ОН…?
ОН…?
Прошу вас не дивиться,
Что рабы и пьют, и любят…
Плавт, Стих.
Но вот однажды после осатанелых буранов и метелей, выехав за ворота, Надя увидела, что снеговая круговерть прекратилась, ночью выпал легкий, пушистый снежок и как белым мехом, покрыл дорогу и окрестные просторы тундры, а яркое, уже весеннее солнце на чистом, без единого облачка, голубом небе отражалось миллионами искорок на снегу. Впервые она подумала, что тундра тоже по-своему бывает очень красива, и что уже больше полугода она здесь, в Воркуте, и, кажется, начинает привыкать к жизни, которая раньше показалась бы ей невыносимой, а все-таки она жива-здорова, и все могло быть намного хуже.
С некоторых пор Надя стала замечать: зачастил к ним в хлеборезку начальник режима. Теперь он носил кличку Клондайк. Все начальство в лагере имело свои клички: майор Корнеев — Черный Ужас; начальница КВЧ — Мымра, опер Горохов — Кум-Мартышка, начальник ЧОС — Жеребец (иногда Стоялый); начальница УРЧ — Макака-Чекистка, словом, обиженным никто не был, всем дали прозвище.
Каждое свое дежурство он после обычного «здравствуйте» подходил к готовым лоткам, вежливо просил Надю: «Положите, пожалуйста, вот эту пайку на весы», потом другую. Сам никогда не хватал руками, как ЧОС или другие дежурные, а больше глядел на нее, чем на весы. Иногда просто наблюдал, как ловко орудовали девушки, постояв так минут пять, говорил «до свиданья» и уходил. После его ухода девушки давали волю языкам, злословили и смеялись до упаду, хоть и чувствовала Надя себя «не в своей тарелке». Завидев Клондайка в зоне или на вахте, она спешила всячески избежать встречи с ним, или уж если случалось сталкиваться нос к носу, старалась смотреть в противоположную сторону, но однажды он остановил ее:
— Михайлова, подойдите сюда! Надя подошла.
— Вы почему не здороваетесь со мной? Объявили бойкот?
Ей очень хотелось крикнуть: «Не хочу, изыди наваждение», — но вместо этого она покраснела и молчала. «А что ответить?»
— Во-первых, я все-таки начальник режима, во-вторых, это просто невежливо.
— Простите, я вас не заметила.
— Неужели? Вот обидно!
Надя подняла голову и, наконец, взглянула ему прямо в лицо. Глаза его, голубее весеннего неба, смотрели, улыбаясь искренне и весело, совсем не так, как «положено» начальнику, выговаривающему зечке.
— Давайте будем здороваться, а?
И тут вдруг не разумом, а каким-то совершенно другим чувством она осознала: что-то происходит между ними непонятное, не положенное режимом, запретное, но от чего можно говорить с ним не как с другими вольняшками. И, осмелев, уже не скрывая насмешки, она спросила:
— Здороваться будем за руку?
— Когда-нибудь обязательно, — пообещал он.
Неизвестно, чем бы кончился их разговор, нарушая все лагерные приличия, но, на счастье, к нему подошла дежурнячка Галя Кузина и попросила подписать какую-то бумагу.
— Можно идти? — спросила Надя.
— Идите!
Вечером на репетицию в столовку пришел Клондайк с двумя дежурнячками. Ночная смена завода вышла к 8-ми вечера, все были ощупаны, обысканы, пропущены за вахту, делать дежурным до утра было нечего, поэтому приходили в клуб, смотреть, как готовился концерт к 1 Мая.
«Приперлись, — неприязненно подумала Надя. — Не мог один прийти, тащит шмоналок с собой!» Почувствовав укол легкой обиды, она подошла к Нине:
— Горло у меня болит, я пойду к себе…
Нина взглянула в зал и по-своему поняла протест своей солистки. Всегда готовая поддержать любой афронт, она объявила:
— Расходитесь, девочки, репетиция закончена. А Наде шепнула:
— Уселись чинно в ряд, пришли в крепостной театр. Фигу им, пусть гуляют.
За полчаса до отбоя, как всегда точная, пришла Валя. Надя выхлопотала ей и себе у ЧОСа телогрейку, байковое, в синюю клеточку, платье, хоть арестантское, зато все новое и чистое. Теперь «немчура» выглядела очень неплохо. Даже ЧОС, увидев ее как-то, сказал:
— Отъелась твоя «фон барон», морда круглая стала.
