ГРАНИТ
ГРАНИТ
Острые щупальцы прожекторов выхватили из ночной темноты легкий самолет. От разрывов зенитных снарядов машину стало бросать из стороны в сторону.
Воробьев машинально поправил лямки парашюта, пощупал кобуру пистолета.
И больше ничего не успел…
Немцы нашли его под обломками самолета. По эмблеме узнали: врач.
В лагере, где еле-еле оправился от потрясения, он сам себе делал перевязки. Но раны гноились, заживали медленно. Немецкий медик удивился:
— Железный Иван! Ты должен был умереть.
«Ивана» звали Алексеем Федотовичем.
Помните, когда летчики рыли подкоп в Кляйнкенигсбергском лагере, у Девятаева под постелью был спрятан сверток: самодельные компасы, карты с маршрутами от Берлина до Москвы. Врач передал небольшой заряженный пистолет. Тот доктор умел делать — кого надо — «больным», чтоб для работы в тоннеле люди экономили силы.
После провала подкопа врача Воробьева не бросили в карцер, не заперли в бараке с летчиками. Его оставили на «свободе» и переправили в другой лагерь военнопленных летчиков — замок Гроссмеергофен.
Алексея Федотовича ввели в просторный светлый кабинет.
Пожилой, с интеллигентным лицом немец в пенсне, в плаще, мягко сказал через переводчика:
— Вы — врач Советских Военно-Воздушных Сил. И я хочу с вами дружески побеседовать о ваших летчиках. Скажите, почему они нечестно воюют? В бою идут на таран. А когда подадут в плен, бегут из него. Мы, порядочные немцы, считаем: кто попал в плен, для того война окончена, и он должен вести себя спокойно, понимать это.
— Как вам объяснить? — ответил Воробьев на немецком. — Наши люди любят свою страну. У нас такой характер.
— Характер? — немец вынул платок, протер пенсне. — Характер — тьфу, тьфу…
И заговорил о другом:
— Организаторы подкопа найдены. Главарь Девятаев расстрелян. А Пацула — не офицер, он партизан, плюет в лицо. Он тоже расстрелян. Они вели себя нечестно. Один участник подкопа нам все рассказал, и он освобожден из лагеря. Он — как это у вас говорят? — вольный казак. Теперь вы должны рассказать все, что знаете о подкопе, о чем вы беседовали с зачинщиками, кто помогал им, кто собирался бежать вместе с ними. Воробьев пожал плечами.
— Я уже говорил. О подкопе узнал на допросе от лагерьфюрера.
После никчемных разговоров, «дружественная» беседа закончилась «любезным» предложением:
— Война скоро кончится. Мы применили новое оружие и решительно наступаем на всех фронтах. Несколько миллионов советских военнопленных выступили против большевиков. Русские массами переходят на нашу сторону. Вам, доктор, нужно подумать о своей судьбе. И если в этот час поможете нам, вас ждет большое будущее. Нам известно, что вы оказываете влияние на пленных.
Немец еще раз протер пенсне, предложил сигарету.
— Я некурящий.
— Разъясните здешним пленным летчикам про то, что сейчас услышали от меня. Пусть они хорошенько подумают о своей судьбе.
— Но ведь я не комиссар, пропагандой заниматься не могу. Я врач, и мое дело, как сами понимаете, совсем другое.
И доктор вместе с пленными летчиками перетаскивал на лагерном дворе кирпичи, доски, черепицу, убирал мусор. За лагерем по болоту прокладывали дорогу. Воробьева выводили и сюда.
Тут-то и подсел к нему на торфяную кочку старый солдат-охранник. Он знал, что доктор понимает немецкий. Взглянув откровенно в глаза, вопросительно сказал:
— Ленин был хороший царь?
— А зачем вам это нужно знать? — удивился Воробьев.
— Я рабочий, — с искренностью ответил солдат. — Меня зовут… Я против войны.
