный сбор по 4 копейки с пуда выплавленного чугуна, сбор по рублю со стана на текстильных предприятиях. Манифест предоставлял всем право заводить станы, не испрашивая разрешения Мануфактур-коллегии.
Третью категорию льгот Манифест формулировал так: любовь императрицы к подданным столь безгранична, что снисходит «даже до малых потребностей, служащих к народному облегчению». Если второй категорией льгот мог воспользоваться лишь ограниченный контингент подданных, преимущественно мануфактуристы, то льготы третьей категории имели в виду значительные массы населения. Речь идет об отмене множества сборов, «из давних времен установленных, иные повсюду, иные местами». Отменялись многие десятки мелких сборов, приносивших казне незначительный доход, но крайне раздражавших население и обусловивших участие мелких промысловиков в крестьянской войне: с кожевенных, овчинных, салотопенных промыслов, кирпичных сараев, харчевен, кузниц, постоялых дворов, цирюлен («бритвенных изб»), домовых бань, мельниц, соляных варниц и т. д.
Манифест объявлял амнистию — «общее и частное прощение, предавая все прошедшее вечному забвению и глубокому молчанию, и запрещаем впредь чинить о сих делах притязания и изыскания». Заодно амнистированы были уголовники, совершившие тягчайшие преступления и приговоренные к смертной казни, замененной ссылкой на каторгу.
Манифест по достоинству оценил верность трону богатой части купечества во время крестьянской войны и начал внедрять в их среду корпоративное начало — сословия, вычлененные из всей массы горожан особыми привилегиями. Всех городских жителей, занимавшихся торговлей с капиталом менее 500 рублей, велено зачислить в мещане и не называть купцами. Купцы, располагавшие капиталом свыше 500 рублей, разбивались на три гильдии. Их привилегия состояла в исключении из подушного оклада, замененного платежом 1 % с годового оборота капитала.
Через год, в 1776 году, гильдейское купечество было облагодетельствовано еще одной привилегией — оно освобождалось от рекрутской повинности, замененной денежным взносом в 360 рублей за рекрута. Перечисленные привилегии заставляют нас вспомнить городские наказы в Уложенную комиссию — Манифест и последовавший за ним указ удовлетворили требования верхушки купечества о выключении ее из подушного оклада и освобождения от рекрутчины.
Спустя две недели после Манифеста 17 марта 1775 года (31 марта) императрица обнародовала манифест об учреждении Московскому дворянскому банку трех экспедиций в губерниях, в которых помещики и заводовладельцы более всего пострадали от крестьянской войны: Оренбургской, Казанской и Нижегородской[158].
Движение Пугачева четко разделило население страны на два враждебных лагеря: один из них представлен всеми разрядами крестьян, прежде всего помещичьих, и городской беднотой. По другую сторону баррикад стояли дворяне, бюрократия и карательный аппарат государства в лице армии. Сомнения в верности трону и лично императрице дворянской массы и верхушки купечества, а также мануфактуристов в ходе крестьянской войны исчезли, и Екатерина сочла своей обязанностью оказать милости пострадавшим — «столь много претерпевших от бывших в том крае, а ныне благополучно миновавших беспокойств».
Заметим, это был первый законодательный акт после Манифеста 17 марта, призывавшего предать события 1773–1774 годов «вечному забвению». В Манифесте 31 марта Пугачев и пугачевцы названы не «злодеем» и «злодейской шайкой», а «беспокойством».
Из экспедиций банка, каждая из которых располагала суммой в 500 тысяч рублей, пострадавшим предоставлялась льготная ссуда сроком на 10 лет из расчета 1 % годовых в течение первых трех лет и 3 % в течение последующих семи лет. Ссуда выдавалась только тем, у «которых недвижимые имения, заводы, дворы и пожитки действительно граблены и разорены были во время и по причине бывшего возмущения 1773 и 1774 годов». Потерпевшие должны были представить из губернской канцелярии свидетельства, где и какое имение разграблено и на какую сумму. Ссуда выдавалась дворянам под залог крестьян из расчета 40 рублей за мужскую душу, а заводовладельцам — из расчета увеличенной в два раза годовой оборотной суммы[159].
