«… НА СЛОВА РАТГАУЗА» (ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТЦЕ)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«… НА СЛОВА РАТГАУЗА» (ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОТЦЕ)

В 1910 году мои родители переехали из Киева в Москву. На Поварской улице (ныне улица Воровского), напротив особняка графов Соллогуб (ходили легенды, что Лев Толстой описал его в «Войне и мире»), стоял дом под № 33 — особняк купцов Рябушинских. Здесь во дворе, в маленьком белом флигеле, помещалась наша квартира.

Домик был старый. Говорили, что ему уже по крайней мере сто лет. Я почему-то воспринимала этот факт не без гордости. Потолки были низенькие, комнаты совсем небольшие, и старинная обстановка придавала квартире особую прелесть.

Помню, гости, впервые приходившие к нам, восклицали бывало: «Как у вас уютно!». Хотя комнат, по понятиям того времени, было немного — пять, но расположены они были удобно, и в своей детской — солнечной комнатке, выходящей окном на выступ соседней крыши, откуда открывался вид на закоулок у Новинского бульвара (ныне улица Чайковского) и церковь Рождества Христова, — я была как-то изолирована от гостиной и кабинета, где обычно принимали гостей.

Наш садик… отгороженный высокой стеною от большого соседского сада купцов Беклемишевых, где росли могучие деревья и весною (в центре Москвы!) пели соловьи, он был фактически его небольшой частью. По прошествии времени, увы, от сада Беклемишевых и нашего остался маленький скверик. Попав в Москву в пятидесятые годы, я долго сидела в этом скверике на скамейке и гадала, является ли он частью нашего или соседнего сада. Теперь кругом новые дома. Беклемишевский сад вырублен. На месте дома — кинотеатр. Нет, конечно, и нашего флигелька. Исчезла и церквушка. А может быть сегодня исчез и скверик.

Я родилась в 1909 году и сознательно стала воспринимать известность моего отца, поэта Даниила Максимовича Ратгауза, лишь в 1915–1916 годах. А расцвет его популярности был еще раньше.

Сейчас настала «мода» на старину: многие жаждут узнать подробности, крупные и мелкие, из прошлого, из жизни давно ушедших людей, а очевидцев, свидетелей становится все меньше и меньше.

Мой отец не дожил до 70 лет, а я уже перешагнула этот рубеж и стою на грани неведомого. Но сейчас, пускай и поздно, со всей силой ощущаю, что должна рассказать все, что помню об отце, ведь о нем теперь вообще мало кто знает, а если и знают, имеют, вероятно, превратное представление. А в конце девятнадцатого и в самом начале двадцатого века он был очень популярен. Его в свое время называли «певцом любви и печали» (один из сборников стихов Ратгауза назывался «Песни любви и печали).

Россия была родиной отца, нежно им любимой в то время как мать моя была немкой, приехавшей в Россию, в Киев, в совсем молодом возрасте (в гости к друзьям, тоже обрусевшим немцам, у которых познакомилась с моим отцом). Брак у них был исключительно гармоничным. За все годы жизни с родителями, до 1935 года (а в 1937 г. отец умер), я не замечала между ними ни одной ссоры, не слышала ни одного резкого слова. Мать была отличной домохозяйкой, рукодельницей, обожала театр, музыку, книги; об отце она заботилась как о ребенке (он всегда был очень непрактичным, каким-то неприспособленным в быту), особенно в последние тяжкие годы его жизни на чужбине, полные тоски но Родине и стоящие под знаком его долголетней болезни — тяжелой гипертонии, завершившейся параличем. Жена была ему поддержкой в практической жизни, к его литературным делам она касательства не имела.

Помню, что он всегда пользовался всеобщим уважением как человек, импонируя людям культурностью, благовоспитанностью и тактом.

Отец, по рассказам его и моей матери, в юности увлекался спортом, в частности, хорошо бегал на коньках, даже принимал иногда участие в конькобежных соревнованиях; любил (как сейчас говорят «болел за») разные виды спортивной борьбы. Но знаю также, что еще в молодости он лечил нервы, ездил в санатории за границу, лечился, например, у знаменитого немецкого невропатолога профессора Крафта-Эбинга.

По натуре он был человеком отзывчивым и добрым, склонным к глубочайшему пессимизму, казалось бы без всяких видимых причин; по-видимому, это и было проявлением слабости его нервной системы.