Сидеть на болотной кочке рядом с вахманом и мирно с ним беседовать — это уж слишком…
Воробьев встал.
— Нет, Ленин не царь. Он вождь, как у вас Тельман. Но Ленин вождь рабочих и крестьян всего мира.
— Значит, и наш, — и вахман, стараясь как можно незаметнее, передал листок бумаги.
Листок Алексей Федотович развернул только вечером, в камере. Взглянул на снимок, вырезанный из журнала и… оцепенел. Его обступили товарищи и тоже никто — ни слова. Только один дважды, восхищенно и с надеждой, прошептал:
— Ле-нин!.. Ле-нин!..
Из воспоминаний А. Ф. Воробьева:
«Осенью сорок четвертого года на всех фронтах шли ожесточенные бои. Но в боях не обходится без потерь.
В лагерь привозили пленных летчиков. Многих с переломами костей, с тяжелыми ожогами. Санитарного блока в лагере не было. Как врач, я не мог видеть страданий раненых и больных, но я был бессилен что-либо сделать. Гестапо и лагерьфюрер запретили мне заниматься врачебной практикой.
Я стал просить разрешения оказывать медицинскую помощь раненым утром и после работы. Дня через три мне дали кое-что из медикаментов и перевязочного материала. Я сложил это в деревянный ящик, напоминающий лукошко. С ним не расставался все время, пока находился в замке…
До рассвета я уже был на ногах, ожидал конвоира — его приставили ко мне на время обхода камер.
Взволнованно встретили меня летчики. Со слезами на глазах спрашивали: «Доктор, ты наш? Доктор, ты русский?»
Некоторые сначала не верили в мою искренность. Я не обижался на такие подозрения. Ведь в первые дни плена и сам был очень осторожен, боялся попасться на удочку провокатора.
Немцы держали вновь прибывших отдельно от «старых» — боялись, что весь лагерь узнает о положении на фронте. Даже немецкие газеты, в которых извращались события войны, нам читать не разрешали. О положении на фронте и политических событиях нас информировало специальное фашистское радио на русском языке. Нам преподносилось все в невероятно извращенном виде.
Но шила в мешке не утаишь. Во время перевязок и осмотра раненых по отдельным словам, по обрывкам фраз я узнавал, что делается на фронте и в нашей стране. Этого было достаточно, чтобы новости разнеслись по всему лагерю.
Однажды товарищи проявили неосторожность. В присутствии переводчика спросили: «Доктор, что нового?»
Немцы поняли. Меня предупредили: если буду заниматься пропагандой — разносить новости по камерам — меня лишат врачебной практики.
Я стал осторожнее.
В замке была огромная старая библиотека. Художественная и философская литература французских, немецких, английских, итальянских и русских классиков. Я нашел много интересных книг с автографами великих людей — Александра Дюма, Руссо, Гете, Стендаля, Достоевского, видел книгу с автографом Наполеона. Фашисты топили этими книгами печи и камины.
Мы просили дать книги нам. Не разрешили.
С большим трудом удалось заполучить том И. А. Крылова. Это были басни, изданные еще при жизни автора, в 1825 году, в Париже. Басни напечатаны одновременно на трех языках — французском, итальянском и русском. Несколько дней немцы проверяли ее, прежде чем разрешили читать нам.
Во время обхода раненых я носил книгу с собой и передавал товарищам. Между строк в ней писались сообщения о положении на фронте. Они вселяли в нас уверенность в скорой победе.
Книгу басен И. А. Крылова мне удалось сохранить до дня освобождения из плена. Я вложил в нее две религиозные открытки, чтобы придать ей иной характер.
Она и сейчас находится у меня в домашней библиотеке и напоминает мне о друзьях-летчиках, с которыми я прошел суровые и тяжелые испытания».
В Гроссмеергофен привезли семерых молодых летчиков. Их закрыли в третьей камере. Рано утром доктор сделал им перевязки, но поговорить не удалось. Охранник дернул за рукав. Разговаривали только глазами.
