V. Парадоксы Мандевиля
V. Парадоксы Мандевиля
ысль о том, что пороки частных лиц приносят блага обществу, и при жизни Мандевиля, и после его смерти была одной из главных мишеней для его критиков. И здесь критика Мандевиля велась в самом широком диапазоне: от обвинений в клевете на природу человека и общества до упреков в неправильном употреблении понятий. Взгляды Мандевиля разбирал и Адам Смит в книге «Теория нравственных чувств»; он упрекал Мандевиля в софистике, указывая, что его ошибка заключалась в стремлении представить всякий аффект совершенно порочным. При этом Смит сделал чрезвычайно важное замечание относительно смысла использованных Мандевилем понятий: «Некоторые популярные аскетические доктрины, распространенные в эпоху, предшествующую жизни Мандевиля, и видевшие сущность добродетели в искоренении всех наших аффектов, были истинным основанием для этой слишком свободной системы» (цит. по: 10, 172—173). Смит имел в виду представления кальвинистов-пуритан, достаточно влиятельных в Голландии и Англии в прошедшем XVII в. Нравственный идеал аскетической личности, в которой все аффективное, чувственно-свободное, открытое для радостей жизни подавлено, укрощено и все душевные движения подчинены трезвому, холодному расчету и логике общего дела, был еще очень памятен сознанию того времени. Он еще чувствуется в этике Локка, осуждавшего тщеславие и любовь к роскоши и настойчиво подчеркивавшего, что «принцип и основа всякой добродетели и достоинства заключается в том, чтобы человек был способен отказаться от своих желаний, поступать вопреки своим наклонностям и следовать исключительно тому, что указывает разум...» (19, 88). В согласии с этими представлениями Мандевиль и называл всякую изысканность, всякую утонченность нравов, всякое наслаждение жизнью «пороком». Ну а под «благом» понимались материальные, земные блага, и тут Мандевиль говорил, что он употребляет язык того мира и того времени, в котором он живет. Сочетание этих понятий в формуле «пороки частных лиц — блага для общества», хотя и шокировало своей парадоксальностью, в сущности отвечало новой реальности. Англия, изживая пуританство, вступала в эпоху делового и житейского процветания. Мужавший дух капитализма перерастал свою колыбель — суровую протестантскую этику; и Мандевиль, не упускавший случая блеснуть очередным парадоксом, острил, что Реформация едва ли более способствовала превращению тех стран, которые она охватила, в процветающие государства, чем «глупое и капризное изобретение» женской роскоши — «стеганые юбки или нижние юбки на фижмах» (2, 318).
За двести лет до Мандевиля английские гуманисты Джон Колет и Томас Мор (также не чуждые аскетическим представлениям) мучительно размышляли о том, сколь противны благу общества пороки человеческой натуры, которые они связывали с частным интересом. С тех пор утекло много воды и многое изменилось в Англии. Процессы, которые в те времена только намечались, в полной мере развились и стали определяющими в жизни страны. В Англии сложилось торгово-промышленное буржуазное общество. И хотя в производстве еще господствовала мануфактура и до промышленной революции оставалось несколько десятилетий, вся экономика уже сорганизовалась и функционировала на капиталистических началах. Становилось очевидным, что благу такого общества, если, конечно, под благом понимались его материальное богатство и могущество, служили именно частный интерес, личная выгода. Ибо те, кто преследовал собственный интерес, свою личную экономическую выгоду, как скажет впоследствии Адам Смит, невидимой рукой направлялись к цели, которая вовсе не совпадала с их намерениями, и часто более действенно служили интересам общества, чем если бы сознательно стремились к этому. Такое положение дел по-своему и выражал парадокс Мандевиля, и здесь же следует искать социальный смысл его басни.
Вспоминая Мора, мы, естественно, вспоминаем его «золотую книжечку о наилучшем устройстве государства», его «Утопию», к которой Мора привели, в частности, и размышления о несовместимости частных, своекорыстных интересов людей и блага общественного целого. Об Утопии, о золотом веке говорится в заключительных стихах «Возроптавшего улья». И тогда напрашивается мысль: не следует ли рассматривать мандевилевскую басню и как одну из ранних антиутопий? Действительно, сатирическое описание того, к чему в конце концов пришли пчелы, освободившись от своих пороков и начав честную и порядочную жизнь, является у Мандевиля одновременно и критикой представлений о золотом веке, который в определенной традиции общественного сознания связывался с идеалом общества всеобщего благосостояния. Развитие сюжета мандевилевской басни, если позволить себе аналогию, подобно ходу логического доказательства посредством «сведения к абсурду», где в роли «абсурда» выступает как раз Утопия. Британский историк А. Л. Мортон в своей книге «Английская утопия», прослеживая эволюцию социально-утопической мысли в Англии с XIV по XX в., указал на явный кризис, который переживала эта мысль именно в послереволюционный период, в XVIII в. Он назвал это время периодом «смятенного разума». И симптомы этого смятения не раз обнаруживаются в иронии автора «Басни о пчелах».