Хотя 1,5 миллиона рублей было недостаточно, чтобы обеспечить ссудой всех пострадавших (услугами экспедиций воспользовались 248 просителей), эта ссуда помогла многим промышленникам в короткий срок полностью восстановить разрушенные предприятия. Во всяком случае, статистика того времени не зарегистрировала затяжного и резкого сокращения выплавки чугуна и меди.
К мерам, облегчавшим положение населения, относится и указ об уменьшении цены на 5 копеек с пуда соли. Характерная деталь: обычно такого рода указы сопровождались словами о «матерном попечении» императриц о подданных, о милосердии монархинь, не имевших иных забот, кроме блага подданных и т. д. В указе от 21 апреля 1775 года эта словесная шелуха отсутствует. Сухо, без эмоций подданных извещали: «для народной выгоды и облегчения сбавить с продажи соли с каждого пуда по 5 коп.»[160].
Наконец, последняя мера, предпринятая правительством в этом же направлении, относится к 1779 году, когда Манифестом 21 мая была повышена оплата труда приписных к заводам крестьян. Хотя этот Манифест отделен от крестьянской войны четырьмя годами, но связь его с пугачевщиной несомненна. Дело в том, что приписным к металлургическим заводам государственным крестьянам платили за работу по тарифу, установленному еще в 1724 году. Уже в то время эти ставки были ниже рыночных в полтора-два раза, а в последующие десятилетия в связи с падением курса рубля разрыв между оплатой труда наемных работников и приписных крестьян увеличился еще более. Отношения между заводовладельцами и приписными крестьянами не были регламентированы, что открывало неограниченные возможности для произвола промышленников и их приказчиков.
Поскольку заводовладельцам было выгоднее пользоваться трудом приписных крестьян, чем наемных работников, то крестьян принуждали работать на заготовке древесного угля сверх суммы подушного оклада и оброчных денег (1 рубль 10 копеек с мужской души), привлекали их для работы в лесу в страдную пору, уклонялись от уплаты за «прохожие дни», то есть за время пребывания их в пути от деревни, где они проживали, до завода.
Первое активное сопротивление приписных крестьян на уральских заводах относится к 50-м — началу 60-х годов XVIII века, когда они отказывались выходить на работу. Эти же причины вызвали восстание приписных крестьян к металлургическим заводам Заонежья в конце 60-х — начале 70-х годов. Приписные крестьяне уральских заводов активно участвовали в движении Пугачева.
Манифест 1779 года был призван успокоить крестьян установлением ряда норм в их пользу: он вдвое повысил оплату труда — крестьянину с лошадью в летние месяцы платили по 20 копеек в день, без лошади — 10 копеек; в зимние месяцы соответственно — 12 и 8 копеек. Манифест перечислял работы, на которых заводовладелец мог использовать труд приписных крестьян: рубка леса, разломка куч с углем, доставка угля и готовой руды на завод, строительство и починка плотин.
Устанавливалось время выполнения крестьянами внезаводских работ: к рубке дров надлежало приступать с 15 февраля, а возвращаться домой — к 20 апреля. К возке разрешалось привлекать крестьян с появлением санного пути. Лишь починка плотины не предусматривала сроков, ее надобно было производить в любое время, когда случится повреждение. За использование крестьян на недозволенных указом работах, а также за работу сверх указанных сроков с заводовладельца взыскивалась двойная плата в пользу пострадавшего.
Манифест не оставил без внимания и промышленников: отменялась обязательная поставка артиллерии, ядер, якорей в Адмиралтейство. Заводовладельцев разрешалось привлекать к поставкам только во время войны и лишь в том случае, если казенные заводы не обеспечивали армию и флот необходимыми припасами.
Но главной ответной мерой правительства на крестьянскую войну стали не перечисленные выше манифесты и указы, в большинстве своем игнорировавшие интересы основной массы населения в лице крепостного крестьянства, а проведение областной реформы. Осуществление этой реформы и изложение мотивов ее проведения свидетельствуют об изменении взглядов Екатерины — она твердой поступью двигалась к приобретению репутации дворянской императрицы.