Следующим утром опять разговаривали только глазами.
Дня через три из третьей камеры загрохали в дверь:
— Камрад капут, камрад капут! Шнель доктора, шнель доктора!
Немцы привели в камеру Воробьева.
Двое пленных лежали с закрытыми глазами.
Осмотрев их, врач понял: не так больны, как хорошо играют роли больных. Значит, что-то задумали…
— Подозреваю сыпной тиф…
Доктор знал, как боятся этой болезни немцы, и его «ход конем» удался: переводчик и охранник мигом оказались в коридоре.
Один из летчиков попросил Воробьева принести гармонь.
— С музыкой умирать легче, — сказал и подмигнул.
Немцы согласились: пусть потешаются, все равно конец.
Пленные перетаскивали кирпичи во дворе замка. Воробьева остановил пожилой немец в плаще и пенсне, тот, который вел «дружескую» беседу.
— Почему тифозные играют?
— У нас есть поверье: если человек умирает с музыкой, его душа попадает в рай.
— Большевики верят в бога?
— У нас не все большевики. А религия — частное дело каждого. Конституцией она не запрещена.
При очередном обходе «тифозных» доктор бросил взгляд на окно. Летчики испуганно посмотрели на врача.
— Ничего, ничего, — успокоил он. — Это к лучшему.
Он понял, что под грохающую басами гармонику пленные пилили железную решетку. Ночью это было нельзя, шум сразу услышат. Понял и сказал:
— У меня других больных много. Оставлю бинты, мазь и лекарство.
А под утро в замке — стрельба.
Пленных выгнали из камер. Пересчитали. Загнали обратно, снова выгнали.
Утром пищу не выдавали, на работу не вывели.
Многие не понимали, в чем дело.
Доктор догадывался…
А перед вечером всех выстроили во дворе. Объявили, что сбежали «тифозные» из третьей камеры. Через два часа их поймали и теперь расстреляют у всех на виду. Ведется строгое следствие, и пособники побега будут наказаны.
Пленных снова водворили в камеры.
У немцев было правило: пойманных при побеге казнить перед строем. Но семерых из третьей камеры на казнь не приводили. Позднее прошел слух, что «тифозных» не нашли.
К заключенным в камеру, где был и Воробьев, подсадили двоих новеньких, которые намеревались сблизиться с ним. Намекнули, чтоб помог бежать, не сможет ли сделать нечто, подобное истории с гармошкой.
— Не по адресу обратились, — отрезал провокаторам.
Но на допросе ему недвусмысленно сказали:
— Ваше дело, доктор, может кончиться плохо.
Шло время. Прямых улик против Воробьева немцы не нашли. И опять его пригласили в просторный кабинет старого «знакомого» с интеллигентным лицом, в пенсне. В креслах сидели офицеры из комендатуры. Хозяин, видимо, продолжая ранее начатый разговор, говорил что-то об «эластичной» обороне, «выпрямлении» линии фронта, о том, что в действие вступают свежие и главные силы, которые окончательно разгромят обескровленную армию большевиков, будто бы русские уже запросили мира. Потом повернулся к Воробьеву:
— Война, доктор, на исходе. Вам, повторяю, полезно подумать о будущем. Как врач, вы могли бы прекрасно устроиться в Германии. Хотите быть военным — получите высокое звание и пост. Хотите быть гражданским — будет у вас хорошая служба.
— И что для этого от меня нужно? — Воробьеву хотелось скорее закончить неприятный разговор. Он знал о положении на фронтах и не понимал, почему перед своим закатом фашисты на что-то надеются, хотят склонить его на свою сторону, почему он оказался вроде той соломинки, за которую хватается утопающий?
— Нужно очень немногое. Вы, очевидно, соскучились по своей семье. Напишите ей, а мы письмо перешлем по адресу.
— Неуместная шутка.
— Но вы можете выступить по радио и будете — как это? — вольный казак, иметь условия, как у профессора.
