ЗУБСТАНТИВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗУБСТАНТИВ

Как-то, подъезжая с хлебом к вахте, Надя увидела толпу женщин, сбившихся в кучку от холода. «Этап! В нашем полку прибыло», — подумала она, и пока дежурняк открывал ворота для ее возка, она рассматривала новеньких. Разные. Несколько пожилых, а есть совсем-совсем молодые, почти девочки. Лицо одной показалось ей знакомым. Она присмотрелась повнимательней. Конечно! Женщина с серым платком поверх ушанки была ей знакома! Та тоже посмотрела на Надю, и лицо ее, уныло-безразличное, вдруг оживилось.

— Михайлова! — крикнула она.

— Разговорчики в строю! — заорал сопровождавший их конвоир.

В этот момент ворота распахнулись настежь, и Ночка дернула поспешно возок, словно чувствовала окончание своего рабочего дня. «Кто это, кто это может быть?» — напрягая память, старалась вспомнить Надя. «Она меня знает, и знает по фамилии. Обязательно надо отыскать ее, а вдруг это?..»

Утром, подавая хлеб в окно раздатки, она опрашивала всех бригадиров: «Есть ли новенькие?»

— Пока еще не знаем, но будут, пришел большой этап с пересылки. Одни наши.

«Наши» — это политические.

Вольтраут совсем не разделяла Надиного волнения.

— Вы же ее сюда потащите, не так; ли?

— Что ж нам на улице мерзнуть?

Немка поджала губы, сделала «каменную лису» и только напомнила:

— Вы забыли, посторонним вход сюда запрещен!

— А я плевать хотела! — запальчиво воскликнула Надя.

— Зашагаете на общие, — просто сказала немка и очень охладила Надин пыл.

— Ну и ладно! Я сама схожу к ней, — решила она.

— Хождение из барака в барак, кроме как по делу, запрещено тоже.

— Найду дело!

Валя с постной мордой пожала плечами:

— Когда? Вам на репетицию нет времени ходить, не то что по баракам.

И все же Надя нашла свою знакомую. Получив ведомость на хлеб, она увидела, что бригада из бучильного цеха увеличилась на 8 человек. Пробежав глазами список, она нашла знакомую фамилию: «Машкевич Мария Наумовна».

— Зубстантив! Моя немка! — завопила вне себя от радости Надя.

Вольтраут недовольно покосилась.

— Учительница моя!

Надя с нетерпением дождалась бригадира, Машу Бутенко, в чьей бригаде оказалась «Зубстантив».

— Маша, дорогая, моя школьная учительница к тебе в бригаду попала, новенькая! Машкевич, тезка твоя, скажи ей, пусть придет после работы!

— Скажу, — пообещала Маша, — коли жива будет, придет.

— Ты, Маш, ее где полегче поставь! Она ведь физически не работала.

— Ха! Полегче! В бучилке легкого нет, хорошо, еще не в гофманку…

«Как бы ей помочь? Что придумать? Попросить Мымру в КВЧ, она добрая. Господи! Что сталось с бедной Зубстантив! Какая была властная и строгая учительница. Куда все девалось? Из телогрейки клочья ваты торчат, драный платок повязан на облезлую ушанку, засаленные ватные штаны, валенки 10-го срока. Здесь в таком одеянии ходят только баптистки-отказницы. За что ее?»

Посадить Зубстантив по политической казалось несуразным: она, как помнилось, не воевала, а значит, в плену не была; что касается разговоров, то, как говорит Вольтраут, была «святее самого папы Римского».

Однако Зубстантив после работы не пришла, и на следующий день тоже. Маша Бутенко за хлебом прислала свою помощницу, западнячку Рузю.

— Как там новенькая? — спросила Надя.

— Котора? Их много у нас.

— Высокая такая, Машкевич?

— А… Машка! Лежит на нарах влежку до самого подъему.

— Чего так?

— Так ведь бригада на выгрузке робит, а они новые, только с этапу, кто газом, поморился, кто руки пожег.

— Что же бригадир ваш, или не знает, что новеньких нельзя на тяжелую работу ставить? — закричала Надя.

— Бригадир наш сама за двоих вкалывает, работать некому: половина бригады освобожденные, — сердито сказала Рузя, схватила свой ящик с пайками и ушла.

Срочно надо было что-то делать.

«Она не выдержит! Ни за что не выдержит! Да и можно ли? Шутка сказать — цех обжига, выгрузка!

Гофманские печи! Это в страшном сне приснится!»