В начале царствования Екатерина обнаружила полное понимание напряженности социальной обстановки в стране и опасности взрыва недовольства крепостного крестьянства. В секретной инструкции вступившему в должность генерал-прокурора А. А. Вяземскому она писала: «В положении помещичьих крестьян таково критическое, что окроме тишины и человеколюбивыми учреждениями ничем избегнуть не можно». Она призывала к сдержанности и осторожности, дабы не ускорить и без того довольно быстро приближавшуюся «грядущую беду», призывала к пресечению жестокостей и проявлению человеколюбия. В противном случае, считала она, крестьяне «против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно»[161].
«Грядущая беда» стряслась, но императрица, вместо того чтобы искать ее причины в нестерпимом положении народа и принять меры к существенному облегчению этого положения, встала на путь совершенствования административного аппарата, изъяны которого, по ее мнению, позволили возникнуть пугачевщине. Именно в слабости местных органов власти, в их неспособности быстро реагировать на проявление неповиновения Екатерина видела причину превращения локального явления в грозную силу, потрясшую трон. П. И. Панину она писала: «Слабое поведение в разных местах гражданских и военных начальников я полагаю столь же общему благу вредно, как и сам Пугачев со своею сволочью».
Императрица осуждала не систему, а ее недостойных представителей, отличавшихся злоупотреблениями властью, взяточничеством, «наперед раздражая городских и уездных жителей неправосудием и мздоимством, когда дошло до обороны, чувствуя народную к ним недоверенность, у них и руки упали, что способствовало бунтовщикам причинить толикие злодейства и разорения»[162]. Мнение Екатерины разделял средней руки чиновник, член Секретной экспедиции, пытавшейся установить причины движения, С. И. Маврин. После изучения обстановки на месте он доносил своему начальнику П. И. Панину: «над здешним (яицким казачеством. — Н. П.) наблюдение командиров столь поносно, что превосходит всякое чаяние ваше»[163].
Панин взялся за устранение отмеченных Екатериной недостатков путем чистки местной администрации трех губерний, охваченных движением Пугачева. Губернаторам было предписано определить соответствие должностного лица занимаемой должности. Панина, в частности, интересовали сведения, «кто имянно из воевод, товарищей и секретарей во время бывших под именем самозванца и изменника Пугачева бунтовчичьих шаек, от мест своих, оставляя города, уходили, а потом возвращались и ныне у тех же своих мест, или кои еще не возвратились, а правят их должностями другие». Вместо не оправдавших доверия правительства чиновников Панин велел подбирать новых кандидатов, причем все они должны быть из дворян. Списки кандидатов надлежало составлять «по согласию господ благородных каждого города дворян, кого б они за своих собратий за достаточных к местам паче воеводским и их товарищей и секретарей находили»[164].
По мнению П. И. Панина и казанского губернатора П. С. Мещерского, не следовало ограничиваться подбором верных трону администраторов, но необходимо было изменить структуру областной администрации. В записке, поданной императрице, авторы предлагали покрыть страну более густой сетью правительственных учреждений. «Внутреннее бывшее беспокойство… для управления таковых народов и стран открыло потребности в умножении над ними более правительств и присутственных полицейских надзирателей нежели доныне оных есть»[165].
Итак, в необходимости изменений областной администрации были убеждены и императрица, и ее вельможи. Остановка за претворением намерения в жизнь.
План реформы и ее воплощения еще находились у Екатерины на кончике пера и еще недостаточно выкристаллизовались в деталях, но она спешила поделиться своим начинанием с западными корреспондентами. 29 декабря 1774 года Екатерина извещала Вольтера о намерении в январе следующего года приехать в Москву. «Там я опять примусь за великое дело законодательства». Работа над законом, видимо, велась успешно, ибо 12 апреля 1775 года императрица отправила Бьельке послание с хвастливым заявлением: «…Обещаю вам, что в нынешнем году вы обо мне услышите: я предсказываю, и это на основании верных данных, что он составит эпоху в летописях России…» Позже Екатерина вновь подогревает интерес Бьельке к предмету своих забот, заявляя, что Манифест 31 марта, несколько облегчивший «участь народа, не более как пустяки в сравнении с обширным произведением, о котором вы что-нибудь услышите через два или три месяца; вот это труд и труд великолепный»[166].