Надя, конечно, такой сомнительный комплимент не передала. В хлеборезке, где каждый грамм на счету и всегдашняя угроза недовеса — не «отъешься». А те угощенья, которые посылали пекари, никак не способствовали ожиренью. Спасибо еще, что Валя взяла бразды правления в свои руки: бегала с котелками в столовую, где раздатчицы всегда плескали лишний черпак или кусок трески. Благодаря ее экономии посылки, что изредка получала Надя, продлевали срок своего существования.
— Между прочим, сейчас Клондайка встретила, — сказала Валя, аккуратно счищая с валенок остатки снега. — Как ему к лицу белый полушубок! Просто заглядение.
Надя ожесточенно колотила кочергой по куче зашлаковавшегося угля и даже головы не повернула, сделала вид, что очень занята и не слышит.
— Он дежурит сегодня, наверное, к нам заглянет… Слышите?
— Слышу! И не разделяю твоих восторгов. Он что-то замыслил, этот Клондайк. Ходит, вместо того чтобы дремать на вахте, как другие, проверяет, не к добру, — с притворной озабоченностью сказала Надя.
— Вы что, серьезно? Не понимаете, зачем он ходит? — спросила с недоверием Валя, подбоченившись, точно как деревенская бaбa перед началом перебранки.
Надя стойко выдержала ее насмешливый, колючий взгляд.
— Нет, ходить им сюда положено, пусть, но уже не каждый раз.
Немчура не выдержала, засмеялась,
— О, святая простота! Наивность или глупость? Влюбился он! Ясно, как Божий день!
— Вот глупости! — вспыхнула Надя. — В кого?
— В вас, в вас, милая! Да, да, и не делайте больших глаз! Я давно заметила, он к вам неравнодушен.
— Ерунда! Чушь собачья! Просто от нечего делать ходит, проверяет как работаем, это их обязанность, смотрит…
— Вот именно! Смотрит! А в Библии от Матфея сказано: «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в сердце своем!»
Надя надула губы, она не любила, когда бесцеремонно лезли ей в душу, копались в сокровенном.
— Ну, «в сердце своем», положим, не страшно! Можно пережить.
— «Страшись, Офелия, страшись, беги на выстрел от взаимности», — загробным голосом произнесла Валя, но, заметив, что ее напарница сердится, поспешила разрядить обстановку.
— Бог с вами, Надя, вы, я вижу, недовольны моей шуткой, — как можно проникновенней сказала Валя, придав лицу огорченное выражение. — Но подумайте сами, — продолжала она. — Молодая, красивая девушка и молодой красавец мужчина, можно сказать, классовые враги, встречаются чуть не каждый день. Запретный плод всегда слаще. Опасности, запреты и непреодолимые преграды только возбуждают и будоражат храбреца. Ситуация по Шекспиру, Ромео и Джульетта. Сплошная романтика! Что может помешать возникновению пылкой любви?
— Майор Корнеев, капитан Горохов, — от души рассмеялась Надя и полным голосом на всю хлеборезку пропела: — Не по-ло-же-но! — Потом, спохватившись, сердито добавила: — Будет болтать, смотри! — кивнула головой на лотки с глянцевыми буханками. — Сколько еще резать, до подъему не успеем.
— Наши почикайки говорят: работа не волк, в лес не убежит.
Ромео и Джульетта. Что о них знала Надя? Очень мало. Шекспира не читала вовсе, в школе не проходили. Зато хорошо помнила прелестный вальс Джульетты, который так виртуозно пела Пантофель-Нечецкая, и чудо-музыку Чайковского к «Ромео и Джульетте», да еще музыку к балету Прокофьева. Все в музыке. И знала, что оба погибли, оставив на века память о своей великой любви.
Хитрющая была эта Вольтраут, так льстить умела. Слова какие находила! Все для обольщения. И хотелось ей верить, потому что была в ее словах желанная правда. «Влюблен», сказала она, но ни радости, ни особого ликования Надя не почувствовала, как будто в замочную скважину подсмотрела то, что ей и знать не полагалось.
Душевный покой ее был давно нарушен, при первом же соприкосновении с растерзанными человеческими судьбами, но и это открытие ничего, кроме тревоги, смятения и предчувствия беды, не внесло в ее жизнь.
Зубстантив недолго пробыла в КВЧ. Спустя чуть больше месяца за хлебом пришла бригадир из барака, где жила Зубстантив.
— Что-то давно я не видела Машкевич, она ведь с тобой в бараке живет? — спросила Надя.
— Нема ее, в карцеру вона.
— За что?!