Родился он в Харькове, в детском возрасте перебрался оттуда с родителями в Киев. Вырос он в состоятельной семье — его отец был директором Международного банка, после смерти родителей имущество было разделено между шестью детьми и, естественно, большого состояния на долю ни одного из них не пришлось, но, живя довольно скромно, он в общем не нуждался. Никаких особых горестей жизнь ему не приносила, но доминантой всего его существования была «тоска бытия» и болезненный страх смерти. Черной нитью прошел через всю его жизнь этот гнетущий страх, и поэтому всю жизнь его преследовало сознание «бренности существования». Сохранились отрывочные записи его — «Мысли и настроения», начатые уже на чужбине в 1928 году, но они были все тем же продолжением присущего ему всю жизнь настроения: «…Между двумя вечностями в бесконечности мироздания, между Вечностью до твоего появления на земле (до рождения) и Вечностью после твоего ухода (после смерти) — короткой искрой, ничтожной точкой загорается и гаснет земная жизнь твоя. Сколько же ты живешь и живешь ли ты вообще?..» «…В суете дня, в погоне за хлебом насущным, или если ты богач, — «деловой человек», — в стремлении увеличения своего состояния, в жажде «Почета и славы», остановись на мгновенье, взгляни себе под ноги — какое ничтожное место ты занимаешь в мире! Один лишь сантиметр далее и тебя уже нет, и нигде тебя во Вселенной нет — как же ничтожно ты мал со своей коротенькой жизнью!.. Рождение — случай, смерть — неизбежность… Единственно серьезное в жизни это — смерть, «ее неизбежность», «…и боль, и наслаждения, и радости, и тревоги — все лишь в сознании, погаси сознание и всего этого нет… Вчера уже — воспоминание. Завтра — неизвестность. Сегодня — одна малюсенькая точка, которая обязательно… исчезнет, — вот твоя жизнь!»

Мне следует сделать отступление. Хочу обратить внимание читателя на то, что, несмотря на большую любовь к обожавшему меня отцу (я росла единственным ребенком, мой полуторагодовалый брат умер за 5 лет до моего рождения), я вполне объективна по отношению к нему как к поэту и отнюдь не являюсь поклонницей его поэзии, признавая всю устарелость ее формы, недостаток своеобразия и некую «старомодность» — собственно, уже во времена его наибольшей популярности. Ведь странно подумать; уже начинали писать молодой Блок, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов (заклеймивший моего отца как «поэта стихотворных банальностей», а отец упорно оставался верен Тютчеву, Фету, Полонскому, Майкову, Апухтину и т. п. Он упрямо отворачивался от всего нового, презирая модернистов, декадентов.

Искренне негодовал он по поводу брошенного Бальмонтом вызова: «Тише, тише, совлекайте с древних идолов одежды!..», а состоящее из одной строчки стихотворение Брюсова: «О, закрой свои бледные ноги…» повергало его в горячее возмущение. Но все эти проявления «модернизма» заставили его закрыть глаза и уши по отношению ко всему новому и стойко держаться прежних, откровенно устарелых позиций. А тем временем популярность его была велика, может быть и не среди тонких знатоков и ценителей поэзии, зато у самой широкой публики, и мне нередко приходилось бывать свидетельницей этого. Отца атаковали десятки «поклонников», к нам нередко являлись чуть ли не толпами студенты и курсистки, робко просящие автографа, просто пришедшие взглянуть на любимого поэта или пригласить его выступить с чтением своих стихов на студенческом вечере.

Началу его творческого пути и популярности в свое время послужило не бытующее в наше время энергичное «пробивание» начинающими поэтами своих стихов в печать, а тот факт, что, будучи неуверенным в себе, он послал свои стихи на отзыв знаменитому в свое время поэту Я. Полонскому, а затем Петру Ильичу Чайковскому. Не желая быть голословной, обращусь к документальному свидетельству.

В 1892 году отец, уже будучи студентом Киевского университета, опубликовавшим несколько стихотворений в журналах, посылает свои стихи Я.П. Полонскому[1]. «…Вот уже два года как я пишу стихи, посылал их в некоторые журналы — их печатали. Я решительно не имею никого знакомого, мнением которого я мог бы дорожить или руководствоваться. Я решительно не знаю, есть ли у меня хоть капля таланта». На что получает ответ Полонского: «…я грелся около Ваших стихотворений, как зябнущий около костра или у камина…» и (также из письма Полонского)[2]: «…Ваша муза заставила меня вздохнуть о молодости, о поре любви со всеми ее золотыми мечтами и страданьями. Не только проблеск живого поэтического огня я вижу в Вас, но и самый этот огонь».

Примерно в то же время отец шлет письмо П. И. Чайковскому с приложением нескольких своих стихотворений и получает от него ответ. Приводимые ниже тексты писем композитора хранятся в архиве Дома-музея П.И. Чайковского в Клину (привожу их в новой орфографии). Из письма от 30 августа 1892 года, Москва:

«…Пожалуйста извините краткость, некоторую запоздалость моего ответа. Письмо Ваше пришло в такое время, когда у меня совсем нет досуга вследствие, во-первых, очень спешной, срочной работы и, во-вторых: предстоящего завтра отъезда за границу.