Если богатое и процветающее общество предполагает пороки у своих членов, то простая контрпозиция этого утверждения приводит к выводу, что если люди лишены пороков, то общество не может быть богатым и процветающим. Добродетель, которая, согласно аскетическим принципам, состоит в самоотречении, в победе над всеми аффектами, не может быть свойственна тем, кто привязан к земному богатству и преуспеянию, ибо такое самоотречение означало бы конец всякой активной и инициативной человеческой деятельности. Смысл многих рассуждений Мандевиля сводится к тому, чтобы показать, как редко встречается в цивилизованном обществе такое самоотречение. Подавляющее большинство тех, кто утверждает, что он отказался от своих чувственных желаний и наслаждений, просто лгут, лицемерят или обманывают самих себя. И здесь перед читателем вновь встает галерея нарисованных Мандевилем типов, теперь уже сильных мира сего, тех, кто богат и могуществен,— духовных пастырей, высоких сановников, правителей государств. Все они конечно же заявляют, что не может быть истинного блаженства в вещах мирских и тленных, но всей своей жизнью и деятельностью показывают, что только в них они и находят наслаждение. «Если великие мира сего, как духовные, так и светские, в какой бы то ни было стране не ценят земных радостей и не стремятся удовлетворить свои желания, то почему так свирепствуют в их среде зависть и мстительность, почему все другие аффекты совершенствуются и делаются более утонченными при дворах государей, больше чем где-либо еще?.. Почему, чтобы быть добрыми и добродетельными и стремиться побороть свои страсти, государственный казначей, или епископ, или даже гран-синьор, или папа римский должны иметь возможность получать больше доходов, покупать более дорогую мебель и иметь в личном услужении больше слуг, чем частное лицо? Что же это за добродетель, проявление которой требует такой пышности и таких излишеств, какие можно видеть у всех людей, стоящих у власти?» — иронически вопрошал Мандевиль (2, 160). Он видел лицемерие во всех его видах и обличиях и не уставал разоблачать его.
В поисках ответа на вопрос, откуда у людей, особенно у власть имущих, такая склонность к лицемерию или по меньшей мере к самообману, Мандевиль обращается к близким ему по духу философам, своим советчикам — Мишелю Монтеню и Пьеру Бейлю. Они, известные своими наблюдениями над сложной, противоречивой природой человека, высказали о человеке немало мудрых мыслей. Бейль однажды заметил, что человек — это такое необъяснимое существо, которое зачастую действует вопреки своим понятиям. «Это противоречие в устройстве человека является причиной того, что люди так хорошо понимают теорию добродетели и так редко можно встретить ее проявление на практике»,— заключает Мандевиль (2, 164).
Итак, подлинная, истинная добродетель среди людей встречается нечасто, а то, что часто считается таковой или выдается за нее, есть, увы, добродетель несовершенная. Такова, например, честь, которую Мандевиль подвергает тщательному анализу. Выполненный в обычной для него иронической манере, этот анализ интересен как свидетельство умения Мандевиля конкретно-исторически рассматривать нравственные понятия. Мандевилевская трактовка чести отлична и от определения ее как рода божественной благодати, и от квалификации ее как естественной добродетели — двух основных распространенных в то время концепций чести, которые Г. Фильдинг пародирует в споре между богословом Твакомом и философом Сквейром в третьей книге своего романа «История Тома Джонса, найденыша». «Честь в ее фигуральном смысле,— пишет Мандевиль,— ложная и несуществующая химера, изобретение моралистов и политиков и обозначает определенный принцип добродетели, не связанный с религией и обнаруживаемый у некоторых людей, заставляющий их строго выполнять свой долг и обязательства, какими бы они ни были» (2, 187). Честь побуждает человека сохранять верность тому, во что он верит, предпочитать интересы общества своим собственным, не лгать, не обманывать, не обижать никого и не терпеть ни от кого оскорблений. Она связывает общество и необходима для цивилизации людей, ибо в больших обществах они вскоре превратились бы в жестоких негодяев и вероломных рабов, если бы у них была отнята честь. При этом Мандевиль подмечает и то, что само понятие чести изменяется вместе с изменением общества, и то, что оно носит сословный характер. Так, кодекс чести очень изменился со времен средневекового рыцарства и в XVII в. выглядел значительно более облегченным и удобным, уже не требуя от человека былой рыцарской честности и справедливости. Честь человек может приобрести благодаря воспитанию или общественному положению, но «в знатных семьях честь, подобно подагре, обычно считается наследственной, и все дети лордов рождаются с ней» (там же). В отличие от человека истинно добродетельного самоотречение человека чести в одном желании вознаграждается удовлетворением, которое он получает от другого желания, и то, что он теряет, сдерживая какой-либо свой аффект, вдвойне выплачивается его гордости. Вот как выглядит современный человек чести (Мандевиль, конечно, имеет в виду дворянина): «Человек чести не должен обманывать или лгать; он должен пунктуально возвращать то, что занимает во время игры, хотя кредитору нечего предъявить в качестве доказательства долга; но он может пить, ругаться и брать в долг у всех ремесленников и торговцев города, не обращая внимания на их настойчивые требования заплатить долги. Человек чести должен быть верным своему государю и стране, пока он находится у них на службе; но, если он считает, что его не ценят, он может уйти от них и причинить им весь вред, какой только может. Человек чести никогда не должен менять свою религию из соображений выгоды, но он может быть таким распутным, каким пожелает, и вообще не исповедовать ни одной. Он не должен покушаться на честь жены, дочери, сестры друга или кого-нибудь еще, доверенного его попечению, но, кроме них, он может спать со всеми женщинами мира» (2, 206). Анализ понятия чести, содержащийся в комментариях к «Возроптавшему улью», Мандевиль продолжил и в последующих своих работах — в диалогах второго тома «Басни», в «Исследовании о происхождении чести и о пользе христианства в войне». Вместе с тем данное им определение чести вплотную подводит к другому вопросу его этики: как вообще появляется в обществе та система ценностей, которая именуется моральной добродетелью?