— А вони з Рузею подрались.
— Не может быть! Она и драться не умеет, она учительница! — воскликнула возмущенная Надя.
— Ой, не кажи! Як вцепились в волосья, трохи не поубивались.
— Не путаешь ты о кем? Чего они не поделили?
— Рузя ей на низу места не дала, говорит: «Вы, жидивки, и в лагери робить не хочете, сходу в КВЧ влезла». Так эта Мария ей в самый лик сапогом вдарила! Ажно до кровавой сопли! А майор сказав: «Бачу, вы дюже зажирели туточки и двух в карцер шуганул, обох, чтоб не обидно!
— Так они и там побоище устроят!
— Ни! Марика спрашивала Гуся, як вони там? Кажет, смирнехонько на нарах вместе сплят. Марика аж плачет: «Ой, лихо мени з этим этапом! Таких ушлых баб, как эта Машкевич, отродясь не видала!» Им карцер с выводом на работу, а вона нияк працювать не хоче, говорит, у мене суставний ревматизм, я такую лопату одну не подниму, не то что с мокрой глиной. Прораб ихний, Охрименко, рапорт майору написал. Корнеев вызывает ее, спрашивает: почему, такая-сякая, от работы отказываешься, а вона ему говорит: «Гражданин начальник, я от работы не отказываюсь, только я такую лопату поднять даже пустую не могу». А он кажет: «Почему другие могут, а ты не можешь?»
«Значит, воны сильнее меня, ослабла, десять месяцев на Лубянке була». Но майор не посочувствовал. «Вся бригада может, а ты нет? Врешь!» А вона опять свое: «Люди разные, вот, к примеру, Попов радио изобрел, вы слушаете, а сами ничего не изобрели, не можете!»
Вечером Надя забежала в столовку на репетицию. Мымра дежурила, а ей хотелось узнать подробности.
— Да, да! — печально проговорила Мымра. — Майор меня вызвал, так ругался, думала, плохо мне станет.
— А вас-то за что? — возмутилась Надя. Ей жалко было Мымру, такой испуганной и подавленной ее не видали никогда.
— Я ему только намекнула, нельзя ли художницу вернуть, скоро 1 Мая, лозунгов бы нарисовать надо. А проку от нее на общих все равно нет. Так он до хрипоты орал: «Полно КВЧ бездельников, всех разгоню на общие!» Насилу унялся.
— Вот самодур-придурок, — обозлилась Надя.
— Что ты, что ты! — зашептала Мымра. — С него тоже план требуют. Прораб-то вольный.
Позже Надя узнала: отправил майор неугодную бунтарку Зубстантив на этап в Инту.
— В Инте теплее, — оправдывалась Мымра, — и работа не такая… — она хотела сказать «каторжная», но тут же поправилась и сказала: — трудная. ОЛП—инвалидный, а с них что спросишь?
Клондайк по-прежнему в свое дежурство заходил в хлеборезку и, если заставал Надю одну, здоровался и, не оставаясь ни минуты дольше, чем «положено», продолжал обход. Когда же случалось быть Вале, он чувствовал себя уверенней и свободней и даже вступал в разговор, что было против правил, «не положено».
Первое мая и в лагере праздник, даже если одни женщины. Выдали сахар и белую булочку, не больше донышка от стакана, а, главное, не погнали на работу. Вывели за зону только «кирпичников».
— Чтоб ему сгореть! — вопили зечки, собираясь на работу.
Хотели еще вывести погрузку, но начальник гарнизона охраны, на радость бригадам, не дал больше конвоиров. Столовая закрыла пораньше раздатку. Надо было убрать в сторонку столы, расставить скамьи. Вечером концерт! Как всегда, первые ряды для вольняшек. Начальство с женами, гарнизонные офицеры и свободные от караула простые охранники. Приехал и Фомка со своей хорошенькой кривоногой Катей. У него радость, сияет весь, как медный самовар. Сын родился! На самом краешке второго ряда примостился Пятница, тоже пришел на концерт. А куда же им деваться? Скукота зеленая! До города далеко, вот и идут все вольняшки в зону на зечек глазеть, жен своих раздражать. Да и есть что посмотреть! Девушки в хоре одна другой краше, как на подбор, и все молодые.
— Небось, самых красивых со всего свету наловили! — громким; шепотом заметил Пятница.
Зечки засмеялись, вольняшки зашикали — не одобрили Пятницу.
Напрасно волновалась и сердилась Нина. Концерт открывал хор, свежие звонкие голоса звучали чисто и стройно.