Воробьев знал, кого они имели в виду, называя профессором. Тот носит немецкую форму, прислуживает им с сорок второго года. И никакой он не профессор, а просто старый врач то ли из-под Житомира, то ли из-под Винницы. В Германию поехал к дочери по ее письму. Она хорошо зарабатывала… на том, что на открытках отнюдь не божественного содержания ее стан пришелся по вкусу бюргерам и средним фюрерам. Теперь, когда близился час расплаты, «профессор» потускнел, заметался в поисках выхода. Он боялся своей страны и не знал, как ему быть.
Воробьев ответил:
— Я прекрасно сознаю, что как военнопленный я — беззащитное лицо. Но в своих убеждениях я никогда не колебался. Присягу не нарушу, если даже и придется умереть.
Среди немцев в лагерях всегда находились такие, которые сочувственно относились к русским. Таким здесь был один из переводчиков. Когда он дежурил по лагерю, — его комната соседняя с камерой пленных, — настраивал приемник на Москву, и за стеной слушали сводки Совинформбюро.
Доктор перетаскивал кирпичи во дворе, когда переводчик задержал его будто бы по делу.
— Вы мужественно вели себя на «агитбеседе». Офицеры отметили, что так поступает настоящий солдат. Завтра вас отправят в другой лагерь, в Баварию. Больше я, к сожалению, ничего не знаю.
Бавария… Значит, еще глубже в Германию… Значит, не здесь он встретит близкую Красную Армию… Значит, сроки на гибель или освобождение оттягиваются…
Начались немецкие лагеря со своей земли, с Николаева. Потом были Одесса, Восточная Пруссия, Лодзь, Судеты, Кляйнкенигсберг… Как много этапов. Пошел второй год, как он, Воробьев, под охраной, под охраной…
— Николай, не спишь?
Сосед по койке вздохнул:
— Даже не дремлю, Алексей Федотович.
— Что так? Ведь уже за полночь.
— Думаю, вот подлечите ногу, смогу на нее опираться и тогда попробую…
— Нет, Васильич, я уже не вылечу. Сегодня увезут в другой лагерь.
На двери загремел железный засов.
Офицер из комендатуры визгливо выкрикнул номера.
— Выходи с вещами в коридор!
Воробьев подхватил свое лукошко и узелок соседа — капитана Пысина. Сосед вышагивал с трудом, опираясь на костыль. Левая рука свисала плетью.
Из книги Леонида Соболева «Морская душа»:
«Однажды черноморские летчики-гвардейцы вышли на штурмовку военных кораблей врага, пробиравшихся к Севастополю. Группу вел гвардии старший лейтенант Николай Пысин. В море был дождь, видимость исчезла, только десять-пятнадцать секунд полета отделяло летчиков от мглистой завесы, скрывающей береговые скалы. Соседняя группа вернулась, гвардейцы продолжали поиск. Туман лежал до самой воды, и заданной цели летчикам найти не удалось. Тогда Николай Пысин, пользуясь мглой, прикрывавшей его самолет от береговых зенитных батарей, повернул к севастопольским бухтам. В одной из них под охраной сторожевого катера прокрадывалась в море немецкая БДБ (быстроходная десантная баржа). Гвардейцы утопили оба корабля точной серией бомб, сброшенных со ста метров».
У морских летчиков правило: привозить с места атаки «квитанции».
Прилетев с задания, Николай Пысин доложил, что в таком-то квадрате сбросил бомбы на огромный транспорт, обстрелял его эрэсами. За «квитанцией» выслали разведчиков. Они доставили на базу снимок: транспорт круто накренился на борт. Через час разведчики вылетели еще и вернулись «пустые». На том же месте снимать нечего: вода.
Так было двадцать один раз.