Я недостаточно компетентен в литературной области, чтобы решительным образом, в том или ином смысле рассеять тревожащие Вас сомнения. Но как музыкант, смотрящий на стихотворения Ваши с точки зрения большего или меньшего удобства быть положенными на музыку, — я должен отозваться самым одобрительным образом о симпатичных пьесах Ваших. Не могу в точности указать время, когда мне удастся написать музыку ко всем или к некоторым стихотворениям Вашим, — но могу положительно обещать, что в более или менее близком будущем напишу. Одно из них особенно напрашивается на музыку: «Мы сидели с тобой». Вообще я должен откровенно сказать, что весьма часто и много получая писем подобных Вашему (т. е. с приложением стихотворения для музыки), я едва ли не в первый раз имею возможность ответить с полной благодарностью и выражением искреннего сочувствия.

Мне кажется, что Вы обладаете истинным талантом и льщу себя надеждой, что лица, более меня авторитетные в деле литературной критики, подтвердят мое искреннее мнение. Будьте здоровы.

Искренне преданный П. Чайковский.

(В архиве Дома-музея я видела оригинал письма моего отца со стихотворением «Забилось солнце», где рукой Петра Ильича на полях набросана первая музыкальная фраза романса.)

Читателям, мало знакомым с историей отношений между П. И. Чайковским и Д. М. Ратгаузом, думаю, будет интересно познакомиться с ними при помощи сохранившихся текстов и дальнейших писем Чайковского.

5 мая г. Клин, 1893

«Многоуважаемый Даниил Максимович!

Спешу Вас уведомить, что только что написал 6 романсов на Ваши стихотворения. В непродолжительном времени они будут напечатаны. Мне бы очень хотелось иметь Вашу карточку. Если Вы мне пришлете таковую, то я вышлю Вам свою. Сегодня вечером уезжаю ненадолго в Лондон Щ Кембридж. Вернусь в начале июня.

Искренне преданный П. Чайковский».

Письмо из Лондона от 3 июня 1893 г.

«Дорогой Даниил Максимович!

Я теперь поглощен разного рода делами и особенно обязательным безделием, т. е. кочеванием с одного конца Лондона в другой, вследствие приглашений. Засим я был в Кембридже на церемонии возведения в докторское достоинство, очень сложной и утомительной. Не знаю, какова будет судьба наших романсов, но знаю, что писал их с большим удовольствием. Зимой, даст Бог, буду в Киеве и познакомлюсь с Вами лично».

19 июня 1893 г.

«Милый друг!

Вчера я вернулся из трехмесячного путешествия и поспешаю исполнить обещание. Только здесь я увидел Ваши обе карточки, за которые очень благодарен Вам. Я не могу не признаться, что та таинственная симпатия, которой я возгорелся к Вам сразу после первого письма Вашего и первой присылки стихотворений, — удвоилась после созерцания Ваших портретов. Думаю, что ничего не скажу Вам нового, если назову Вас молодым человеком, одаренным кроме симпатичного таланта еще и не менее симпатичной наружностью. Меня заинтересовал следующий вопрос: Вы талантливы, Вы очень красивы, судя по изящным костюмам имеете средства, вероятно, все Вас любят — словом, Вы имеете все элементы для того, чтобы быть счастливым. Между тем тон Ваших стихотворений минорный, лира Ваша настроена на очень печальный лад. Отчего это? Неужели вне исключительно сладких минут, Вы ощущаете вечную «тоску бесцельной суеты»? Отчего Ваша жизнь «горестна и с тоской неразлучна»? Если ответы на мои вопросы возможны, т. е. si je ne commets aucune indiscretion[3], дайте мне их. В искренности Вашей я не сомневаюсь, но никак не могу помирить Вашего пессимистического отношения к жизни с обильными дарами, коими природа и случай наделили Вас. Вообще не скрою Вы меня очень интересуете, и что мне приятно было бы лично познакомиться с Вами. Возможно ли это? Бываете ли Вы на нашем Севере? Обязательно должны Вы зимой пребывать в Киеве? Если да, то проездом в Одессу осенью я заеду к Вам. Романсы наши в печати готовы, — но продажи еще нет, ибо, по условию с иностранными издательствами, Юргенсон должен ждать, когда у них издание будет готово. Немецкий перевод сделан кажется хорошо.

П. Чайковский».

Из ответного письма Д. Ратгауза к П. И. Чайковскому от 7 авг. (25 июля) 1893 года, хранящегося в архиве Дома-музея Чайковского в Клину: «…но разве настроение, покой души зависит от внешних обстоятельств…

…Не знаю отчего, но с ранних дней моих моим настроением было преимущественно печальное. С годами эта печаль росла. Абсолютного веселия и беспечального настроения я никогда не испытывал…»

1 августа 1893 г., г. Клин, Московской губ.