Родина моя, мирная, любимая!
Нерушима, неприступна…
или нерушима и преступна, никто разобрать не мог, да и не старались. Достаточно было просто смотреть на сцену, где пели красавицы рабыни. Потом Танечка Палагина читала стихотворение «Жди меня», обращаясь к кому-то далекому. В зале плакали. Одни от красоты и уместности стиха, другие, кто мало понимал русский язык, от жалости к рабыне Танечке. Сколько ей было лет? Не больше 20—22-х. Тогда, в этапе, Надя слышала, как она рассказывала своей соседке, немке Бригитте Герланд, что осудил ее Военный трибунал на 10 лет, и еще с конфискацией имущества. А было у Тани, как написали в списке конфискованных вещей: «Два платья, одно из них сарафан».
Так размышляла Надя в ожидании своего выхода на сцену, глядя на тонкую, высокую фигуру Тани, в чуть коротковатом ей платье. Но при таких-то ногах это было позволительно. И неудивительно, что какой-то там летчик-француз влюбился в нее. Да и кто бы не влюбился в такую? Однако Таню обвинили в антисоветской агитации и пропаганде! «Наверное, она похвалила этого француза, или сказала о нем хорошие слова, и это посчиталось как агитация и пропаганда, — объяснила себе Надя. — Так бывало».
Что пела она в тот вечер, вспомнить не могла, запомнилось ей только, что долго не отпускали ее после украинской песни «Ганзя», и особенно понравилась старинная цыганская «Дорогой длинной».
Валя из черных хлебных крошек на маргарине испекла коврижку.
— Гулять так гулять! — решила Надя и достала из ящика, который был одновременно и ее чемоданом, банку шпрот из посылки, прибереженную на всякий «пожарный»; случай, и крохотный квадратик цейлонского чая.
— Сегодня дежурит поклонник вашего таланта! А не пригласить ли его к нашему столу? — пошутила Валя и достала из печки шипящую, закопченную кастрюльку с кипятком, потом аккуратно открыла пачку с чаем и маленькой ложечкой отмерила чай. Надя, сделав вид, что не имеет понятия, о каком поклоннике речь, промолчала.
— Вот будет потешно, как завертится! И хочется, и колется!
— Зачем? — не выдержала Надя. — Я уверена, откажется!
— Струсит? Испугается?
— Не знаю, — Надя пожала плечами. — Просто не положено им!
— Не хотите посмеяться?
— Не хочу! А что тут смешного? Кто мы такие, чтоб званые чаепития затевать? Моя тетя Маня говорила: «Всяк сверчок знай свой шесток!»
— Я вас понимаю! Пощаду поклоннику!
— Много о себе понимаете, мадам Валивольтраут фон Шлеггер! Надеетесь с начальством чаевничать? Много чести!
Валя было приготовилась ответить в том же духе, что-то ядовитое, но в тамбуре послышались шаги, дверь отворилась и вошел Клондайк.
— С праздником, девушки! — весело сияя глазами, зубами и всем своим видом, приветствовал он хлеборезок.
Надя поднялась с топчана, а Валя так поспешно вскочила с колченогой табуретки, что с грохотом опрокинула ее на пол.
— Здравствуйте, гражданин начальник! — с радостным выражением лица пропела она. — Не откажите с нами чайку выпить во здравие революционного праздника трудящихся всего мира! Только вот сахарку нет, — с сожалением добавила она. — Пьем по-восточному, без ничего!
Надя похолодела от страха: «С ума сошла, нахалка, сейчас он…»
— Здорово у вас получается! Как призыв с трибуны! Как тут откажешься? — с улыбкой произнес Клондайк, и, словно угадав их «коварный замысел» и подвох, спросил:
— Так куда разрешите? — и, не дожидаясь ответа, откинул полы шинели и уселся на топчан прямо рядом с опешившей Надей. Пока она размышляла, стоит ли ей отодвинуться подальше от него, Валя уже протянула ему полную алюминиевую кружку жиденького чая. Правда, он только раз пригубил свою кружку и тотчас поставил обратно на стол. Потом, перехватив на себе испуганно-тревожный взгляд Нади, а она явно не одобряла его, понимающе улыбнулся ей и встал.
— Благодарю вас, было очень вкусно. Всего хорошего, и ушел.
— Валя, послушай! А ведь он нас одурачил! Хотели посмеяться над ним, а вышло? «Благодарю вас, очень вкусно», а? А ты уж постаралась, полную кружку набухала!