На двадцать второй…
Человек остался в море один…
После бомбового удара по десантным баржам в севастопольской бухте, уже на выходе из атаки, машину Пысина подстерег «мессер». Его огневая очередь по мотору пробила маслопровод. В кабину, на руки летчика, брызнуло пламя. Высоты не было. Стало предельно ясно, что на бреющем до аэродрома, до суши не дотянуть.
Не выпуская шасси, Николай мягко царапнул животом «ила» по зеленой черноморской воде. Пока горящая машина скользила по инерции, Пысин успел открыть фонарь кабины, дернуть грудной карабин, рассупониться от парашютных лямок. На руках он выжался из бронированного короба кабины, выбросил ноги на крыло. Самолет, вспарывая воду, высекал из нее фонтаны. Перед последним кивком, когда тяжелый мотор, перевесив стабилизатор, нырнет в пучину, соскочил, поскользнувшись, с плоскости.
Пысин остался в море.
Ведомые летчики из его эскадрильи сделали круг над своим командиром и ушли на аэродром. Там они скажут… В беде не оставят… А пока…
Летчик, барахтаясь в надувном жилете, достал из аварийного мешка плотно уложенную лодочку. Она автоматически наполнилась воздухом. Это корытце стало теперь для него и новой колыбелью, и новым домом, и спасительным кораблем. Но все могло обернуться и иначе. Ветерок и волна могли подогнать лодчонку к Анапе. А там немцы. Он отстегнул от лодочки красненькие пластинки, одел их на руки, как перчатки, и стал грести в море, подальше от берега.
Расходившиеся волны то рывком выбрасывали старшего лейтенанта на свой пенистый гребень, то бросали вниз, словно он на санках скатывался с крутой горы, когда дух захватывает.
«Если сбивают пилота и он остается «безлошадным» на земле, про такого шутливо или горестно говорят: «Пеший» — по-летному». А как сказать про меня? — невесело размышлял Пысин. — «Пеший» — по-морскому?»
И, не переставая грести, поглядывал на циферблат. Заканчивался четвертый час плавания. На гидросамолет Пысин не рассчитывал — ему при такой волне не сесть. Но катер мог прийти. И летчик увидел его, замахал над головой красными веслами-лопаточками. А тот исчез, продолжая поиск ближе к Анапе. Николай видел, как на море вырастали столбы воды — немецкие батареи стреляли по одинокому кораблику. Тот, увертываясь от снарядов, искал Пысина. И нашел.
Через три часа командир эскадрильи предстал в полку.
А потом Пысин водил свою эскадрилью по другим маршрутам — топил вражеские корабли в неспокойно-хмуром Балтийском море.
Зенитка подкараулила командирскую машину над сушей. Снаряд разорвался в фюзеляже штурмовика. Самолет, перевернувшись, врезался в землю, и свои же бомбы разорвали его.
Сколько прошло времени, пока вернулось сознание, Пысин не знал. Разбитый, измученный, он не понял, где находится. Лежал на соломе в полумрачной комнате. Губы еле слышно прошептали:
— Пить…
Дверь открыл немец в фуражке с высокой тульей.
Пысин все понял. Закрыл глаза.
Немец сказал через переводчика:
— Тебе помог господин авиации — случай. Как это у вас говорят, самолет — в дым, летчик — невредим. Не тужи, у нас поправишься.
Дверь закрылась.
Левой рукой Пысин шевельнуть не мог. Ощупал себя правой. Пистолета, часов, планшета с картой и документами нет.
А как же Золотая Звезда?..
Осторожно, словно боясь, просунул руку к левой груди под комбинезоном. Звезда была на месте. Видать, обыскивали кое-как: недвижимый, никуда не убежит.
Как же теперь быть?.. Конечно же, узнают, что он Герой Советского Союза… Звезду вручил Михаил Иванович Калинин, поздравил, пожелал успехов… Нина говорила: «Не бери ее в полеты…» Не послушал: «Я же скоро вернусь. А если — не дай бог — сгорю, по ней узнают, кто был летчик…» О плене никогда не помышлял…
Как же теперь быть?.. Как сберечь ее?.. Как быть самому?..