«Милый друг!

Не знаю, застанет ли еще Вас это письмецо. Спешу написать Вам несколько слов, успокоить Вас.

Я ни на секунду не усомнился в Вашей искренности. Дары природы и фортуны вовсе не обуславливают жизнерадостности. Меня заинтересовал вопрос, почему Вы склонны к грусти и печали? Есть ли это следствие темперамента, или каких-либо особенных причин? В сущности я кажется поступил неделикатно. Ненавижу, когда ко мне залезают в душу, — а сам залез в Вашу очень нахально и грубо.

Но мы потолкуем обо всем устно. Будьте здоровы и не сердитесь на меня, а главное будьте уверены, что я в искренности Вашей ни мало не сомневаюсь. Я имею претензию быть в музыке своей очень искренним между тем ведь я тоже преимущественно склонен к песням печальным и тоже, подобно Вам, по крайней мере в последние годы, не знаю нужды и вообще могу считать себя человеком счастливым!

Искренне преданный П. Чайковский».

Свидание между ними, однако, не состоялось: 6 ноября 1893 года П. И. Чайковский скончался.

В книге Е. Орловой «Романсы Чайковского» читаем: «…На рукописи шестой симфонии рукой композитора сделана надпись: «24 марта кончил черновые эскизы вполне!!!». Через месяц после этого была начата работа над романсами ор. 73. закончена работа 5 мая 1893 года (см. письмо П.И. Чайковского от 5 мая 1893 г. — Т.К.Р.(

…И цикл, и симфония — горячо любимые автором произведения, оба — плод горячего вдохновения…

…Шестая симфония — вершина инструментально-симфонического творчества Чайковского. Цикл на слова Д. Ратгауза — завершающая кульминация романсового творчества.

Романсы ор. 73 и Шестая симфония связаны общностью темы. И в том, и в другом произведении трагизм лирики сочетается со страстными мечтаниями о радости и счастье; мысли о смерти — с горячим призывом к жизни».

Таким образом, Я. П. Полонский и главным образом — П. И. Чайковский как бы благословили моего отца ступить на путь литературы.

По окончании Киевского университета отец некоторое время работал помощником присяжного поверенного, но со временем оставил юридическую профессию, обратившись сугубо к поэзии.

Немало поэтов посылали (и посылают по сей день) свои стихи композиторам. Вольно же последним писать на них музыку! Едва ли тут поможет даже самая «пробивная энергия» поэта. Существует ли способ для того, чтобы заставить композитора написать музыку, если текст ему не подходит по душе, не нравится?

На слова Д. Ратгауза после Чайковского писали музыку Рахманинов, Глиэр, Аренский, Кюи, Гречанинов, Ипполитов-Иванов, Корещенко и множество менее известных композиторов — Врангель, Блейхмаи, Траилин, Липпольд, Николаев… Как отмечается в сборнике «Русская поэзия в отечественной музыке до 1917 года», «…примерно на одном уровне стоят Алексей Толстой, Плещеев и Ратгауз по количеству названий (более 150 романсов)». В том же сборнике во вступительной статье Т. Н. Ливановой говорится: «Если… на слова пусть и не крупного поэта писалась, например, музыка Чайковским, его конечно приходится принимать в расчет!» И в той же статье: «…Важна музыкальность стиха. Но все же важнее при этом образный строй стихотворения, привлекающий музыкантов и композиторов».

В 1958 году критик А. Н. Новиков писал: «Вспомните изумительно, необычайно сильные по эмоциональному воздействию романсы Чайковского «Забыть так скоро» и «Мы сидели с тобой». Мне кажется, восхищаясь красотой музыкальных образов этих классических творений русской вокальной лирики, нельзя не принимать во внимание текст стихотворений А. Апухтина и Д Ратгауза; чуть ли не каждая строка в них несет другое настроение, другую эмоциональную окраску…»

Примерно о том же говорил Конст. Кузминский еще в 1910 году (газ. «Голос Москвы» № 111 от 16 мая 1910 г.): «…главнейшая особенность поэзии Ратгауза — это музыкальность его стихотворений. Когда вы читаете его стихи, вы все время не можете отделаться от желания не читать, петь их… Чайковский первым подметил эту особенность произведений Ратгауза».