— Похоже, что так! — согласилась Валя.
— Факир был пьян, и фокус не удался! И, чтоб скрыть охватившее ее волнение и спрятать то ликующее, что вихрем поднялось в ее душе, схватила нож и начала колоть лучинки для хлеба, чтоб накалывать довески, но не могла унять дрожавшие руки и занозила палец. Вытаскивая занозу, она не переставала удивляться: «А ведь не струсил, вот!»
— Знаете, я обратила внимание на одну вещь, — сказала Валя, убирая со стола посуду.
Ожидая услышать что-нибудь гадкое опять, насмешку или язвительное замечание в адрес Клондайка, Надя умышленно не проявила любопытства, не спросила, ждала.
— Я говорю, что заметила, он никогда не делает злой морды при виде начальства, как другие псы…
— А почему он должен делать злую морду? — возразила Надя. Она слегка обиделась за «псов».
— Нет, конечно! Разве вы не замечали — каждый из них, оставаясь наедине с нами, зечками, человек как человек, но только стоит завидеть начальство или просто своего «собрата по оружию», тут уж он старается изо всех сил показать преданность свою режиму: орет даже без нужды, страху нагоняет, чтоб видели, какой он грозный и строгий. Дескать, не забывайся, зечка, знай наших!
— Верно! — согласилась Надя. — Собачья работа! Собака то же, с хозяином когда, лает, кидается, сторожит, хлеб отрабатывает!
— Вот и я говорю. А Клондайк всегда одинаковый со всеми. Важно-серьезный, не идет, а выступает. Глубоко озабочен доверенным ему делом: зечек стережет, чтоб не нарушали режим.
«Смейся, смейся, немчура, я-то знаю, что он не такой», — позлорадствовала Надя, но вслух ей ничего не сказала. Зачем лишний раз свое превосходство показывать, и так ее люди обидели сроком.
После Дня Победы, который очень бурно праздновали вольняшки и даже; от Горохова несло спиртным, нежданно-негаданно поднялась злющая пурга. За одну ночь опять, как зимой, перемело все дороги. Теперь уже Надя возила хлеб на телеге, и трудно приходилось Ночке тащить вязнувшие колеса по снежным наметам. Старая телега подпрыгивала на кочках смерзшейся грязи, угрожая в любой момент развалиться. Грохот и скрежет стоял на всю тундру.
— Москву испугаешь! Подумают, опять война! — смеялись пекари.
Но уже через неделю выплыло из облаков солнышко и быстро подобрало весь снег. Как-то раз, возвращаясь с пекарни, Надя увидела у вахты две озябшие на ветру женские фигурки. Они разговаривали с Гороховым. Встреча с опером всегда неприятна, и Надя, спрыгнув с телеги, поспешила на вахту отдать пропуск. Пока вахтер подошел к окошку, она успела разглядеть женщин. Горохов скосив глаза куда-то вдаль, словно стыдился смотреть на них, не переставая твердил:
— Я сказал, не положено! Повторяю еще раз: приказ начальника генерал-майора Деревянко. Не положено.
Одна из них, та, что помоложе, с заплаканными, красными глазами, утирала платком лицо и горячо убеждала его в чем-то.
— Говорю вам, не положено! Передачу сдадите на вахту, а свиданья не положено, — Горохов отвернулся и, нагнув голову, скрылся на вахте.
— Девушка! — обратилась одна из них, завидев Надю. — Умоляю вас, передайте Палагиной Тане, что к ней мать приехала.
— Из Москвы? — ахнула Надя.
— Да, пожалуйста!
Ворота отворились, и лошадь с телегой проехали в зону, а к вахте, на ходу надевая телогрейку, уже бежала Таня. Кто-то успел сообщить ей, и она торопилась, хоть на миг, пока не закрылись ворота, взглянуть на дорогое лицо матери или помахать рукой через проволоку зоны, если вертухай не прогонит обеих выстрелами с вышки.
«Ишь ты! Не положено! Да кто же этот царь и Бог, который указал, что положено, а что нет? Кто дал ему такое право распоряжаться тысячами людских судеб и даже жизней, загнав их в бараки за колючую проволоку? Кто этот исчадье ада, выдумавший законы, по которым Таня не может повидать даже издалека, через предзонник, свою родную мать, а женщина, проделав путь в пол-России, не смеет взглянуть на свою дочь, и так в течение десяти лет! За что? Нет! Надо писать прямо лично товарищу Сталину! Он сам имеет дочь Светлану. В школе, в Красном уголке висит фотография: Иосиф Виссарионович на даче где-то на юге. Он обнимает миловидную темноглазую девочку, и подпись… Не может быть, чтоб он не посочувствовал несчастной матери!» — возмущалась Надя, яростно швыряя лотки с хлебом.