Она заинтриговала и Гримма. 8 апреля Екатерина писала ему: «Умру от проворства пера, потому что в жизни моей я столько не царапала, сколько теперь. Я царапаю прекрасные манифесты весьма красноречивые». Далее следует впечатляющая оценка труда, работа над которым только началась: «„Наказ“ мне в эту минуту представляется пустой болтовней»[167]. Самую скромную информацию императрица отправила Вольтеру в конце 1775 года, когда документ был уже обнародован: «Я только что дала моей империи „Учреждение о губерниях“, которое содержит в себе 215 печатных страниц in 4° и, как говорят, ни в чем не уступает „Наказу“. Мне больше нравится первое: это плод шестимесячной работы, исполненной мною одной»[168].
Приходится согласиться с мнением императрицы, что «Учреждения о губернии» составили веху в истории России и особенно дворянства. Права была Екатерина, когда при сопоставлении двух актов — «Наказа» и «Учреждений о губернии» — отдавала предпочтение последнему. В самом деле, «Наказ» в большей мере итог размышлений, изложение взглядов, чем нормативный акт, устанавливающий точные границы воздействия на общество. «Учреждения о губерниях» выгодно отличаются от «Наказа» тем, что они тесно связаны с реалиями, намечают конкретные пути и методы реализации устанавливаемых норм.
С заявлением Екатерины, что «Учреждения» составлены ею одной, можно согласиться лишь наполовину. Действительно, весь законодательный акт в оригинале написан рукой императрицы. Здесь она, видимо, руководствовалась правилом, которого придерживалась при составлении «Наказа» и о котором писала госпоже Жоффрен в 1765 году: «Я не хотела помощников в этом деле, опасаясь, что каждый из них стал бы действовать в различном направлении, а здесь следует провести одну только нить и крепко за нее держаться»[169].
Не отрицая авторства императрицы, все же надобно отметить, что идейную, так сказать, теоретическую направленность нормативного акта она заимствовала из двух источников: наказов дворянских депутатов в Уложенную комиссию и записок прожектеров, рекомендовавших «умножить» сеть учреждений и «полицейских надзирателей».
«Учреждения о губерниях» имеют два аспекта: административный, или, если так можно выразиться, технический, под которым мы подразумеваем структуру губернской и уездной администрации, и социальный, нацеленный на удовлетворение притязаний дворянства. Напомним, в дворянских наказах и при их обсуждении в Уложенной комиссии дворяне дружно выражали недовольство деятельностью местных властей. Наказы пестрели жалобами на медленность судебного разбирательства и дороговизну суда, на трудность добиться от него справедливого решения, поскольку повсюду процветало взяточничество, а ответчик мог уклоняться от явки на суд и тем самым затягивать процесс на десятилетия. Другое требование наказов состояло в предоставлении дворянам права широкого участия в уездных органах власти: дворяне не протестовали против сосредоточения власти в губерниях в руках чиновников, назначаемых правительством, но делами уезда хотели бы заправлять сами.
Актуальность этого требования повысилась в связи с Манифестом о вольности дворянской, существенно изменившим возрастной состав лиц привилегированного сословия, осевших в своих имениях. Если до Манифеста 19 февраля 1762 года в провинции проживали дворяне преклонного возраста, увечные или малолетки, не способные нести службу не только в полках, но и в канцеляриях, то теперь в имениях коротало дни множество пышущих здоровьем дворян, воспользовавшихся правом не служить и уходить в отставку.
Изменилось и отношение императрицы к дворянству. Особая роль в сближении ее с дворянским сословием принадлежит крестьянской войне, сплотившей все антинародные силы в борьбе с пугачевщиной. Когда казанские дворяне постановили сформировать на свои средства полк карателей, Екатерина велела передать им, что она, «яко помещица той губернии», то есть владелица дворцовых вотчин, распорядилась поставить в дворянский корпус рекрутов от дворцовых волостей. В ответе, написанном Державиным, казанские дворяне выразили умиление: «признаем тебя своею помещицею: принимаем тебя в свое товарищество, когда угодно тебе равняем тебя с собою. Но за сие и ты ходатайствуй за нас у престола величества твоего»[170].
Вторым источником, использованным Екатериной при составлении «Учреждений о губерниях», были записи прожектеров, делившихся соображениями, как должна быть реформирована областная администрация.