Отец так и остался интеллигентом конца прошлого столетия, носившим на себе уже в пору моего детства отпечаток некоей старомодности. В молодости он, как я знаю, одевался очень элегантно, почти щеголевато, но с ходом времени стал «устаревать» как во внешности, так и в изысканности манер. Для него естественно было обратиться к незнакомому человеку со словами «милостивый государь», к женщине — «сударыня». В письмах он обычно писал «глубоко (или высоко) уважаемый», «не сочтите за неучтивость», «будьте столь любезны» и т. д. Был он неизменно вежлив с обслуживающим персоналом и с любыми людьми, вне зависимости от их положения. Кстати, в связи с этим вспомнился мне старый кучер Трофим, когда-то долгие годы прослуживший у родителей отца. На старости лет.

Уже в послереволюционную пору, он «занимался извозом», т. е. попросту стал извозчиком. Случайно встречая отца на киевской улице, радостно кричал с козел: «Паныч! Здравствуй! Давай подвезу!». И случилось же так, что встретился он отцу незадолго до нашего отъезда из России в 1921 году — и он же отвез нас на вокзал. На прощанье крепко обнялся с моим отцом, потом долго крестил воздух нам вслед.

Еще о Москве…Запомнился кабинет отца: все стены сверху до низу увешаны портретами с дарственными надписями.

В письме к отцу А.П. Чехов писал: «…Вы — мой уже давнишний, хороший знакомый, у меня есть уже Ваши первые книги. Большое сердечное спасибо за Ваши песни. Я прочитал их с большим удовольствием. Знаю я также очень хорошо и очень люблю романс Чайковского «Снова как прежде один». Короче Вы — мой старый знакомый». (письмо приведено в газете «Вечерние известия», Москва, 1916 г.).

Портрет Чехова стоял у отца на письменном столе (текста дарственной надписи не помню). Помню портреты Л.Н. Толстого, П.И. Чайковского («Моему милому поэту…»), Я.П. Полонского, К.Р. (поэта Константина Романова), Л.В. Собинова, Н.Н. Фигнера, Ф.И. Шаляпина, Н.А. Римского-Корсакова, Р.М. Глиэра, М.Н. Ермоловой, В.И. Качалова, К.С. Станиславского, В.Ф. Комиссаржевской (с цитатой из стихотворения отца: «…Оттого, что всю жизнь я по жизни иной, по какой, я не знаю тоскую»), М.М. Ипполитова-Иванова, Ц.А. Кюи. Было много других, не удержавшихся в моей памяти.

Отец был прекрасным чтецом: несмотря на слабый глуховатый голос, было очень приятно его слушать, и это качество, конечно, тоже послужило популярности — отца часто приглашали выступать на концертах и в благотворительных вечерах. Особенным успехом у публики пользовались «Пир Петрония», «Два врага», «Набат» и стихотворение в прозе «Смейся». Немало стихов печаталось в сборниках «Чтец-декламатор» и с успехом читалось с эстрады. Уже перед первой мировой войной и во время ее их часто читала с эстрады артистка Московского Художественного театра Ольга Гзовская, а также актер кино и прекрасный чтец Вл. Максимов и многие другие.

Совсем недавно мне писала моя престарелая приятельница (ныне покойная) — исполнительница роли Незнакомки в постановке В. Мейерхольда пьесы Блока «Незнакомка», бывшая актриса Л.С. Ильяшенко (Камеровская): «Я помню, как в моей юности мои сверстники упивались стихами Ратгауза». Кстати, мне рассказывали, к моему удивлению, что и в наши дни есть даже совсем молодые люди, с жадностью читающие случайно найденные в старых сборниках стихи отца.

Конечно, быстрое приобретение громкой славы и длившаяся второе десятилетие популярность отца не могли не раздражать многих литераторов. О нем много писали в прессе — одни журналисты превозносили его до небес, другие обливали грязью. Следует напомнить, что в те времена в прессе часто подвизались охочие до всякой сенсации журналисты, искажавшие добытую ими информацию на свой лад. Наряду с преувеличенным прославлением, могла, например, появиться и такая малоостроумная заметка: «Вместо того, чтобы писать стихи, поэту Ратгаузу следовало бы заняться изобретением средства для ращения волос» (сама эту заметку не видела, пишу со слов отца). В то же время газета «Приазовский край» (Ростов-на-Дону) от 14 марта 1913 года сообщала: «В Харькове и Одессе появился какой-то щеголевато одетый господин, который выдает себя за поэта Д. Ратгауза. Пользуясь его именем, этот самозванец проникает в дома состоятельных людей, с большим апломбом читает «свои» стихи, дарит книги с автографами… очень ловко занимает деньги у легковерных людей. Между тем, известно, что настоящий поэт Даниил Максимович Ратгауз живет постоянно в Москве; ни в Харькове, ни в Одессе за последние годы не был».

Пожалуй, сама возможность такого курьеза, как появление «двойника», лучше всего подтверждает действительно большую известность и популярность отца среди широкой публики.