Тогда она еще верила в него и воспринимала жизнь такой, какой учили ее школа, кино, радио и в первую очередь песни. А песни были ее жизнью, частью ее самой. Да разве не убеждала ее Любовь Петровна Орлова, что нет в мире другой такой страны, где так вольно дышит человек? С великим усердием распевали юные пионеры слова, от которых слезы наворачивались на глаза:
И звезды сильней заблистали,
И кровь ускоряет свой бег,
И смотрит с улыбкою Сталин,
Советский простой человек.
Конечно, она не могла не видеть многое, что грязной тряпкой хлестало по лицу, надолго оставляя в душе неприятный осадок; и нищих, и калек в замызганных шинелях, со следами оторванных погон, и убогих старушек, робко просящих милостыню, и бесконечные очереди в магазинах. Но все это были, по ее разумению, временные трудности, последствия разорительной войны. И даже таинственному поселку дач НКВД, за сплошными зелеными заборами, куда под выходной день подъезжали сверкающие черные лимузины с важными мужчинами и роскошными женщинами, Надя находила объяснение, то были:
Мы бойцы наркомвнудела,
Нам республика велела
Не смыкать орлиный взор…
Жизнь их ежечасно подвергалась опасности. Везде их подстерегали враги народа, как частенько сообщало радио.
В июне тундра совсем освободилась от снега. Только кое-где на вершинах уральского хребта лежали белесые пятна — остатки снегов. Бурые, словно ряд медведей, протянулись цепочкой горы Урала с севера на юг. Теперь уже целый день не сходило с неба солнце. Дойдет до горизонта, окунется в тундру и опять вынырнет, чтоб целый день по небу гулять. Птиц появилось видимо-невидимо, певучие, крикливые, всякие… Крошечные карликовые березки, чуть выше черничного куста, тоже покрылись листиками, как настоящие березы. Начальство перестало заходить в хлеборезку. Даже Клондайк и тот заглянет на минуту, поздоровается и назад.
— Испугались тараканы, света белого боятся! — заметила как-то Валя.
— А я думаю, просто убедились, что у нас никаких нарушений нет, чего зря себя беспокоить, — возразила Надя, и лед был сломан.
Два дня девушки не разговаривали друг с другом. Первый раз за все время их работы «кошка пробежала меж ними». Случай был пустячный, но от постоянных недосыпов нервы у обеих были напряжены, и достаточно мелкой искорки, чтоб возник взрыв, Дело было в том, что на днях поехала Надя на пекарню в своей телеге, колеса не мазаны, скрипит, кособочится. Ящик подпрыгивает, тарахтит. Хоть совсем развалился бы, может, почесались, сделали новый! Стояла долго, ждала, пока муку разгрузят. Привезли, как на грех, целый грузовик. Вышел Фомка, позвал в пекарню.
— Иди здесь! Что так на ветер, стоишь — раньше часа и не думай.
Мансур принес кружку пенистого кваса: — Попробуй, сестренка!
Постояла Надя, подпирая дверной косяк, посмотрела, как парни из квашни тесто на буханки разделывают. Кончили разгружать, освободился Мансур, отпустили машину и снова хлеб грузить, теперь уже Наде, 276 килограммов как и положено. Расписалась в ведомостях — и до свидания, теперь можно и домой, в зону. Мишаня сунул ей в руки горячий обломок хлеба.
— Брак, — пояснил он. — Вытаскивали из печи, — на пол шлепнулся!
Горячий хлеб требует аккуратного обращения. Это точно.
— Смотри, лошади не отдай, как в прошлый раз! Фома тогда на тебя обозлился, говорит: «Не дай ей больше, людям не хватает, а она скотине».
— Сам он скотина, — обиделась Надя, за что была награждена понимающей, доброй улыбкой Мишани.
— Горячий хлеб для лошади вредно, да и корове нехорошо.
— Спасибо, Мишаня! — а сама подумала: «Отъеду за поворот и угощу Ночку». А та уже повела бархатными ноздрями, задвигала губами, показывая черные, щербатые зубы.