Обожженный кирпич вынимался из печей еще раскаленным, рукавицы прожигались до дыр в первую же смену, ядовитый угарный газ и шлаковая пыль забивались в легкие, не давали дышать. Каждые десять минут девушки выскакивали на снег, мокрые от пота, облепленные золой. Грязь въедалась в кожу рук, лица, забивалась в волосы. Хорошо еще, что пленные немцы, строившие кирпичный завод и гофманские печи, предусмотрительно сделали душ с горячей водой. После смены, когда усталые работяги тянулись к вахте, можно было по-быстрому, кое-как, ополоснуться, если хватало сил после 12 часов рабочего дня да 2-х часов стояния под вахтой. Прорабы, частью из освободившихся уголовников, частично вольнонаемные, охотники за длинным рублем, беспощадно подгоняли работяг, — ни минуты простоя, план, план. Каторжанский ОЛП по адресу Воркута Кирпзавод, Речлаг 223/17 «P» был действительно каторжный. И работали там, оставляя последние силы, молодые зечки и каторжанки со сроками от 10 до 25 лет. Лагпункт для особо важных «преступниц». Уголовников там, слава Богу, не было… они не причислены к категории особо важных, ибо воровать, грабить, насильничать и убивать, это хоть плохо, но не страшно. Они могут исправиться, стать честными людьми советского общества, а вот коли у человека «поражен антисоветчиной мозг», как сказал опер Горохов, это безнадежно, это как цвет глаз — неисправимо, навсегда…

Вечером, перед репетицией к концерту 8 Марта, как приказал майор Корнеев, Надя забежала в 15-й барак, где помещалась бригада Бутенко. На верхних нарах отыскала свою бывшую учительницу и вопреки ожиданию нашла ее совсем не убитую горем, а наоборот.

— Я тебя сразу узнала, — сказала Зубстантив. — Мне передали твой привет, но, веришь ли, я так устаю, что едва до нар доползаю.

— Знаю, знаю, я на минутку, вы обязательно ко мне приходите, ведь вы пианистка?

— Какая я пианистка! Училась когда-то, но…

— Нет, нет, я же помню, вы мне аккомпанировали на школьном вечере. Я постараюсь вас в КВЧ, — горячо, скороговоркой, прошептала Надя и побежала в столовую, пока ее не прихватили дежурняки в чужом бараке.

— Вечно ты опаздываешь, хор устал тебя ждать, они же с работы, понимать надо, — недовольно отчитала ее Нина, показывая этим, что для нее все равны: как солисты, так и хористки.

— А я что, с гулянки по-твоему? — окрысилась Надя, но тут же опомнилась и присмирела. Надо было подговорить аккордеонистку в сообщники.

Нина встретила ходатайство Нади в штыки.

— Учительница! Чего же плохо тебя учила? Проси ее к себе в хлеборезку, если ты такая добренькая, а в КВЧ штатов нет.

Надя и это пропустила мимо, не время сводить счеты, а поэтому сказала со вздохом и грустно:

— Руки она свои загубит в гофманке. Это же пианистка, настоящая.

— Вот что, настоящая! Ты что ж, ее на мое место хочешь? — забеспокоилась Нина.

— Да нет, что ты! — поспешила заверить ее Надя. — Но ведь можно ее куда-нибудь устроить!

— Не знаю, вот, может быть, тут по штату художник должен быть — полагается, — смягчилась Нина. — Надо с начальницей КВЧ говорить. Сама проси!

Мымра долго не могла понять, о чем ей толкует Надя. Наконец спросила:

— А зачем нужен художник? Какие у вас тут художества?

— Как какие? — Надя всплеснула руками. — А плакаты? А лозунги и транспаранты?

— Как какие? — вторила ей Нина. — А сводки о достижениях передовых работяг? Первомайские призывы к победе коммунизма? А портреты вождей?

— Ну, вождей купить можно. На это деньги в КВЧ есть, а то, пожалуй, так нарисуют, что мать родная не узнает, скандал будет, как на шестой шахте.

— Чего — чего? Какой скандал? — наперебой затормошили все Мымру, охотницы до лагерных скандалов.

— Ничего особенно, просто на шестой шахте художник товарища Сталина нарисовал, а пожарник говорит, не Сталин, а… — Тут Мымра, понизила голос и, глянув по сторонам, шепотом сказала: — Говорит: не Сталин, а собака какая-то!

— У-у-у… — загудели зечки одобрительно.