«Разговаривать с немцами не стану. И рта не открою».
Рот!..
Будто разрывая сердце, отломил Звезду от планки.
Отломил — и в рот. Заложил поглубже за десну.
Морем его везли из Прибалтики в Германию. Корабль вошел в залив близ Узедома.
Гвардии капитан Пысин смотрел на тяжелые хмурые облака, нависшие над бухтой. Смотрел и думал: как хорошо вынырнуть сейчас из них и с небольшой высоты, с бреющего, рвануть всей эскадрильей по этому вражескому порту, по кораблям, которые прижались в бухте один к другому…
Он не знал, что такие облака всего лишь две недели назад укрыли в своих неласковых объятиях мятежный «хейнкель».
В Гроссмеергофене Алексей Федотович рассказывал Пысину о подкопе в Кляйнкенигсберге, о расстрелянном летчике Девятаеве.
— Какой это был человек! — с болью в голосе выдавил Воробьев. — Кремень! Из дивизии Покрышкина! И какая-то гнида выдала…
Здесь, в замке, тоже завелись было подлецы…
Ноябрьским утром, перед тем, как гонг ударил побудку, на дверях камер кто-то невидимый приклеил листки:
«С 27-й годовщиной Октября, товарищи! Красная Армия лупит фашистов в Венгрии, Чехословакии, Югославии, Восточной Пруссии! На всех фронтах! Скоро придет к Берлину! Смерть немецким оккупантам!»
Листки были на русском, немецком и французском языках.
Сами того не подозревая, немцы сделали для пленных этот день праздничным: на работу не вывели. Ничего, что бесновались разъяренные гестаповцы в поисках «политиканов», переворошили все, что могли переворошить — у них был напряженный, взвинченный, суматошный рабочий день. Он мог бы стать и бесплодным, если бы…
Туманным вечером узников выгнали на аппельплац слушать приказ коменданта.
«Неужели нашли?» — тревожно подумал Воробьев.
Помощник коменданта с деревянного помоста читал приказ. В нем было слово «расстрелять».
Обычно немцы объявляли приговор перед тем, к кому он относился. На этот раз прожектор выхватил в стороне у каменной стены пятерых в наручниках, с завязанными черными повязками ртами. И тут же из темноты затрещали автоматные очереди.
Пятеро упали молча. Им боязливо-предусмотрительно не дали в последили миг выкрикнуть хотя бы слово о Родине.
А следующим утром, перед побудочным гонгом, надсадным, как чирей, на дверях были вновь наклеены листки бумаги:
«Нашим товарищам завязали рты, чтобы они не назвали предателей. Сволочи найдены».
И — четыре имени фашистских холуев. Двое были те, которых подсаживали к Воробьеву.
Опять в замке переполох. Немцы хотели скорее укрыть своих приспешников.
Опоздали.
Ночью сволочи получили «отходную» для бездыханного «приюта» в отхожем месте.
По долгой дороге до Тюрингии в битком набитом товарном вагоне с железными решетками на маленьких окошках Воробьев и Пысин держались рядом, и доктор подлечил летчику ногу.
«Веймар» — наконец, прочитал вокзальную вывеску Воробьев.
И когда, подхлестываемая охраной, унылая колонна зашагала за очередную лагерную решетку, доктор шепнул Пысину:
— В этом городе жили Гете, Шиллер, Бах, Лист…
Николай коснулся плечом соседа, спросил:
— Они нам помогут?
— Увидим — попробуем… Утро вечера мудренее.
После формальностей с пересчетом на лагерном дворе скрупулезно-аккуратные и деловито-старательные хозяева принимали пополнение поштучно.
В комнату вводили по два человека. Воробьев и Пысин вошли вместе.
Приказали раздеться донага.
Гестаповцы дважды ощупали все рубцы на одежде, бесцеремонно проверили все кожные складки на теле.