Накануне реформы Россия была поделена на 23 губернии, реформа довела их число до 50. Изменились критерии деления на губернии. Прежнее деление учитывало этническую общность населения, некогда представлявшего независимые государственные образования (например, Казанская, Астраханская губернии) или территории, заселенные в результате колонизации (Азовская, С.-Петербургская губернии). Но подобный принцип приводил к игнорированию численности населения, что при одинаковых штатах губернской администрации пагубно отражалось на эффективности ее деятельности. Так, в Московской губернии проживало 2 230 тысяч жителей, в то время как в Архангельской их насчитывалось всего 438 тысяч, то есть почти в пять раз меньше.
При проведении областной реформы и делении страны на административные единицы Екатерина руководствовалась численностью населения: 300–400 тысяч жителей составляли губернию, а 20–30 тысяч — уезд. Провинция исчезала.
Подобный критерий деления территории тоже имел недостатки: не учитывались особенности экономики региона, его тяготение к издавна сложившимся торгово-промышленным и административным центрам, игнорировался национальный состав населения — территория Мордовии, например, была поделена между Пензенской, Симбирской, Тамбовской и Нижегородской губерниями. Реформа кромсала территорию страны, как бы резала «по живому телу».
Реформа, упразднив провинцию, все же сохранила трехчленное деление областной администрации. Ее возглавлял генерал-губернатор или наместник, в подчинении которого находилось две-три губернии с губернаторами во главе. Губернии делились на уезды.
В результате проведения областной реформы, затянувшейся на целое десятилетие (1775–1785), были пересмотрены границы как губерний, так и уездов. Из Московской губернии было образовано несколько: Московская, Калужская, Тульская, Ярославская, Владимирская, Костромская. Бывшие провинциальные центры были объявлены губернскими. Сложнее обстояло с поисками уездных городов. Уездный город должен был удовлетворять многим требованиям: находиться в центре уезда, не принадлежать частному лицу или монастырю, к нему экономически должна тяготеть близлежащая округа. У устроителей губерний и уездов была еще одна забота, которую откровенно сформулировал владимирский наместник граф Р. И. Воронцов. «…Не столько наблюдал я регулярную фигуру округи, — доносил он императрице, — сколько о том, чтоб во всякой округе было довольное число дворян, могущих отправлять уездные и земские службы, чтоб одного помещика деревни не были разделены по другим уездам, а сколько можно заключалось бы в одной округе, и чтоб предписанное число душ (20–30 тысяч жителей. — Н. П.) наполнено было»[171].
За время проведения областной реформы было объявлено 215 новых городов. Значительная часть их и по внешнему облику, и по роду занятий населения напоминала скорее деревню, чем город. Так, в Звенигороде «купечество никаких ремесел и промыслов не имеет, кроме земледелия, и то в небольшом количестве». Особенно заметно было отсутствие признаков городской жизни в городах, объявленных уездными центрами Воронежской губернии; жители здесь продолжали заниматься земледелием, скотоводством, огородничеством и садоводством. Такие города Калужской губернии, как Одоев, Лихвин, Мещовск, Серпейск и Мосальск, по словам наместника Кречетникова, «не соответствовали своему званию, ближе к виду деревень».
Изменение областных и уездных границ, разукрупнение старых губерний и уездов сопровождались появлением новых структур и должностей в губернской и уездной администрациях. Новой должностью был наместник, или генерал-губернатор, начальствовавший над двумя-тремя губерниями: он являлся надзирателем за исполнением законов и обязанностей должностных лиц, в его распоряжении находились полиция, гарнизон, а также полевые войска, дислоцированные на территории наместничества. В его обязанности входила также забота о своевременном сборе податей и рекрутов. Наместник «без суда да не накажет никого, преступников законов и должностей да отошлет куда для узаконения ему для суда». Приезжая в одну из столиц, наместник мог заседать в Сенате при обсуждении вопросов его наместничества.
Должность наместника обставлялась огромным внешним почетом: ему полагался конвой, адъютанты и по одному молодому дворянину от каждого уезда. Торжественностью обставлялся его выезд, а также приемы.
Губернскую администрацию возглавляло губернское правление, в котором председательствовал губернатор; членами правления являлись два советника. Губернатору подчинялись все правительственные учреждения губернии, а также сословные суды.
Вторую строку в списке губернских учреждений занимала Казенная палата, ведавшая доходами и расходами, промышленностью и торговлей губернии. Важность этого учреждения подчеркивалась тем, что возглавлял его вице-губернатор.