— А оперуполномоченный тут же узнал, и обоих в карцер на десять суток.

— У-у-у, — опять зашумели зечки, непонятно только, одобряя опера или сочувствуя художнику и пожарнику.

— Вот я думаю, — продолжала Мымра, — живем мы без художника и дальше можем.

— Плохо живем, очень плохо, прозябаем.

— Прозябаем, очень плохо, — закивали головами.

Но Мымра, как ни была проста душой, все же уловила насмешку в их голосах и рассердилась:

— Ну, будет вам насмешки строить. Я ведь понимаю, не дура. С вами как. с людьми…

— А мы зеки поганые, — с кислой физиономией сказала Нина.

— Каторжанки негодные, — в тон ей добавила Галка Шимановская, веселая, разбитная украинка.

Мымра резко поднялась со стула, где сидела, и, не говоря ни слова, вышла.

— Ну вот, только все испортили, и хорошую Мымру обидели, — огорчилась Надя.

— Никуда не денется, придет как милая. Палочку о проделанной работе среди зеков поставить нужно? Нужно!

И все же Надя добилась своего. Уговорила Мымру, упросила начальницу УРЧ (учетно-распределительная часть), обещала ей спеть что-нибудь «цыганское», и, наконец, Зубстантив перевели в КВЧ культоргом.

— Только ты могла проделать такое, — сердито сказала Нина. — Завидная пробойная сила. На твое счастье, она еще и рисует!

— Да? — обрадовалась Надя. — Где она сейчас?

— На сцене, плакат к Марту готовит. Корнеев концерт отменил!

— Чего так?

— Плохо работаем!

Надя на сцену не пошла, побежала к себе в хлеборезку. Пора за хлебом. А по дороге все думала, как просто просить за кого-нибудь и как сложно за себя.

Дня через два в хлеборезку забежала Зубстантив. Она сильно похудела и, как ни странно, помолодела. Свой учительский пучок волос состригла, и короткие кудряшки очень шли к ее осунувшемуся лицу. Это была уже не строгая «училка немка Зубстантив», а совсем молодая женщина. Надя искренне обрадовалась и, несмотря на строгий запрет «посторонним не входить», пригласила зайти в свою берлогу. Угощать было нечем, от посылки не осталось и следа, даже ящик пошел на растопку, но куда важнее было поговорить как и что? Не терпелось узнать, за какие «грехи» попала сюда самая праведная учительница.

Обычно политические зечки неохотно рассказывают о своих делах, и не потому, что стыдятся своих деяний, а потому, что, возмущаясь несправедливостью обвинений, тем самым заставляют сомневаться в самом справедливом советском суде, а это уже крамола, а опер не дремлет. Но Зубстантив еще не знала такого правила и вслух откровенно возмущалась и судом и следствием. Надя слушала ее, и казалось ей, что все, что рассказывала Зубстантив, она уже много раз слышала историю с портретом вождя, только в разных вариантах. То портрет находили соседи в унитазе, и шло долгое следствие, выявляя виновника, то в газету с драгоценным ликом завернули селедку, то облили чернилами, в том месте, где были глаза великого вождя. И злодеи несли заслуженное наказание за поругание портрета человека, которого должно было держать вместо иконы. Похожую историю рассказала о себе и Зубстантив. Оказывается, во время ее дежурства в школе кто-то сорвал в классе портрет Сталина. Мало того, сорвали и бросили, скомкав, в мусорную корзину. Школа была в трауре, шутка сказать! Если неблаговидный поступок выйдет за стены школы, что скажут в районо! Классной руководительнице было поставлено на вид и приказано во что бы то ни стало найти виновного. Прошли внеочередные школьные собрания. Но никто не сознался. На педсовете Зубстантив посоветовала лучше умолчать об этом прискорбном инциденте, не придавать большого значения, не акцентировать. Большая часть учителей бурно возразила:

— Нет, нельзя! Найти злодея и наказать, чтоб другим неповадно было!

Спустя некоторое время злоумышленник был найден, хоть не сознался и не покаялся. И опять же Зубстантив заступилась за мальчика, сказав, что вина его не доказана и основывается на доносе другого мальчика. Один из учителей упрекнул ее в том, что она защищает злостного хулигана из национального побуждения. Мальчик был еврей, а другая учительница просто, без лишних слов, послала заявление в МГБ с просьбой разобраться. Разобрались. Делу был дан ход, а дальше все как у других врагов народа. Поразительно одинаково.