У Воробьева в кармане был кусок зачерствевшего хлеба. Разломили. В куске — три ордена. Их дали на сохранение летчики. Полагали, что доктора особо обыскивать не станут.
Кусок разломали в крошки.
— Где медаль?
Воробьев недоуменно пожал плечами, и его отшвырнули.
— Где медаль? — резиновой дубинкой ткнули летчика в подбородок.
— Не знаю, — равнодушно ответил он. — Я был без сознания, кто ее взял — понятия не имею.
— Врешь! — и тяжелый удар по скуле.
Еще не истощенный Пысин устоял на ногах. Удар пришелся по Звезде, она врезалась в десну.
Снова удар дубинкой по той же щеке. Пысин со Звездой за зубами и этот выдержал.
— Говори!
— Не знаю, — ответил еле слышно.
Опять переворошили одежду, проверили складки на теле, заглядывали в уши, в нос, в рот… У Пысина во рту была только кровь…
Охотились за Золотой Звездой.
Не нашли.
Уделом пленных стал грязный, вонючий барак, голые пары.
А Красная Армия неумолимо наступала. Фашисты, боясь расплаты, поспешно перегоняли редеющие колонны узников из лагерей прифронтовой полосы в Веймар.
Здесь вспыхнула эпидемия: дизентерия, брюшной и сыпной тиф.
Двое русских пленных медиков, выбиваясь из сил, стоически боролись за жизнь соотечественников. В суматошной ситуации под видом тифозного Воробьеву удалось перебраться в санитарку. Втайне от немцев Алексей Федотович вновь стал врачом. Помогло и то обстоятельство, что среди охранников санитарных блоков были двое сочувствующих. Они приносили для больных что-либо из еды, раздобывали лекарства. С немцем, которому было за шестьдесят лет, нашел Воробьев общий язык. Старик пообещал содействия и сдержал свое слово.
Ночью из санитарного блока бежала группа собранных здесь Воробьевым «тифозных» офицеров, в которой был Николай Пысин.
…Апрельским утром сорок пятого к врачу полка морской авиации постучался худощавый обросший человек в непонятной полувоенной, полугражданской одежде.
— Войдите, — привычно донеслось из-за двери.
Незнакомец, представ перед начальством, приложил руку к замызганной шапчонке, как военные берут «под козырек»:
— Товарищ капитан медицинской службы! Капитан Пысин с боевого задания вернулся!
Женщина-врач чуть не упала в обморок:
— Коля!.. Ты… Ты…
Его не было в полку два месяца…
Наши войска пробивались по Прибалтике. Врач авиаполка Нина Михайловна ехала к новому аэродрому в кабине «санитарки». У обочины заметила разбитый штурмовик с голубой цифрой на стабилизаторе «8». Почти на ходу выскочила из машины.
Это бывший самолет ее мужа…
В глубоком, скорбном молчании стояла у тяжкого места… Такого она не ожидала.
Никаких признаков жизни…
Нашла только разорванный, окровавленный кусок гимнастерки. Это все, что осталось от Алеши, стрелка-радиста… О Николае напоминали лишь расплющенные остатки самолета.
Как врач, она была вынуждена констатировать смерть летчика.
А как жена — не могла.
Ей самой приходилось бывать в, казалось бы, невероятных, безвыходных положениях.
Но выход находился.
С врачами-коллегами она вылетела на гидросамолете из осажденного Севастополя в последние часы его обороны. Самолет немцы сбили. Два дня и две страшные ночи он беспомощно мотался в разбушевавшемся море. На третий день неподалеку мелькнул баркас. Свой тут проходить не мог. Значит, чужой. В самолете приготовились. По последнему патрону решили оставить для себя. Но в какой-то миг, когда волна взметнула баркас на свой гребень, увидели на трубе красную звезду.
Так пришло спасение.
И Николая спасали в море.
И теперь Нина Михайловна ждала…
И он пришел.