— Но! Ночка! Поворачивай! — крикнула Надя, взяла в руки вожжи, а под рукавицами, в которых хлеб грузила, письмо. Оглянулась вокруг — никого. Отъехала немного от пекарни, чтоб видно не было, и вытащила конверт, посмотреть: кому? На конверте надпись: «Хлеборезке». Почерк корявый…
«Это мне!» — решила она. Записок Надя получала много, да одни глупости в них. Пришлось просить девчат не таскать ей записки, зачем рисковать? Чего ради! «Не понесу в зону, неровен час обыщут», и разорвала конверт. — «Здесь прочту». А в конверте еще одно, другое, поменьше. Написано размашисто: «Прошу передать Шлеггер Нейштадт Валивольтраут». — «Что делать?» Вспомнила угрозу опера. «Ему, конечно, не отдам, и говорить нечего… Изорвать да бросить здесь, в тундре? Д вдруг там что-нибудь важное для нее? Родственники нашлись, однодельцы? Мало ли что! Нет! Я прочту, письмо, а ей перескажу, что там написано было». Вскрыла второй конверт, да опомнилась: «Что я делаю! Разве можно чужие письма читать!» Стала обратно лепить, заклеивать, только пятен от пальцев насажала. «Отвезу, рискну, отдам ей, пусть порадуется». На вахте дежурный кое-как взглянул на теплые буханки, поворошил сено в телеге, а саму Надю и смотреть не стали. Шура Перфильева — дежурнячка, новенькая, для вида вышла с вахты и обратно. Но Валя почему-то письму не обрадовалась или притворилась, что не рада. Кто ее разберет?
— Вот видишь ты какая, Валя! Я старалась, через вахту в лифчике тащила, а тебе не угодила, даже спасибо не сказала.
— Почему конверт открыт, кто его читал?
— Я хотела прочитать, чтоб через вахту не тащить, боялась!:
— Ну и что? Прочитали?
— Ничего! Не стала читать, так рискнула.
— Кто вам передал?
— Не знаю, в телеге нашла.
— Странно! — И до ночи молчала, не то дулась, как мышь на крупу, не то молча переживала, что в записке написано было. И только уже ночью, когда весь хлеб развесили, в ящики побригадно уложили и она в свой барак засобиралась, подошла к печке, письмо свое скомкала и подожгла. Смотрела долго, как влажная бумага тлела, потом кочергой весь пепел разворошила, чтоб и следа не осталось. Вместо того чтоб, как обычно, сказать: «До свиданья», спросила:
— Вы эту записку никому не показывали?
— Что ты, Валя? Иль угорела? Кому я могу твою записку показывать? — разозлилась Надя.
Вдруг Валя, уже совсем одетая, и халат сняла, подошла к Наде и опять спросила:
— А оперу Горохову не показывали? — а сама буравит ее насквозь своими лисьими глазками.
От такого вопроса Надя совсем осатанела. Тряпку, которой стол мыла, об пол шмякнула и в слезы:
— Гадюка ты подколодная! Вот ты кто! Это тебе надо по операм бегать, чтоб срок свой на общих не вкалывать, а я и так на параше просижу!
Валя, не говоря ни слова, выскочила за дверь, а Надя тут же опомнилась и пожалела: «Зачем я так сорвалась? Не нужно было обижать ее! Все же что-то было в этом письме такое, что ее растревожило. И откуда ему взяться было? Ясно, что кто-то из пекарей подложил, вот только кто? А, может быть, шофер грузовика? Тогда письмо это из города, что маловероятно. Верно только, что было оно важное для нее и не оставило равнодушной, судя по тому, как скоро постаралась его сжечь».
Наутро Валя пришла и, как ни в чем не бывало, весело поздоровалась. Но надо было выдержать, показать немке, что обижать людей подозрением нельзя, поэтому Надя только сказала ей холодно:
— Еду за хлебом, управляйся сама.
Было очень трудно держаться с достоинством, изображать обиженную, когда все давно забыто и простилось, но…
На следующий день Валя подошла смирнехонько и, протянув, руку, сказала:
— Ну, будет! Давайте мир! Я виновата, сказала обидную глупость. Простите меня!
У Нади даже слезы брызнули, до того расчувствовалась, сказала только:
— Валя, Валя, ну как ты могла спросить такое?
— Извините! С переляку, наверное.
После этого был заключен мир, и Валя побежала в кипятилку за кипятком, скрепить мир чаепитием.