Далее следовали две судебные палаты — Палата гражданских дел и Палата уголовных дел. Обе палаты являлись высшими судебно-апелляционными инстанциями. Постановление Палат можно было обжаловать в Сенате, но только в том случае, если сумма иска была не менее 500 рублей.
Реформа вводила ряд новых учреждений, аналоги которым отсутствовали в структуре администрации предшествующего времени. К ним в первую очередь относится Приказ общественного призрения — наиболее яркое проявление политики просвещенного абсолютизма в проведении областной реформы. Председательствовал в Приказе сам губернатор. Новому учреждению были подведомственны школы, больницы, богадельни, сиротские дома, дома для умалишенных. Правительство выделяло на все эти нужды сравнительно небольшую сумму — 15 тысяч рублей в год и рекомендовало проявлять Приказу инициативу в привлечении средств благотворителей и меценатов.
Принципиально новым учреждением, тоже порожденным политикой просвещенного абсолютизма, являлся Совестный суд, стоявший особняком среди судебных учреждений. Он состоял из шести заседателей — по два от каждого из трех сословий: дворян, горожан и незакрепощенных крестьян. Руководил Совестным судом судья, назначенный наместником. Совестный суд, с одной стороны, должен был смягчать жесткость закона, а с другой — восполнять его отсутствие. Главная его задача — примирение тяжущихся сторон. Если примирение не состоялось, то дело передавалось обычному суду.
Совестному суду предоставлено право считать противозаконным содержание в тюрьме свыше трех суток, если арестованному не предъявлено обвинение. Он же мог отдать арестованного на поруки. В своих решениях Совестный суд руководствовался законами, но учитывал и нравственное начало, человеколюбие, милосердие и т. д. Императрица, кстати, гордилась Совестным судом, полагала, что он станет «могилой ябедам», но подобных надежд он не оправдал.
Мемуарист Г. С. Винский назвал Совестный суд «кукольной игрой», ибо его реальные права были значительно уже, чем в Англии, из законодательства которой императрица заимствовала саму идею. Так, в Англии на поруки запрещалось отдавать лиц, совершивших два тяжких преступления: измену и убийство. Согласно же «Учреждениям о губернии» на поруки можно было брать лиц, не причастных к оскорблению монарха, измене, смертоубийству, разбою и воровству, иными словами, Совестный суд мог рассматривать только имущественные дела и мелкие преступления, а также преступления, совершенные душевнобольными и несовершеннолетними.
«Учреждения о губернии» начинили областные учреждения множеством судов. Все они были сословными и состояли из чиновника, возглавлявшего суд и назначаемого правительством, и выборных представителей от каждого сословия. Судебные иски дворян вершил Верхний земский суд; дела купцов и мещан разбирал Губернский магистрат, а свободных крестьян — Верхняя расправа.
Контроль за деятельностью губернских учреждений осуществлял губернский прокурор, подчинявшийся наместнику. В обязанность губернского прокурора входила защита населения от незаконных поборов, наблюдение за содержанием арестантов и т. д.
Уездная администрация находилась в руках дворян. Высшим органом власти в уезде являлся Нижний земский суд, состоявший из избранных местными помещиками заседателей во главе с капитан-исправником. Нижний земский суд был наделен исключительной властью в уезде: он исполнял распоряжения губернских учреждений, приводил в исполнение приговоры судов, предотвращал распространение эпидемий и эпизоотий, осуществлял сыск беглых крестьян, наблюдал за торговлей. Нижний земский суд подчинялся губернскому правлению.
Судебные учреждения в уезде копировали губернские судебные органы: Уездный суд разбирал дела дворян данного уезда и подчинялся Верхнему земскому суду; Городовой магистрат судил горожан и подчинялся Губернскому магистрату; наконец, Нижняя расправа, судившая свободных крестьян, подчинялась Верхней расправе. В отличие от названных выше судебных учреждений дворян и горожан, Нижняя расправа не была выборной, ее председатель назначался правительством.
Город представлял самостоятельную административную единицу. Главной фигурой в городе был городничий, или комендант, а в двух столицах — обер-полицеймейстер. Кандидата на должность городничего представляло на утверждение Сената губернское управление. Городничий отвечал за состояние дорог, весов, приобщал всех к трудолюбию, искоренял нищенство. Судебные функции в городе осуществлял Городовой магистрат и Совестный суд, разбиравший торговые дела.