И рассказал, как русский врач Алексей Федотович Воробьев помог ему с товарищами бежать из концлагеря в далеком городе Веймаре. Врач указал вход в подземную канализационную трубу и велел не опасаться старого немца, который встретит их на выходе.
…Командир полка, раскинув руки, сжал их на спине командира эскадрильи:
— Из госпиталя? Вернулся! Ну молодец! — Посмотрел в лицо: — А ты похудел, браток…
Подполковник распорядился:
— Полкового врача. Срочно!
— Мы уже виделись, — смутился капитан. — Я побрился, переоделся…
Через неделю Герой Советского Союза Николай Пысин вновь повел свою эскадрилью в бой.
…О летчике Пысине, о его мужественном подвиге во вражеском тылу Девятаев узнал от кандидата медицинских наук старшего научного сотрудника Донецкого института травматологии и ортопедии Алексея Федотовича Воробьева. И как-то, приехав в Москву, позвонил Николаю Васильевичу.
Глуховатый радостный бас ответил:
— Очень хорошо, очень рад. Жду немедленно в гости. Завтра увидеться не сможем, улетаю на Дальний Восток.
И они встретились… Невысокий, кряжистый, вечно подвижный Девятаев и высокий, спокойный, неторопливый Пысин. Оба ровесники, оба командиры крылатых кораблей, один — водного, другой — воздушного. У обоих на форменных кителях Золотые Звезды. Обоим было о чем поговорить, что вспомнить.
— Как, Николай Васильевич, удалось сберечь там Золотую Звезду? Мы свои ордена закопали…
— Трудно было, Петрович, сами понимаете. По ночам в барак врывались гестаповцы, перевертывали, как говорится, все вверх дном. А я снова упрятывал ее во рту. Нестерпимо болели разодранные десны, растревоженные зубы. Я готов был, кажется, скорее проглотить ее, только бы не досталась дьяволам. Представляете, она была не просто кусочком золота, она была наградой Родины, на ней написано «Герой СССР» и номер — 4378.
Оба, вспоминая многотрудье той поры, помолчали.
— Зато теперь мне никакая еда не страшна, — прищурился командир лайнера. — Пять зубов заменены сталью.
Разговорились о докторе Воробьеве. Николай Васильевич с восторгом:
— Удивительно! Как он рисковал! Когда в Веймар ворвались наши танки и освободили лагерь, Алексей Федотович достал из тайника портрет Ленина… Это было как раз двадцать второго апреля — в день рождения Владимира Ильича.
Нина Михайловна добавила:
— И этот портрет доктор хранит до сих пор. В музей надо такую бесценность.
Разговор переходил с одного на другое…
— Между прочим, — Пысин доверительно посмотрел на Девятаева, — если нужно будет лететь, прошу ко мне на ИЛ-18. Всю страну покажу. Это такой самолет!.. Если есть на небе рай, так, скажу по секрету, он на ИЛ-18.
Волгарь не остался в долгу:
— А вы весной ко мне, на «Ракету». Всей семьей. Если есть на воде рай, так он именно на «Ракете»…
— Что там водный транспорт, — отмахнулся Николай Васильевич. — Воздушный — другое дело. У нас скорости…
— Э-э-э, — протянул Девятаев, — мы на воде первую сотню верст распечатали «Буревестником». А то ли еще будет!
— А скорость? Она все равно ниже нашей…
Нина Михайловна, взывая к вниманию, подняла руку:
— Прекратить спор! Ох, уж эти мужчины!..
Друзья тепло и мягко рассмеялись.
Нина Михайловна открыла рояль.
Под пальцами врача, привычно ложившимися на клавиши, будто снова взъерошилось волнами широкое море. И словно осязаемо представился кусочек гранита, сжимаемый посиневшей рукой матроса. И то, как после бурь и штормов этот заветный камень стал на место достойно…
Летчики молча слушали музыку.
Потом, встряхнув головой, Нина Михайловна заиграла «Севастопольский вальс».