Вспомнился такой случай: на московской квартире звонит телефон и приятный мужской голос, отрекомендовавшись певцом N, просит у отца совета относительно трактовки заключительных слов романса «Проходит все» С. Рахманинова («Я не могу веселых песен петь…») — как выкрик отчаяния или как выражение пассивной обреченности? Отец утвердил первое толкование.

Помню, отец рассказывал, что в возрасте семи-восьми лет его стали было учить игре на рояле. У преподавателя, однако, оказалась своеобразная система преподавания: за неправильную постановку пальцев он бил ученика карандашом по рукам. На второй же урок отец категорически отказался учиться музыке. Занятия прекратились. Между тем он обладал прекрасным слухом. Нередко, в зрелые годы, после посещения концерта или оперы, садился за пианино и с полным игнорированием «постановки пальцев», по слуху, проигрывал особо полюбившиеся пассажи. Очевидно, эта его музыкальность и сказалась на его стихах.

Припомнилась история, рассказанная отцом. Как-то ездил он на Ривьеру вместе со своим близким другом, теперь уже совсем забытым композитором Ю. Блейхманом и его женой, в свое время известной петербургской певицей В. И. Кузой. Это, кажется, было еще в самом конце 19 века. Они ездили вместе в Ниццу. С вокзала в пансион ехали на извозчике, отец прочел друзьям только что сочиненное им стихотворение: «Ты сорвала цветок». Сразу же по приезду на место Блейхман нашел в гостиной пансиона рояль и тут же сочинил музыку. Куза, быстро ознакомившись с несложной мелодией, стала петь. Под окнами пансиона собралась большая группа слушателей, которые горячо аплодировали прекрасной певице.

Мои родители были большими театралами. Помню, со слов отца, что Константин Сергеевич Станиславский как-то сказал ему при встрече: «И не думайте покупать билета к нам в театр. К Вашим услугам на любой спектакль всегда будут два билета». Они также часто бывали и на так называемых «званых вечерах», где собирались почти исключительно люди, имеющие отношение к искусству. Чаще других я слышала из уст отца фамилию М. Н. Климентовой-Муромцевой (в прошлом известной певицы), Рахманинова, Глиэра, оперной певицы Нины Кошиц, Собинова, Гречанинова, Ипполитова-Иванова, Кюи, артистов Московского художественного театра Ольги Гзовской, Леонидова, самого Станиславского. Я уже упоминала, что детская была изолирована от гостиной и кабинета, поэтому не могу назвать и приблизительно всех тех, кто бывал у нас в доме. До меня долетали отголоски песен, музыки, декламаций, разговоров собиравшихся у родителей гостей — преимущественно людей из мира искусства.

Помню верного «поклонника» отца, очень часто появлявшегося у нас студента Матвеева (ни имени, ни отчества не помню — по-моему, его у нас в семье и в лицо, и за глаза всегда называли просто Матвеевым). Иногда Матвеев таинственно исчезал на некоторое время, потом снова появлялся. Несколько раз он, по-видимому, ночевал в кабинете отца, как будто от кого-то скрывался. Об этих его посещениях у нас не говорили — это как-то «не полагалось». Но теперь-то я понимаю, что Матвеев скрывался от полиции, будучи участником революционного движения. О дальнейшей судьбе его я не знаю.

Большим другом отца был Александр Алексеевич Плещеев, сын известного когда-то поэта А.Н. Плещеева, кажется, театральный критик. Он всегда навещал отца во время своих приездов из Петрограда в Москву. Белокурый, румяный — хотя он был массивнее и несколько выше отца, между ними было несомненное сходство: их можно было принять за братьев. Наезжал иногда и Василий Иванович Немирович-Данченко, брат знаменитого режиссера, снискавший себе известность в качестве военного корреспондента во время русско-японской войны, очень плодовитый автор бесчисленных романов (злые языки дали ему прозвище «Неверович-Вральченко» или «Не-в-меру-Вральченко). Помню, лет 11-12-ти я прочла его книгу «Рыцари гор» (о романтических приключениях кавказских горцев), обрывающуюся, что называется, на самом интригующем месте — словами «конец первого тома». Когда через годы, встретившись с Немировичем-Данченко, я выразила ему сожаление о том, что мне так и не удалось прочесть второй том этой его книги, он лукаво захохотал и сказал: «А я второго тома так и не написал!..»

1917 год настал. Помню, вечером я была разбужена в своей детской громким криком «Ура!» и оживленными, радостными возгласами доносившимися из гостиной, где как раз были гости. Как оказалось, из Петрограда отцу звонил по телефону А.А. Плещеев и сообщил об отречении Николая II. Даже мой, далекий от какой-либо политики, отец был радостно взволнован. На следующий же день он написал стихотворение:

Ликуй, народная стихия!