Губернская реформа положила начало истории дворянства как сословия, правда, пока на уездном уровне. Один раз в три года дворяне съезжались в уездный город для избрания предводителя дворянства и должностных лиц в администрацию и суд. Появились условия для обсуждения сословных требований дворян. Сама возможность общения укрепляла корпоративное начало и содействовала консолидации привилегированного сословия. Важной фигурой в уезде становился предводитель дворянства; он председательствовал в дворянской опеке и руководил выборами должностных лиц.
О мере престижности должности предводителя дворянства свидетельствует состав предводителей Тульской губернии: среди 12 уездных предводителей был один генерал-поручик, два генерал-майора, два бригадира, два коллежских советника, четыре майора и один гвардии поручик[172]. Впрочем, в последующие годы привлекательность выборных должностей в губернской администрации пала, прежде всего, вследствие из года в год усиливавшегося давления, испытываемого дворянским собранием со стороны наместников и губернаторов. По свидетельству М. М. Щербатова, наместники и губернаторы «быв деспоты в губерниях, всегда могут иметь некоторую партию для избрания, кого пожелают». Наблюдение Щербатова подтверждают свидетельства иностранцев, относящиеся к началу 90-х годов XVIII века: генерал-губернаторы так сильно влияли на решение дворянских собраний, «что результаты этих собраний можно считать совершенно сведенными к нулю. Известно заранее, кого выберут, потому что кандидаты указаны свыше и власть охотно жертвует формой назначения, раз дворянство этим удовлетворяется». Современник В. Н. Каразин отмечал падение интереса и пренебрежение к выборным должностям в уездной администрации: «Никто из людей достойных не хотел быть выбранным в уездные чины или в Верхний земский суд, и сии места предоставляли, как милостыню, дворянам, не имеющим других способов к жизни. Вообще примечено, что первые выборы в губерниях были и самые лучшие: тогда еще не успели рассмотреть всех сих последствий, и намерения монархини произвели всеобщий энтузиазм к добру; простыл сей жар, когда увидели, что беспристрастие выбирающих и бескорыстие избранных были равно посмеяны… что уездные присутственные места суть пустые инстанции», а дела вершатся в правительственных учреждениях губерний.
Отношение дворян к самой реформе можно охарактеризовать как однозначно восторженное. Ярославский наместник А. П. Мельгунов при открытии наместничества в 1777 году, обращаясь к присутствующим, заявил: «Сей день должны вы почитать как счастливейший в жизни вашей, с сего дня вы вступите в столь важные права и преимущества, для приобретения которых во всякие времена в славнейших народах поднесь кровавые проливались реки…» Но дворяне не нуждались в подсказке. Они сами способны были оценить значение для них реформы и выгод, из нее извлекаемых. Новгородский наместник Я. Сивере извещал императрицу, что дворяне «не могут довольно нахвалиться деятельностью новик учреждений»: Совестного суда, Приказа общественного призрения, «добрыми делами дворянских опек». Дворяне Смоленского наместничества заявили, что «„Учреждения о губерниях“ утверждают в нас на вечные времена спокойствие и тишину правосудием». «С.-Петербургские ведомости» опубликовали письмо анонима, высказавшего уверенность, что «Учреждения о губернии» должны «истребить ябеды и несогласия и соединить всех дворян новыми неразрывными узами, утверждающими общее спокойствие и благоденствие».
Самым красноречивым свидетельством признательности дворян за реформу было их желание соорудить во всех наместничествах в честь императрицы монументы. По словам Кречетникова, монументы должны передать потомкам чувство «о щастии верноподданных всех, каковым они в златые времена благополучного царствования… наслаждались». Калужские помещики раскошелились на 50 тысяч рублей, тульские собрали 30 тысяч, а столичные дворяне — 52 тысячи рублей. Екатерина, однако, отказалась от этой чести, повелев передать собранные деньги на нужды Приказов общественного призрения соответствующих губерний. Если даже учесть вполне понятное стремление дворян польстить вкусам императрицы (для которой, как известно, лучшим цветом был розовый), то и тогда хвалебно-восторженное восприятие дворянством реформы останется непоколебленным.