В июле воркутинское лето в разгаре. Тундра изумрудно-зеленая, и дни стоят теплые, совсем как в Подмосковье. Не верилось, всего два месяца назад бушевала сумасшедшая пурга, поднимая жгучие вихри снега до самого неба. Вечерами в санчасть тянулись работяги за освобождением, сказывалась долгая, холодная зима. В туберкулезном отделении госпиталя все койки были заняты, кое-где появлялись признаки цинги и пеллагры. У Вали шатались передние зубы, и кровоточили десны. Надя старалась не просить из дому, зная, как нелегко матери собирать посылку и возить на почту в Люберцы, однако на этот раз написала: «Мамочка, дорогая! Очень прошу, пришли, пожалуйста, глюкозу с аскорбиновой кислотой для внутривенного, — для Вали.
Хлеборезка тоже обветшала за зиму. Штукатурка на стенах кое-где осыпалась, от бесконечных топок потрескалась печь, колосники прогорели, и краска на полу облезла. Требовался ремонт. Начальник ЧОС сразу заявил:
— Не надейтесь! Рабочих нет, и взять неоткуда.
И верно, те две женщины, штукатур и маляр, были нарасхват. Решили ремонтировать своими силами. Надя составила список и отправилась к начальству просить краски, кисти и временное помещение для хлеборезки. В приемной толклись несколько человек, ожидая вызова. Нина-аккордеонистка тоже пришла хлопотать:
— Надо аккордеон в ремонт сдать, две клавиши западают, — Список видела? — обратилась она к Наде.
— Какой?
— Тебя в совхоз отправляют на сенокос.
— А кто хлеб возить будет?
— Найдутся без тебя, не первый год, — сказала, подходя к ним высокая западнячка. — Я тоже в списке.
— И куда?
— Точно еще сама не знаю. Наверное, опять в совхоз «Горняк» или на «Мульду». Каждый год твоей кобыле сено заготовлять ездят в совхозы. Чтоб ей сдохнуть, старухе!
— Почему это моей! Она на всех работает. А сдохнет, на чем хлеб возить? А воду в зону? Сахар? — возмутилась обиженная Надя.
— Давно пора грузовик завести. Все боятся шофера-мужика в зону пустить.
— А как же? Бабы голодные, вдруг изнасилуют бедолагу!
— Пожалуй, запусти козла в капусту!
Дверь приоткрылась, и голова дневальной просунулась наружу.
— Тише, вы! Ржете, как кобылы!
— Давай, телепай отсюда!
— Не мешайте дневальной дремать, — понеслось ей в дверь.
Голова поспешно скрылась, но тотчас дверь распахнулась настежь, и вышел майор Корнеев, начальник ОЛПа, Черный Ужас.
— Приема не будет, — объявила дневальная.
Майор, нагнув голову вниз и ни на кого не глядя, вышел вон.
— Какие мы ему отвратные, даже смотреть на нас противно, — сказала, скорчив вслед ему рожу, маленькая кудрявая девушка из хористок.
— А ты еще ему «здравствуйте» прокукарекала. Старалась аж громче всех, как на концерте!
— Черт бы его взял! Третий день не могу попасть на прием, как в Кремль, — злилась высокая зечка.
— Ступай, срок большой, еще успеешь не к одному сходить, — сказала, выпроваживая всех, дневальная и заперла дверь.
Через три дня ранним утром шестеро зечек-малосрочниц (до 10-ти лет) стояли с пожитками около вахты, ожидая свои формуляры. Совхозная машина уже пыхтела у ворот. Сопровождающий конвой — совсем молодой рыжий парень, ростом чуть выше своего автомата. Лицо его, густо усеянное крупными веснушками, было напряженно-строгим. Всем видом он старался показать, что понимает ответственность за порученное ему нелегкое дело. Наконец, с вахты вышел лейтенант с формулярами, без них никуда не денешься — это лагерные паспорта. Он окинул строгим взглядом собравшихся и вдруг весело рассмеялся.
— Смотри, сержант, пропадешь с ними! Ишь каких подобрал!
— Не пропаду, товарищ лейтенант! Мне бы только их до места довезть, а там как хочут.
Лейтенант передал формуляры, предварительно опросив всех присутствующих, и хотел еще что-то сказать конвою, но в это время шофер дал газ, и машина резко рванулась вперед так внезапно, что бедняга сержант не удержался и повалился в кузове прямо вместе с автоматом к Наде на колени.
Девушки подняли отчаянный визг и помогли подняться сконфуженному конвоиру, который тут же схватился за свой автомат, гордо выпятив грудь колесом.
— Эй ты! Потише там! — крикнул он и застучал прикладом по крыше кабины. Потом повернулся к зечкам и, все еще красный от смущенья, сердито гаркнул:
— Разговорчики! Отставить!