Валя, молчавшая до сих пор, швырнула хлебный ящик, который усердно скребла кустом стекла, и что-то быстро и весело сказала по-немецки. Бедняга Зубстантив, аж подскочила от возмущения и тоже сердито, негодуя, стала по-немецки отвечать Вале.

— Что? Что? О чем вы? Говорите по-русски, — Запротестовала Надя.

— Я говорю, — пояснила Валя, — что мы уже живем в коммунизме, не так ли? Каждому по потребности — пайка хлеба, черпак баланды, каша жуй-плюй! Каждому по труду — работой обеспечены — безработных нет. Деньги упразднены, и зеки изолированы от капиталистического окружения, полное равенство — любой уходит в карцер, в бур. Ну? Чем не коммунистическое общество? Не понимаю, почему возмущается ваша приятельница? — сказала, и опять за ящик схватилась, а голову нагнула, чтоб не видно было, что смеется, паршивка.

— Это же профанация, насмешка над великой идеей. Можно исказить любое учение, — протестуя, воскликнула Забстантив. — Просто хулиганство какое-то!

— И, по-вашему, исказил его великий Сталин, так ведь? А я говорю, что сама по себе идея коммунизма утопия, или, как говорят здесь, бред сивой кобылы в морозную ночь!

Щеки Зубстантив запылали гневными яркими пятнами. Она пыталась заставить замолчать Валю, но та продолжала:

— Бог создал людей неодинаковых. Одним вложил в голову гениальные мозги, другим солому, как их уравняешь?

— Мещанское, примитивное толкование, — наконец вклинилась Зубстантив.

— Бытие определяет сознание, среда, по-вашему? Чушь! — перебила Валя. — Наследственность, вот основа!

Надя уже не на шутку заволновалась. Такие дебаты в хлеборезке совсем ни к чему. Но обе женщины распалились, и унять их было невозможно.

— А теперь вы желаете все свалить на Сталина? Это он исказил великую идею, завел не туда! А все потому, что начал прижимать вас, евреев, выдумывать несуществующие заговоры и терроры. А когда правили бал ваши Троцкие, Свердловы, Зиновьевы, Кагановичи и Ягоды, тогда все в порядке было!

— Валя, опомнись, ты что, с ума сошла? — закричала Надя в страхе. Она готова была позатыкать им рты.

— Нет, постойте, не все. А первые начальнички наши: Берман, Фельдман, а великий «изобретатель» лагерей — Навталий Френкель?

— Кто ж виноват, что евреи на голову выше и талантливее других наций? Они первыми осуществляли самые передовые идеи человечества, кстати, в том числе и христианство.

— Да уйметесь вы, наконец, или я выгоню вас обеих! — яростно орала Надя. Но ее никто не слушал.

— Нация паразитов, они не могут существовать сами по себе, они должны сидеть на хребте у сильных народов.

— Это же чистейший фашизм, вы дети Розенберга, нацистские выкормыши. Людоеды-расисты.

— Да заткнитесь вы, наконец! Из-за вашей болтовни я не намерена получать срок. Мне хватит своего, — гневно стучала по столу ножом Надя, стараясь унять разбушевавшихся зечек.

— Товарищ Мехлис опубликовал доклад дегенерата Ежова. Читали «Правду» и восхищались! «Нет ни одного; государства, где органы безопасности были бы так тесно связаны с народом!» — процитировала со злорадным пафосом Валя. — Позор! Сыск тесно связан с народом! А? Что это? Вот и породили каждого второго стукача! Теперь сидите! Так вам и надо! — торжествуя, закончила Валя, одевая на ходу телогрейку и платок, схватила ведра и выскочила из хлеборезки.

— Ну и мерзкая баба, поделом ей срок! — воскликнула, опешившая от такого натиска, Зубстантив.

Надя, радуясь благополучному исходу, (никто не слышал, не зашли дежурняки), сказала миролюбиво:

— Что вы! Обыкновенная немка.

— Не немка она! Она и говорит по-немецки с нижегородским акцентом!

— Вот до чего доругались! Уж и немка стала ненастоящая! — против воли засмеялась Надя и с большим облегчением проводила Зубстантив, от греха подальше.

Валя вернулась с кипятком, все еще взбудораженная «классовой борьбой», как она сказала про себя.

— Между прочим, там вам посылка пришла, список второй день висит.

— Приятная новость! Значит гульнем, подружка, — оживилась Надя. Неприятный осадок от перебранки мгновенно улетучился. — На носу Восьмое марта!