Сбылись заветные мечты.

Россия, светлая Россия,

Теперь навек свободна ты!

Сияй, священная пора

Свободы, правды и добра!

Затихла боль горевшей раны,

Умолк зверей зловещий вой,

Во прах повержены тираны,

И нет сильней Руси святой!

Сияй, священная пора

Свободы, правды и добра!

Композитор Березовский вскоре написал к нему музыку. Гимном это произведение, однако, так и не стало.

Обольщение отца длилось недолго. Создавшаяся обстановка: бездарность и беспомощность нового правительства — вызывали даже его возмущение. В дальнейшем ходе событий, однако, учитывая весь склад его характера, его «старомодность», его некую отрешенность от действительности, нельзя удивляться тому, что налетевшая пламенная и грозная буря Октября потрясла и испугала его. (Однако нигде — ни в России, ни за рубежом, он никогда не примыкал ни к каким контрреволюционным политическим эмигрантским группировкам.)

Еще одно московское воспоминание, тоже примерно 1917 года. Я как-то днем услышала оживленные голоса в кабинете отца. Заглянув за портьеру, я увидела людей (запомнился какой-то человек с густой шевелюрой и строгого вида женщина — детская писательница Е.К. Шварцбах-Молчанова, фамилии других не помню), группировавшихся вокруг кресла, в котором сидел развалясь человек в полувоенной форме, во френче, галифе и сапогах, смугловатый, с зализанными волосами. Как оказалось, это был небезызвестный в то время поэт А. Кусиков (каким образом он очутился у отца, понятия не имею), который громко вещал: «Я теперь пишу поэму о Кавказе. До сих пор еще никто толком не писал о Кавказе!». Человек с густой шевелюрой и Шварцбах-Молчанова в один голос вскрикнули: «А Пушкин?». Человек во френче досадливо отмахнулся: «Пушкин! Ах, ну что уж ваш Пушкин! — «Птичка божия не знает»…» Отец воскликнул: «А Лермонтов?». — «Ну что уж ваш Лермонтов написал о Кавказе? О Кавказе надо писать так, чтобы шашлыком пахло!». Человек с густой шевелюрой умоляюще дергал моего отца за рукав и громко шептал: «Даниил Максимович, разрешите, я спущу его с лестницы!». Этого отец все же не допустил, но дискуссия была прервана. Этот казус я запомнила отчетливо, и сейчас захотелось поделиться ярким вспоминанием.

В 1918 году мы из Москвы поехали к родственникам отца в Киев, где пережили пять или шесть смен власти (там побывали и белогвардейцы, и Петлюра; власти сменялись по нескольку раз).

При окончательном установлении Советской власти отец работал в Киевском отделе УкРОСТА, заведовал сектором иностранной прессы. Помню (вероятно это было в 1920–1921 годах), к нему на работу частенько заходил живший тогда в Киеве Глиэр, время было голодное и отец нередко делился с Глиэром взятым из дому завтраком. Глиэр очень нуждался. Рассказывал, что у его детей (их было несколько) на всех одна пара обуви — самая большая — и они носят ее по очереди. Время было трудное, и в 1921 году, в связи с открывшимся у моей матери вследствие недоедания туберкулезом легких и моим очень хилым здоровьем, мы выехали за границу, в Берлин, где постоянно проживали сестры матери.

Уже с самого начала Берлин почему-то ощущался нами как бы временным, «пересадочным» пунктом. Пробыли мы там до конца 1923 года. Отец делал какой-то бесконечный перевод с французского чьих-то мемуаров. Мать вязала джемпера, платья, жакеты (тогда, в начале 1920-х годов, на западе была в моде вязаная женская одежда). В конце 1923 годы мы из Берлина переехали в Прагу, где в то время было очень много русских эмигрантов, так как буржуазное правительство Чехословакии оказывало материальную поддержку представителям зарубежной русской интеллигенции и русским студентам. Как я уже говорила, отец держался вдали от каких-либо эмигрантских группировок и «организаций». Мать и тут со своим шитьем являлась материальной поддержкой семьи, поскольку субсидия, получаемая отцом, была более чем скромной. В Праге в те годы жили: уже упомянутый мною Вас. Ив. Немирович-Данченко; автор нашумевшей в свое время драмы «Евреи» и других пьес и нескольких крупных романов («Юность» и др.) Е.Н. Чириков; автор известной когда-то драмы «Вера Мирцева» Л.Н. Урванцов; литератор Вл. Ал. Амфитеатров-Кадашев (сын Ал. Амфитеатрова, известного автора романа «Восьмидесятники» и многих других произведений), писатели Дм. Крачковский, П. Кодевников, Иосиф Калинников; когда-то очень известный московский профессор-историк, блестящий оратор Ал. Ал. Кизеветтер; старый петербуржец, профессор по кафедре гражданского права, тонкий знаток русского языка С. Завадский, ведший семинар по чистоте русского языка; доцент Карлова университета, секретарь Чехословацкого общества по изучению Ф.М. Достоевского Альфред Людвигович Беем, много лет возглавлявший «Скит поэтов», и многие другие литераторы и профессора. Некоторое время в Праге была Марина Цветаева, затем переехавшая в Париж.

Встречаясь в Праге с нашим хорошим знакомым Валентином Федоровичем Булгаковым, последним секретарем Льва Толстого, я лично спрашивала его — правда ли, что Л.Н. Толстой положительно отзывался о стихах моего отца, и он заверил меня, что это действительно так. (Толстой якобы говорил примерно: «Вот этот пишет по-человечески, — понятным языком. Читать приятно».) Не считая великого нашего классика особо тонким знатоком именно поэзии тех лет, все же упоминаю здесь об этом только для того, чтобы рассеять сомнения о самом факте «признания», не раз оспаривавшемся людьми, отрицательно относившимися к поэзии моего отца.

В 1925 году в Пражском концертном зале Моцартеум (16 мая) состоялся вечер творчества отца. Певцами исполнялись романсы на его слова, с чтением стихов выступал он сам и несколько артистов. Тогда, кстати, состоялся мой дебют как чтицы (или, как теперь принято говорить, «чтеца»).

7 февраля 1928 года пражская русская «общественность» все же отметила, хотя и скромно, 60-летний юбилей Ратгауза. Он получил также довольно много поздравлений из-за границы, из Парижа: от Ив. Бунина, И. Шмелева, Б. Зайцева и др. Особенно он радовался совершенно неожиданному длинному письму из Москвы от 2 февраля 1929 года, начало и конец которого привожу:

«Дорогой Даниил Максимович!

Сегодня случайно узнал о Вашем юбилее и т. к. я юбиляр опытный и испытавший это удовольствие уже дважды — то примите мое искреннее сочувствие…

…я должен сказать Вам, что в Вашей поэзии есть то, чего не у всех поэтов найдешь — их простота и сердце и вот за это я Вас и обнимаю хотя и мысленно, но крепко, крепко.

Душевно с Вами, М. Ипполитов-Иванов».

А дальше — из года в год — над отцом довлела тоска по Родине, нужда, угасание, тяжелая гипертония. И вот однажды — необъяснимый случай (совпадение?!). Как-то, в тридцатые годы, уже совсем больного отца друзья увезли к себе за город на машине. У них был радиоприемник (хоть и плохонький, но у нас в доме и такого не было). Они решили доставить отцу удовольствие: включили передачу из Советского Союза. И сквозь гул и треск помех совершенно отчетливо мы услышали пение. Певец исполнял романс П. Чайковского «Мы сидели с тобой». Отец вздрогнул, подался всем телом к приемнику. После «Мы сидели с тобой» тот же певец стал исполнять «Снова как прежде один»; комментариев не было, и мы решили, что эта передача посвящена 73 опусу романсов Чайковского (всех, написанных на слова Ратгауза). Но тут случилось непонятное (совпадение?), певец, также без комментариев диктора, запел романс Аренского «Не зажигай огня» — тоже на слова Ратгауза. Как назло помехи усилились, звук пропал и больше «поймать» советскую станцию не удалось. Отец долго молча сидел у затихшего приемника с глазами, полными слез. Долго, долго он вспоминал потом этот случай. С годами, особенно, возможно, и под влиянием моих, более прогрессивных настроений, его отношение к Советской власти несколько менялось, но известие о возвращении на Родину А. Куприна он принял без всякого воодушевления. «Зачем возвращаться на Родину полутрупом? Кому ты там такой нужен!» — говорил он.

Болезнь брала свое, с каждым годом все больше. Гипертония, давно уже осложнившаяся параличом, все усиливалась. Отец еле передвигался. Началось угасание. 6 июня 1937 года он умер и был похоронен в русском секторе Ольшанского кладбища в Праге (а не в Париже, как ошибочно указывается в Краткой Литературной Энциклопедии).

Можно не любить и не ценить Д. Ратгауза как поэта, но едва ли можно сомневаться в его искренности и оспаривать тот факт, что редко у какого и значительно более крупного поэта стихи обладали бы большей музыкальностью. И в этом его неоспоримая заслуга. Никто не может отрицать его неоценимого вклада в сокровищницу нашего русского искусства — и в частности, в вокальную музыку — вклада, который совершенно неоспорим и вечен.

Хочется в заключение привести слова самого Д. Ратгауза из стихотворения последних лет:

…Но, может быть, песня останется

Иль слово одно от меня.