— Знаете, я должна покаяться, — сказала Валя и приготовилась мыть полы. — Я вас в первый момент тоже за еврейку приняла — рада, что ошиблась!

— Подумаешь, какое дело! — Надя с недоумением пожала плечами. — Ничего удивительного нет. Меня многие принимают за кого хотят: за еврейку, за цыганку, за татарку.

Вольтраут удивленно вскинула светлые бровки.

— И вас это не обижает?

— Обижает? Почему? Вовсе нет! Петь цыганку Кармен или еврейку Далилу моя голубая мечта, — вздохнула Надя и повторила усвоенное от Дины Васильевны: — Существуют две нации на свете: люди порядочные, благородные, высокие духом и люди подлые, низкие, с подлой душой. Плохо быть подлыми!

— Как все хорошо у вас, Надя! Все по полочкам разложено. Черное — белое, плохое — хорошее. Среднего не бывает и полутонов тоже. — Валя насмешливо прищурилась.

— Ошибиться на полтона, значит сфальшивить! — возразила Надя и ловко поддела кочергой большой кусок зашлаковавшегося угля. — Пойду на почту за посылкой!

— А вот и наша артистка! — приветствовала Надю Нина Тенцер, заведующая почтой.

Народу было мало, и она встала в сторонку, ожидая своей очереди. Нина быстро орудовала ножом, вспарывая обшивку посылки, а затем, гвоздодером открывала крышку и вываливала содержимое на стол. Новый начальник режима без особого внимания просматривал немудреные продукты и командовал:

— Забирайте!

— Подходи, Надя, — пригласила Нина и поставила на стол обшитый мешковиной ящик, где маминым почерком был написан адрес. Надя невольно протянула руку и дотронулась до фиолетовых буковок, выведенных так аккуратно мамой. Сердце ее заныло, и противно защипало в носу — тревожный знак непрошенных слез. Она быстро заморгала, отвернулась, чтоб не видеть обратного адреса и встретилась взглядом с начальником режима. И смутилась… Ей показалось, что он смотрел на нее чуть дольше и чуть внимательнее, чем ему полагалось смотреть на заключенную, с недозволенным интересом, с затаенной симпатией.

— Концерт восьмого будет? — спросила Нина, кромсая без сожаления мешковину с лиловыми буквами.

— Не будет, Корнеев запретил.

— Чего так? Почему это?

— Работать надо, и без концертов очень весело живем, — ответила Надя и осеклась. Рядом стоял начальник режима — Клондайк, прозванный так с легкой руки Вали. — Теперь только к Первому мая.

— А-а… — разочарованно протянула Нина. — А ты будешь петь?

— Буду…

— А что?

Надя мельком взглянула на режимника, и тут случилось непредвиденное. В его глазах она увидела вопрос, он тоже спрашивал: «Что?» И Надя, не в силах отвести своего взгляда от его лица, сама того не желая, ответила ему:

— Еще не знаю!

— Спела бы когда-нибудь «Калитку»! Страсть как мне нравится, — попросила Нина, выкладывая из ящика на стол всякую домашнюю снедь.

И опять Надя заметила: он тоже ждал, что она ответит. «Зачем он так смотрит? Зачем?», — заволновалась мысленно Надя и забыла, о чем ее спросили.

Проверяя в посылке вещи, она видела, как вспыхнуло огнем лицо и даже уши у него, когда он извлек из пакета лифчик и трусы. Схватив в охапку свое имущество, сгорая от смущения, она бросилась к двери и чуть не сбила с ног опера Горохова.

— Ты что это, Михайлова, иль коньяк в посылке получила? — вполне миролюбиво спросил опер.

— Извините, пожалуйста!

— Зайди ко мне сейчас!

— Зайду, гражданин начальник!

А по дороге в хлеборезку все думала: «Как его моя немчура окрестила? Клондайк! И еще сказала: какое лицо, не прибавишь, не убавишь! Эталон!»

В хлеборезке Валя навела такую чистоту в ее отсутствие, просто можно табличку вешать «стерильно». И когда только успела!

— Ай да Валя, молодец! Вот, держи, нам с тобой посылка к Восьмому марта! Я в клуб на минуту забегу, взгляну, что там делается!

Уже издалека было слышно, как кричала и сердилась на хористок Нина-аккордеонистка:

— Ужас, ужас! Из рук вон плохо, кто в лес, кто по дрова. Я же слышу, вы нарочно корежите слова. «Родина моя», вместо «неприступна» вы поете «и преступна», всех с ходу в карцер посадят, если на концерте так споете…

«Зря она волнуется, хотят девчата подурачиться для смеха, на концерте все равно споют хорошо», — и вспомнила: «Опер велел зайти. Интересно, что ему понадобилось?»

Горохов был у себя и тотчас предложил стул.

— Садись! — А сам продолжал рыться у себя на столе, перебирая какие-то бумаги. Наконец он нашел то, что искал, не спеша положил в папку, закурил и протянул коробку с папиросами Наде.

— Ты ведь не куришь, наверное?

— Нет, спасибо!

— Это ты молодец, что не научилась. В лагере все курят.

«Не за тем позвал, посмотрим, что дальше», — решила про себя Надя.

— Как твоя хлеборезка? Справляешься?

— Пока справляюсь. «Опять не то». Помолчали.

— У тебя теперь помощница?

— Да.

— Как она? Ничего? Работает? Доверяешь ей? Все-таки хлеб, материальная ценность.

— Доверяю, а почему нет? Она честная.

— Это хорошо… — протянул задумчиво опер и вдруг быстро нагнулся к самому Надиному лицу и спросил: — А ты не заметила, не получает она от кого-нибудь письма? Записки? Или, может, сама пишет, минуя нашу почту. Я имею в виду нелегально?

«А вот теперь то самое! Держись, Надя! Не навреди болтливым языком себе и другим» — шепнул бес.

— С кем же ей переписываться? — удивилась Надя и даже брови домиком сделала. — У нее ни родных, ни знакомых.

— Ну, этого мы с тобой знать не моги! Ты бы все-таки поспрашивала ее, во время работы, например, друзья у нее какие остались и где?

— Ни к чему мне, не мое это дело.

— Точно, не твое, а все-таки, почему бы не поинтересоваться?

— А некогда мне разговоры заводить. Писем мы в хлеборезке не пишем, а когда надо, я в КВЧ писать хожу. Там и чернила и ручки…

— Ты про себя говоришь, а я про нее спрашиваю!

— Может, она и пишет кому, только я этого не знаю, — решительно заявила Надя, — и вообще чужими делами не интересуюсь.

Горохов отвернулся от нее и некоторое время барабанил пальцами по стеклу своего письменного стола, словно обдумывая что-то, потом резко поднялся и сказал:

— Так вот, Михайлова, разговор у нас с тобой никак не клеится. Только помни и знай! Если ты ей хоть одно письмо или записку за зону пронесешь, пеняй на себя. Понятно? Я ясно говорю?

«Куда еще яснее», — подумала Надя, но вслух произнесла:

— Ясно!

— И разговор наш чтоб между нами остался, поняла?

«Слава Богу, кажется, он не рассердился на меня», — решила она и, осмелев совсем, доверительно сказала ему:

— Я все поняла, только вы, гражданин оперуполномоченный, меня к себе не вызывайте, а то люди от меня шарахаться будут и разговаривать бояться будут, подумают, что я… знаете… э-э, — и не договорила, испугалась, так переменилось лицо у Горохова.

— Что? — заорал он и так саданул кулаком по столу, что подпрыгнул весь чернильный прибор и пресс-папье. — Много на себя берешь, Михайлова! Нужно будет — и вызову, не забывайся, кто ты есть!

«Вот это верно! Не забывайся, кто ты есть! — слышится Наде окрик Горохова. — А я забылась, лишнее сказала, прав он! «Всяк сверчок знай свой шесток», мой шесток не подличать. Тебе, опер нужно, ты и ищи, за это тебе деньги платят, а мое дело, чтоб вовремя хлеб доставить, нарезать да чтоб недовесу в пайках не было».

К вечеру пришла Валя помогать хлеб развешивать, довески на лучинках к пайкам прикалывать, чтоб не потерялись. Страсть как хотелось поделиться с ней о своем разговоре с Гороховым, но промолчала: обещала не болтать, надо сдержаться. С опером шутки плохи — одно его слово, и зашагаешь «шейным» маршем на общие с лопатой.

Кончался март, ждали потепления, но неожиданно валом повалил снег. Каждые утро и вечер выходили бригады на расчистку дорог и железнодорожных путей.

«Хлебушек с неба падает», — говорили бригадиры. Это была не тяжелая работа — чистить завалы от снега, и можно было «заряжать туфту». Прорабы злились, кричали, что бригадиры съели весь снег по всей Воркуте, но наряды закрывали — попробуй учти, сколько снегу выпало? Нормы огромные, но и снегу полно!